По прошествии недели Император, свободный от трудов, пришел подивиться на чудо, и также сел, неслышимый за ширмой, и слушал: и через некоторое время встал и объявил, что даже он, столь искушенный в языках, не может разгадать их речь.
   И так продолжил он Опыт, и трое детей возрастали, и язык их с ними; и другие дети также росли, хотя и не могли сравниться с ними в крепости телесной, и никогда не говорили они на том наречии, ни на каком ином, хотя один из них умел кудахтать, подражая курам в саду, с таким искусством, что няньки пошучивали, уж не снесет ли он вскорости яйцо; за что я их бранил, но в глубине души был позабавлен.
   И слухи о том росли, и превзошли границы мира Христианского, и достигли даже до Аравии; и однажды явился ко двору Фридерика некий Левантиец, и мой Император, кто в то время надеялся заключить союз с одним Персидским правителем, готов был исполнить любую прихоть этого книжника; но Левантиец желал единственно видеть детей сих.
   И случилось так, что он пришел в сад, и засим мы предались дискуссии, из которой я составил самое благоприятное впечатление об этом любезном и ученом муже, так что под конец я обратился к Небу, чтобы Господь в своем милосердии помог ему обратиться и избавил от погибели душу его, на каковую погибель он, будучи еретиком, был безусловно обречен. И когда я пригласил его пройти за ширму, кротко он последовал, и слушал детей самое короткое время, после чего удалился, и был смуглый лик его бледен; и я спросил его, понял ли он их речи, и он ответствовал, что да.
   Я поднял руки к небу, восклицая, что воистину Арабский есть язык Бога; но он призвал меня к молчанию. Ибо, хотя он и понял их речь, то не был язык Арабов, и ни какой другой язык в землях Человеческих.
   И, устремив на меня свой взор, он открыл мне великое чудо: ибо, сказал он, дети глаголали не словами, но цифирью и формулами науки, именуемой аль-джабр, или алгебра, измысленной астрологом, математиком и географом Персидским Мухаммедом ибн-Муса аль-Хорезми.
   По его повадке и по моим собственным наблюдениям за этим языком понял я, что он говорил искренне, и потерял речь от изумления; но позднее, по размышлении, подумал, что не следовало мне столь удивляться, ибо разве не утверждали Платон и Фалес Милетский уже в древности, что математика есть язык Бога?
   Так прошла неделя в наблюдениях и плодотворных дискуссиях между Левантийцем и мною, пока однажды вечером Фридерик не прислал к нему воинов с повелением немедленно удалиться в страну свою под угрозой потери зрения или самой жизни, что тот и сделал с большой поспешностью, ибо Фридерик, не добившись успеха в вышеупомянутом союзе, был в гневе на все Персидское.
   И вскоре посетил Император нас, подобно тому, как гроза посещает лес, и был он мрачен; и на раскаты грома его вопросов я давал такие ответы, на какие был способен, но он встретил вести о чуде дождем упреков и градом злословия; ибо какая польза от математики? Ею нельзя управлять человеками подобно тому, как он управлял ими с помощью языка; ни есть, ни пить ее также нельзя, и овладение ею нельзя сравнить с овладением телами распутных женщин. И он высказал свое желание прекратить Опыт, но, будучи поглощен своими поражениями в ходе некой малой войны, он объявил, что отложит свое решение до того времени, пока не найдется иное применение дому и саду, и так гроза прошла и развеялась, и вновь настала ясная погода, и я смог продолжить мои наблюдения в одиночестве.
   И премного я умилялся, слушая разговоры детей на Божественном том Языке; они танцевали и пели на нем, ибо разве не есть музыка прекрасное подобие счисления? И еще более узнал я Язык и полюбил детей за их шутки и игру словами, и радостно погружался в лабиринты решений их незамысловатых стишков. И дети чертили на земле сада фигуры и узоры, преисполненные таких тайных смыслов, что произрастающие в той же земле овощи не могли сравниться с ними в полноте жизни.
   И так прошел месяц или немного менее. Затем, исполнив некое важное дело за границей, холодным днем святого Стефана я возвратился в дом с садом после недельного отсутствия, после чего одна из нянек пришла ко мне в великом страхе и сказала, что эти дети не ели и не справляли большую и малую нужду уже много дней.
