Через два года пастух ослеп. Бабушка Саламатиха, тогда еще совсем молоденькая девушка с длинными черными косами, румянцем во всю щеку и миндалевидными темными глазами, за руку увела пастуха из бурятского улуса в русскую деревню. Тут они и завековали. Хоца Тороевич стал сочинять сказки, а бабушка их записывала и увозила в город. Перед войной, в 1940 году, Хоца Тороевича выбрали депутатом областного Совета. Бабушка энергично помогала ему в депутатских обязанностях, была его глазами. В войну погиб на фронте их единственный сын, умерла невестка, и старики стали воспитывать внука Мишу.
   С бабушкой Миша жил душа в душу, ценил ее веселый характер, удивлялся ее молодому задору и необыкновенной энергии. Она не походила ни на одного взрослого человека из тех, кого встречал Миша.
   Любила Саламатиха поозоровать, совсем как девчонка. Несколько лет назад, когда Миша был поменьше, случалось, соберется он с товарищами совершить налет на соседний огород. Бабушка, вместо того чтобы отговорить внука, сама принимала участие. Вставала она на крыльце, вроде дозорной, и, как только замечала, что ребятам грозит опасность, кричала своим зычным голосом: «Кыш, проклятые!» – будто бы кур с крыльца гнала.
   Миша рос озорником в бабушку и выдумщиком в дедушку. Деда он побаивался, о шалостях своих ему ничего не рассказывал. Хоца Тороевич узнавал о проделках внука в школе на родительских собраниях. Когда Миша был меньше, дед пытался воздействовать на него нравоучительными, специально сочиненными сказками. Но это не помогало. Теперь дедушка разговаривал с Мишей, как взрослый со взрослым.
   Бабушка принесла на стол горячую сковороду с яичницей. Достала из ларя испеченный в русской печке душистый хлеб. Прижимая к груди поджаристую мучнистую ковригу, она ловко отрезала большие куски, поставила тарелку с сотовым медом. Все сели за стол.

У Листковых

   В то же время сели за стол и соседи Домбаевых – Листковы. Жили Листковы в новом доме с большими окнами, глядевшими на улицу. В доме Листковых было много хороших вещей: кровати с никелированными спинками, мягкие кресла, картины в золоченых рамах. Но все это содержалось в таком беспорядке, что казалось – семья только что откуда-то приехала или собирается уезжать. Федор Тимофеевич Листков, овдовевший еще до войны, привел два года назад в свой дом новую жену – Людмилу Николаевну. Он познакомился с ней на курорте, долго и тайно переписывался и в конце концов уговорил порвать с мужем, бухгалтером одного крупного в Сибири треста.
   Стеша со страхом ждала мачеху. Одно только слово «мачеха» рождало всевозможные представления, почерпнутые из сказок о мачехах и падчерицах.
   Но Людмила Николаевна была женщиной доброй и сердечной. Она не имела детей и искренне хотела полюбить Стешу. Она отстранила Стешу от хозяйства, считая, что это может помешать ее учению, и домашними делами занялась сама. Но хозяйки из Людмилы Николаевны не получилось. Раз в неделю она стала приглашать в дом работницу. Та оказалась женщиной нерадивой, и обе они за два года чистую и уютную квартирку превратили в запущенное, неприветливое жилье.
   Федор Тимофеевич Листков стал обедать в столовой, Стеша – в школе, сама же Людмила Николаевна кое-как перебивалась холодными закусками.
   В этот вечер Стеша пришла из школы и застала мачеху расстроенной. Людмила Николаевна сидела в ободранном кресле в пестром халатике с высокой, замысловатой прической, над которой часами каждое утро мудрила у зеркала. Стол был завален немытой посудой, пол не подметен, вещи разбросаны.
   – Вот видишь, Стэва (она всегда называла ее на иностранный манер), в каком хаосе жить приходится. Опять не явилась Марья! – жалобно сказала Людмила Николаевна и в недоумении развела полными белыми руками. – Ужас как трудно жить в этой глуши!