   И с нерешительностью говорю я то, что должен сказать, потому как боюсь, что вы усомнитесь в моем прямодушии; но говорю вам как перед самим Богом, что я наблюдал за детьми в тот день, и в следующий, и еще целый день, и воистину они не вкушали ни еды, ни питья. Они не взирали на пищу, приносимую к ним, несмотря на то, что та была приятна на вкус, и вместо этого пели: чистейшую песнь посвящения, гармонию утонченнейших чисел; и хотя пища та не претерпевала видимых изменений, она, тем не менее, преображалась; и хотя дети не прикасались к пище, они, тем не менее, производили движения, как будто едят, медленные и неуверенные, словно бы во сне; и, хотя они и оставляли пищу нетронутой, но, когда выходили из-за стола, то имели вид всяческого насыщения. И позднее, когда прислужницы унесли блюда и я исследовал хлеб, и сыр, и прочие яства и отведал всего понемногу, я обнаружил, что хотя хлеб имел вкус хлеба, а сыр – сыра, они потеряли весь аромат свой. Уже это не была пища, но нечто меньшее, ибо пение детей извлекло из нее некую текучую эссенцию, некий жизненный принцип, для пропитания своих тел.
   И воистину, во все последующее время, а было его около шести месяцев, хотя эти дети более не вкушали ни еды, ни питья, они крепли здоровьем, не толстея, и росли высокими и тонкокостными, с лучистыми глазами до того пронзительными, что даже я, сидючи спрятавшись за ширмой, часто ощущал воспламеняющее прикосновение их взора, освещающее грехи в глубинах сердца моего.
   И вот настала ночь сего дня, менее чем за четыре часа до того, как пишу я строки сии, когда Император, обуреваемый скукой и недовольный исходом войны, возжелал дом с садом для одной из наложниц своих. Он пришел ко мне в часовню, когда я творил вечерню, и, не устыдившись своего присутствия в доме Господнем, объявил мне, что намерен умертвить детей как неугодных себе.
   И я встал пред ним и сказал, что он не должен творить дела сего.
   После этих слов моих настала тишина; затем он сказал, что я не должен говорить ему не должен, и в голосе его была усмешка, и я устрашился.
   И все же я стоял пред ним как стоял, и сказал: пред лицем Бога он не должен творить дела сего.
   И он сказал, что отправит меня пред лице Бога без промедления, если я буду настаивать на моем непокорстве.
   И все же я упорствовал; и он направил свои стопы ко мне по каменным плитам, и сказал мне в лицо, так что я ощущал его слюну на щеках моих, что дети будут умертвлены и что он намерен свершить казнь своею собственной рукой.
   При этом я содрогнулся, ибо знал, что он превратил убийство в развлечение для собственного удовольствия и что дети умрут самым омерзительным образом.
   И да простит меня Бог, но я дал ему понять, что немедленно пойду к детям и отравлю их, ибо он не знал, что они не едят, от каковых слов мой Император рассмеялся с радостью при мысли, что я погублю мою душу подобным деянием; и вот он приказал мне сотворить дело сие; и я поспешил в дом, где благословил мамок и нянек, простых и достойных женщин; и дал я им некоторое количество золота, и, рыдая, удалились они, взяв с собою оставшихся двоих немых детей. А я отправился к троим говорящим детям, моим детям, намереваясь открыть двери, чтобы они могли бежать и укрыться в миру.
   Я приблизился к ширме; но ширмы на месте не было; дети стояли на том месте, где прежде стояла она, и смотрели на меня искренне; и старшая девочка наградила меня улыбкой, и по улыбке этой я понял, что она знает, какую судьбу уготовал им Фридерик, и не печалится ею.
   И затем она отвернулась, и все трое встали лицом друг к другу, образуя треугольник, и запели они число; и было оно подобно светильнику, испускающему свет несветимый, или подобно трубе, издающей зов беззвучный; и подобно озарению после жизни, проведенной в безумии, открылась впереди тропа, прежде невидимая глазу. Дети помахали мне в знак прощания, и повернулись, и вприпрыжку побежали в направлении, которому нет имени; все вдаль и вдаль и прочь с глаз; а улыбки их остались со мной даже после того, как дети пропали из виду.
   И вот, я сижу один в доме, с листом пергамента и пером, и повесть эта – но чу! – слышу я, как колотят в забранные засовами двери, и сквернословят, и знаю я, что Император здесь, и люди его с ним; и я знаю, что остались у меня считанные мгновения до того, как они войдут и предадут меня смерти. Увы! все, что я оставляю им на гибель и раздрание – это повесть сию, которую я, недостойный прислужник, со всем смирением и почтением оставляю для усладительного чтения своего Императора. А засим, пока разбивают двери, и облегчив душу повестью моей, лишь одно остается мне, а именно: произнести Священное число, переданное моей дочерью в сердце мое, и заново откроется путь, чтобы я поднялся и пошел странствовать в те края, куда уже устремились брат с сестрой ее, странствовать присно и во веки веков.
   Тем кончаю я свидетельствование мое пред Богом, число Коего есть Один.