   С утра она сидела в кресле, поджидая Марью и отчаиваясь. Мысль о том, что можно вымыть посуду самой, прибрать и подмести в доме, у нее даже не появлялась.
   Стеша брезгливо оглядела комнату и, несмотря на протесты мачехи, на скорую руку прибрала и второпях приготовила ужин. За два года она привыкла к жалобам мачехи на тяжкую жизнь в деревенской глуши, к ее неумению и нежеланию взяться за хозяйство. Стеша уже не сердилась на мачеху. Она понимала, что эти недостатки – результат прежнего плохого воспитания.
   Людмила Николаевна родилась в богатой семье офицера царской армии. Мать умерла, когда девочке не было года. Отец вскоре женился на молодой и легкомысленной девушке. Воспитание ребенка мачеха всецело доверила старой няне.
   В 1919 году отец Людмилы Николаевны умер. Мачеха бежала в Америку. Преданная няня осталась одна с трехлетним ребенком на руках. Она переселилась в маленький домик на окраине города, стала зарабатывать на жизнь стиркой, глажением, шитьем и растить девочку в любви и неге. Старушка, всю жизнь прожившая в услужении у господ, так и не поняла того нового, что принесла революция. Она воспитывала Людмилу Николаевну барышней, не приучая к труду, выполняя все ее прихоти. Она ухаживала за девочкой так, как прежде ухаживала за ее матерью.
   В семнадцать лет, окончив школу, Людмила Николаевна почему-то решила, что отец непременно должен был зарыть свои драгоценности в саду усадьбы. Убедила она в этом и няню.
   Дом, где выросла Людмила Николаевна, был теперь штабом Красной Армии. Для того чтобы проникнуть в сад, няня поступила уборщицей в штаб, а Людмила Николаевна – делопроизводителем. Будто бы с целью развести цветы и посадить фруктовые деревья они перекопали весь сад, но никаких драгоценностей не обнаружили.
   Вскоре няня умерла. Людмила Николаевна вышла замуж за пожилого бухгалтера, который души в ней не чаял, и уехала с ним в Сибирь. Здесь, томясь от безделья, она и прожила около двадцати лет.
   Вспоминая свое детство, Людмила Николаевна искренне желала заменить Стеше мать. Но матери из нее не получилось. И она по-прежнему не находила своего призвания в жизни, о чем-то тосковала, чего-то ждала, была всем недовольна и раздражительна…
   Листковы сели ужинать, как всегда, после долгих сборов. Федор Тимофеевич, в полосатых брюках и голубой майке, давно уже перечитывал газету, поджидая ужина. Последний год он чувствовал себя плохо, с работы приходил усталый, и Стеша не раз с тревогой посматривала на его бледное лицо с отеками под глазами.
   Федор Тимофеевич отложил газету и принялся было за яичницу, но у него не оказалось вилки.
   – Дай, Стешенька, вилку, – сказал он, бросив недовольный взгляд на жену.
   Федор Тимофеевич был отличным хозяином, редким семьянином и домоседом. Он любил уют и чистоту – бесхозяйственность жены огорчала его и раздражала.
   Стеша встала и, окинув взглядом стол, заметила, что на блюдцах нет ложек. Она принесла вилку и ложки.
   В это время в сенях стукнула незапертая дверь, и кто-то негромко постучал.
   – Войдите! – сказала Людмила Николаевна, и все насторожились.
   Дверь отворилась. Сквозной ветер тепло дохнул в лица сидящих и высоко поднял тюлевую штору на раскрытом окне. Вошел Саша и остановился у двери. Он снял кепку и немного смущенно сказал:
   – Доброго аппетита!
   В глазах Стеши засветилась радость, но она взглянула на Людмилу Николаевну и, поймав ее недовольный взгляд, растерялась и покраснела.
   – С нами ужинать, Сашок, – не замечая недовольства жены, пригласил Федор Тимофеевич. – Дай, Стешенька, стул.
   Людмила Николаевна подчеркнуто молчала. Стеша принесла стул из своей комнаты, еще раз взглянула на Людмилу Николаевну и чуть слышно сказала:
   – Проходи, Саша.
   – Я ужинал, – поглядывая на Людмилу Николаевну и начиная нервничать, сказал Саша. – Мне поговорить нужно с тобой, Стеша. Ты ешь, я подожду. – И он сел на ящик возле двери.
   – Как Прасковья Семеновна? – спросил Федор Тимофеевич, захватывая вилкой блин и с помощью ножа складывая его. – Орденов не прибавилось?
   – Все один и тот же, – улыбнулся Саша, блеснув белыми зубами. – В Москву на совещание животноводов собирается.
   – Герой-женщина! – будто сам себе, сказал Федор Тимофеевич. – По области первая доярка и хозяйка образцовая! – Он подавил вздох, и всем стало ясно, что он невольно сравнил Прасковью Семеновну с женой.
   Людмила Николаевна пожала плечами. Жест этот говорил о ее явном пренебрежении к дояркам и хозяйкам.
   Стеша не могла есть. Присутствие Саши и явно недоброжелательное отношение к нему мачехи сковывали ее.
   – Спасибо, – сказала она Людмиле Николаевне, вышла из-за стола и позвала Сашу в свою комнату.
   Комната Стеши была такая маленькая, что в ней помещались только складная кровать, самодельный столик и стул.
   Саша сел на стул, а Стеша – на кровать.
   С девяти лет Саша знал этот детский, покрытый газетой письменный стол со стопками книг, с чернильницами под крыльями медного орла, с большой семейной фотографией. Неузнаваемый Федор Тимофеевич, моложавый, густоволосый, весело смотрел с карточки. Рядом с ним стояла мать Стеши – крупная женщина, совсем еще молодая, в короткой юбке, в блузе с напуском. На высоком стульчике перед родителями сидела годовалая Стеша, беленькая, толстенькая, лупоглазенькая.
   Прежде Саша частенько смеялся над этой Стешиной фотографией, да и теперь она вызвала у него улыбку.
   – А ведь ты очень походишь на мать, – сказал Саша, сравнивая сидевшую против него девушку с фотографией ее матери. – Я только сейчас заметил это.
   – Все говорят, – сказала Стеша, и грустная улыбка промелькнула на ее губах.
   – Я тоже, говорят, похож на отца, – задумчиво сказал Саша, чтобы успокоить Стешу: не одна она сирота.
   Они помолчали.
   Раньше Саше всегда было хорошо у Листковых. В детстве он бывал здесь почти ежедневно. Теперь приходил реже. Он не знал, как сейчас держаться ему в доме Листковых, и не мог понять, почему произошла с ним эта перемена. Иногда ему казалось, что он повзрослел, изменился и поэтому его чувства к Стеше стали другими, более сложными. Порой же он объяснял эту перемену тем, что Людмила Николаевна относится к нему неприязненно.
   Стеша тоже не знала, как держать себя с Сашей при Людмиле Николаевне. Она смущалась, краснела, делала и говорила не то, что хотела.
   И потому, как только они скрылись с глаз Людмилы Николаевны, оба облегченно вздохнули. Стеша снова стала той простой и веселой Стешей, которую Саша знал с малых лет. Саша тоже стал самим собой. У них завязался тот обычный горячий разговор о школьных делах, который они вот уже семь лет каждый раз начинают, не могут закончить и неизбежно переносят на завтра.
   – Ведь дело не в том, что наша бригада выработала сегодня меньше всех, – вполголоса говорил Саша, не спуская черных выразительных глаз с лица Стеши и отмечая про себя, что за эти дни работы на поле она загорела, – плохо другое: Александра Александровича опять упрекнут, скажут, что глухота мешает ему быть полноценным учителем. Вот ведь какая неприятность!