Космическая оперетта

   На дворе десятый день месяца марта года 1453, и Кардинал Бессарион подобен полубогу в своем моллюсочном ракушколете романского стиля, влекомом роторами из золота и серебряной филиграни. Вот он блистает над Альпами, прежде чем спуститься на землю в Вене, где ему назначена аудиенция с Фридрихом III, Императором Священной Римской Империи, правителем Германии, Пруссии и Австрии.
   Фридрих рад видеть Кардинала и принимает его с должным великолепием, окружая диковинками и плодами с хитрым механизмом, наученными испускать дымку милостивого благоволения; но Кардинал (и в лучшие-то времена невеликий весельчак) не склонен отвлекаться на пустое. Он прибыл по делу: просить у немцев военной поддержки против турок, занявших Константинополь месяцем ранее (неверный город, константа непостоянности, вечно переметывается то к вашим, то к нашим – так что, пожалуй, давно нуждается в перемене имени).
   При таком повороте беседы Император снижает настрой своей гостеприимности на полтона, потому что относится к туркам с большим (скажем так) почтением. Вызвано оно преимущественно талантом турецкой стороны создавать вооружения biologische – вроде тех, о каких Фридрих наслышан от греков: воздушно-капельные злодеяния, парящие над Эгейским морем. Чума и злосчастье из турецкой пасти. Флегматичные болезненности; стул, зловонием и консистенцией подобный разложившейся падали; язвы, наделенные языками, чтобы шепотом вплетать святотатства в кисею человеческих снов.
   Короче говоря, Турция – враг странный и жестокий, против которого, считает Император, не след связывать себя военными обязательствами. Но точно также не желает он заслужить нерасположение Кардинала и самого Рима, источника императорской власти.
   Himmel! издает Император вздох из своей груди.
   И приходит ему мысль: для решения этого требуется заручиться содействием звезд.
   И вот он ссылается на утомление и молит Кардинала покинуть покой (Бессарион удаляется с видом нетерпения) – и призывает своего астролога Иоганна Мюллера фон Кенигсберга, известного как Региомонтан, почтенного старца и провидца, сморщенного, как вечно юные райские яблочки. Является он в королевский апартамент в собственном перамбуляторе, подобном миниатюрному галеону из меди и нефрита в зыбких переплетениях витых полировок и лакировок: судно, достойное того, чтобы бороздить волны точных наук, увлекаемое ураганами ученых умозаключений.
   Астролог преклоняет слух к сетованиям Императора и с нижних палуб достает свои провидческие инструменты. Астрономический альманах из мягкого золоченого пергамена, армиллярную сферу замечательной красоты и точности, и редкого искусства астролябию.
   И старый книжник чертит звезды своего Императора на усыпанном золотыми созвездиями главном парусе.
   Но гороскоп не благоприятен. Звезды противятся согласию Германии на просьбу Кардинала. И так говорит Региомонтан:
   – Ярость и восточная тройственность Овна, Льва и Стрельца свидетельствуют, что кампания Германии против Оттоманов находится в аспекте к пагубам и злонамеренным планетам. Марс расположен дурно в шестом доме, так что властитель, направивший войско к востоку, повстречает на пути своем холерические фантазмы, несчастные начатия, бесчестие и смерть.
   Теперь Фридриха и вовсе одолел смур, но Региомонтан молит его сдержать вздохи:
   – Это дурное течение можно и повернуть, – говорит он, и кораблик его возносит внезапной волной вдохновения. – Если будет угодно Вашему Величеству, у меня в моей мануфактории имеется устройство – великий Двигатель, недавно завершенный постройкой, и он мог бы нам весьма помочь в этом деле.
   Император, известный своей любовью к механическим искусствам, выражает свою радость. Он посылает за Кардиналом с приглашением присоединиться к ним, затем требует подать (ибо он не прочь подзакусить) свой съедобный автомотор с шасси из пирожной корки и колесами из сыра, на топливе из крепчайшего горячего чая – и вскоре Фридрих уже возлегает на зефирных подушках меж Кардиналом и Региомонтаном, а королевский фаршеробот везет их сквозь славословия смятенной толпы в индустриальную зону в пригороде Вены. Где стоит дом астролога.
   Подобный маске смерти грозовой тучи.
   Архитектурно решенный как прослойка сверхлегких металлов поверх тропических громов; тончайшая пластинка слюды драпирует гордые башни и взбитые ветрами клубы печного дыма. Слоисто-кучевая конструкция из перемежений сполохов и туманной дымки обеспечивает конструкционную прочность… А внутри Император и Кардинал следуют за Астрологом, влекомые ввысь вальсом лабораторий, мастерских и хитрых кузниц с адовыми горнилами (ибо Региомонтан не только астролог, но также выдающийся мастер файерворков и потешных огней). Вдоль залов в форме атмосферных завихрений идут они, и все вокруг них озаряет свет ламп цвета полночных молний.