   Саша замолчал. В этот момент он подумал о Стеше и потерял свою мысль. Он заметил, что руки у нее стали не девчоночьи, с грязными, кое-как подстриженными ногтями, – нет, теперь ногти у нее аккуратно подстрижены полукругом и безукоризненно чистые.
   – Нехорошо получилось, – задумчиво сказала Стеша, наматывая на палец конец своей длинной рыжеватой косы. – Как можно верить Мишке? Он всегда сочиняет, это факт! – Стеша улыбнулась и губами и коричневыми глазами. – Сочиняет, правда, интересно – заслушаешься! Помнишь, в четвертом классе он пустил слух, что его дядя был племянником польского короля? – Стеша громко и заразительно засмеялась, засмеялся и Саша. – Я ему говорю: «Да ты же бурят чистокровный из поколения в поколение». А он спрашивает: «Ты поляков видела?» – «Нет», – говорю. «Ну, так и помалкивай. Буряты и поляки одних предков имеют…» И знаешь, я тогда ему поверила. Так он и ходил правнуком польского короля до пятого класса, пока не понял, что такое родство большой доблести не представляет.
   – Он не учел одного обстоятельства, – снова заговорил Саша. – В этом году урожай у нас необычный, громадный. Все едут нам помогать: служащие, ученики, студенты. И с наших школьных бригад сейчас особенно строго требуют… А он вон что придумал… Александра Александровича подвел, и самому неприятности. – Саша махнул рукой. – Горячая голова!
   Старые стенные часы с длинным маятником, будто нарочно повешенные напротив двери в соседней комнате, показывали одиннадцать. Нужно было уходить домой. Но Саша не умел уйти вовремя и досидел до той поры, пока Людмила Николаевна не сказала раздраженным голосом, что пора спать.
   После ухода Саши в доме Листковых произошел крупный разговор.
   – Этим посещениям надо раз и навсегда положить конец! – сказала Людмила Николаевна.
   – Да что он тебе – мешает? – зевая во весь рот, попытался защитить дочь и Сашу Федор Тимофеевич. – Парень что надо. Мать – знатный человек. Отец на фронте погиб.
   – Нет уж, в этом я непримирима! – громко заговорила Людмила Николаевна. – Рано Стэве женихаться. Учиться надо, а не романы заводить. В вуз готовиться.
   – Я уже говорила вам, Людмила Николаевна, – со слезами в голосе сказала Стеша, – я дальше учиться не пойду. Работать буду.
   – Дояркой? Или бригадиром? Глупости! Слушать не хочу! – Людмила Николаевна закрыла уши руками. – Все! Разговор окончен! Чтобы этого смазливого юноши в нашем доме не было! Я Стэве добра желаю.
   Федору Тимофеевичу не хотелось ссориться с женой и разговаривать на эту тему в присутствии дочери. Позевывая, он ушел спать.
   Стеша тоже ушла к себе. Она разделась, легла в постель лицом к подушке, обхватила ее руками и заплакала.
 
   На землю опустилась ясная осенняя ночь. Звезды, особенно крупные и яркие в эту пору, мерцали холодными зелеными, желтыми, голубыми и красными огнями. Левее созвездия Лиры четко видна была комета с длинным хвостом. Куда она неслась в этом необозримом звездном пространстве?
   Небо, величественное и спокойное, казалось, сияло от горизонта до горизонта. Было оно сейчас таким, как и в те дни, когда под гигантскими хвощами и папоротниками зарождалась человеческая жизнь, как и тогда, когда Ермак со своим войском прошел по вольным сибирским землям, и тогда, когда по сибирскому тракту люди в кандалах шли к Александровскому централу, и почти сорок лет назад, когда зверствовали здесь колчаковские карательные отряды…
   Небо с мерцающими звездами будило эти мысли и у Стеши, и у Саши, и у всех десятиклассников, которые посещали астрономический кружок Бахметьева. Александр Александрович любил сам науку о Вселенной и научил любить ее своих юных друзей. Но в эту ночь он стоял один на дороге посреди спящего села и, закинув кверху голову, напряженно всматривался в таинственную толщу глубокого неба.

На комсомольском собрании

   Саша Коновалов вел открытое комсомольское собрание. Школьный зал был заполнен учащимися. На первой скамье, против сцены, на которой стоял стол президиума, сидели Александр Александрович, директор школы Нина Александровна, строгая, в черном платье с белым воротничком, с черными волосами, собранными сзади и заколотыми шпильками, и заведующая учебной частью Алевтина Илларионовна, женщина средних лет, с красным полным лицом, толстоватым носом и прямыми соломенными волосами, уже слишком длинными для того, чтобы назвать их стрижеными. Она то и дело пыталась собрать волосы в пучок круглой гребенкой, но они в беспорядке рассыпались по плечам.
   Эти трое учителей сидели впереди. За ними второй ряд оставался пустым.
   Собрание было бурным, во время выступлений зал приглушенно гудел. Но вдруг водворилась такая тишина, словно в этой большой, многооконной комнате, увешанной портретами писателей и ученых, никого не было. К столу председателя поднялся Миша Домбаев. Он в этот момент далеко не походил на того смелого парня, которого ребята привыкли видеть на переменах. Его хитрые узкие глаза растерянно бегали по комнате. Был он сейчас какой-то особенно чистый, промытый, особенно приглаженный. Этаким скромным маменькиным сынком выглядел Миша в своем новом черном костюмчике – толстовке и брюках, заправленных в начищенные сапоги. Товарищи, увидев его таким необыкновенным, добродушно улыбались.
   Саша не понял, отчего развеселились ребята, и строго прикрикнул:
   – Тише! Слово имеет Домбаев, – и сел за стол.
   – А что, собственно, говорить мне? – сказал Миша намеренно очень тихо и несколько театрально развел руками.
   В зале не слышали его слов и зашумели.
   – Громче! – крикнул с последней скамейки Пипин Короткий и, совершенно не интересуясь Мишей Домбаевым, занялся вырезыванием своих инициалов на впереди стоящей скамейке.
   – Не играй! Ты на комсомольском собрании! – упрекнул Домбаева Саша.
   И тот, с опаской взглянув на председателя, заговорил уже громко и без всякой наигранности:
   – Я виноват, ребята. Глупо так получилось. Хотел, чтобы наша бригада на первое место вышла. Вот и придумал этот межпланетный корабль, чтоб ему… – Он опасливо взглянул в сторону учителей и замолчал.
   – Кончил? – спросил Саша.
   Домбаев опять широким жестом многозначительно развел руками и склонил голову набок, что красноречиво означало: кончил.
   Неожиданно в зал вошла высокая, худая школьная секретарша. Она прошла в первый ряд, привлекая к себе всеобщее внимание, и, склонившись к директору и заведующей учебной частью, что-то им сказала.
   На коленях Нины Александровны лежал открытый блокнот и остро отточенный карандаш. Она написала на листке:
 
   Пришла комиссия районо. Мы уходим. Домбаева необходимо проучить за хулиганство. Мне хотелось бы, чтобы ваше выступление было как можно резче.
 
   Она вырвала листок, подала его Александру Александровичу и, величественно приподняв голову и поглядывая по сторонам, пошла к выходу, строгая, гордая, неприступная.
   Нина Александровна привлекала внимание своей внешностью. Ее можно было бы считать даже красивой, если бы черты ее лица, улыбка, выражение глаз не были такими холодными.
   За Ниной Александровной утиной походкой проплыла Алевтина Илларионовна, на ходу одергивая коричневое, в складку платье с белым воротничком и