   Так приходят они к цеху на широкой крыше, нараспашку небу. А в нем обретается удивительный аппарат.
   Отчасти похожий на мясистую виолончель в восемь этажей высотой, весь из стекла и легчайшей сети зеленого кварца. А с вершины его тянется ввысь гигантский трос, дрожа от натяжения, как шкура барабана, выше облаков, туда, в небеса.
   – Трос этот, – говорит Региомонтан, отчасти предаваясь греху гордыни, – прикреплен к Северной Звезде. – Звезда Polaris, или Alpha Ursae Minoris, располагается ближе всех к Северному Небесному Полюсу, что означает, что ось вращения Земли приходится ближе чем на 1, 20434 градуса от него до звезды. – На конце его гарпун моего собственного изобретения, – говорит Астролог, – запущенный из катапульты в твердь небесную. Нацеленный с замечательным хитроумием при посредничестве ракетного двигателя, летел он мимо комет и звезд, летел тысячу миль (это, государи мои, трос замечательной длины), пока наконец, по милости Божией, не достиг цели – и вцепился в нее крепко гарпунными крючками в том самом месте, где все звездные лучи сходятся в хрустальной тверди.
   Фридрих изучает судно, линии его корпуса и его ножки-подпорки, задрапированные приличия ради тяжелой тканью.
   – Теперь, – говорит он, – с помощью этого кабеля твой Двигатель может подняться в небо наподобие фуникулера… Региомомонтан сияет. Император хлопает в ладоши. – Sehr schön! Остроумная конструкция, сударь!
   Бессарион разглядывает машину с властительным безразличием.
   – Да, Ваше Величество, прелестное устройство. Но какой в нем прок?
   – Государи, звезды против нас, – говорит Региомонтан. – Так почему бы нам не подняться к звездам и не переменить их расположение в нашу пользу?
 
   Двенадцатого дня марта 1453 года происходит запуск судна. Рывками тянет его вверх лебедка с дизельным двигателем. Вена под ногами стремительно уменьшается в размерах. Скоро и сама Земля исчезает за облаками, а корабль входит в верхний слой воздуха – затем проходит сквозь него выше, в лучисто-лазоревые лунные лагуны: громадина Луны подкатывает-подваливает поближе, и уже может команда разглядеть малейшие черточки ее лика.
   Все три важные особы, Фридрих, Региомонтан и Бессарион, стоят на наблюдательной палубе корабля. Региомонтан управляет подзорной трубой и прочими астрономическими приборами, погруженный в таблицы и карты. Фридрих прижался носом к стеклу, охлажденному луною.
   – Мне виден огромный обод, по которому странствует Луна!
   – Да, Император, – говорит Кардинал Бессарион, которому не терпится продемонстрировать свои познания в астрономии. – Божественные тела обращаются вокруг Земли на эпициклических обручах из идеальной материи, движимые по орбите своей любовью к Богу.
   За стеклом иллюминатора Луна раскачивается и громыхает, и вся ее поверхность (теперь путешественники видят это ясно) кишит птицами: цаплями, и чайками, и величественными орлами в безрадостных гнездовищах. Гуси плещутся в Море Спокойствия и гогочут, подобно унылым флюгельгорнам. На корме взметается ввысь стая ворон, бахвалясь и куражась. И тут воздух наполняется кружевом птичьего пения – это множество соловьев устремилось, подобно радостному ливню, мимо иллюминаторов.
   Региомонтан рассуждает вслух:
   – Возможно, что эти птицы, или их далекие предки, были подняты в эти высоты бурей. – У штирборта отдыхает на крыле альбатрос, презрение к кораблю в каждом мановении перьев. – Они превратили Луну в подобие высокого насеста, подальше от своих земных ворогов… Возможно, это объясняет фосфорическую белизну поверхности светила – и в этом случае всё, что освещает наши ночи и вдохновляет наших менестрелей – это тысячелетние залежи птичьего дерьма.
   Фридрих заходится хохотом, в восторге от шутки; и так корабль продолжает путь, покидает подлунное царство и вздымается сквозь слои излучений и струй внутреннего света. Радуги рентгеновских лучей отбрасывают невидимые переливы цвета, пробирающие до мозга костей. Кометы, подобно гигантским конфетам, раскинули хвосты из ванильной сахарной ваты.
   Когда наши путешественники минуют Венеру (грациозная розовая планетка, вся укрытая облаками из пастельной пастилы), они отмечают повышение окружающей температуры. Объясняет Региомонтан:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента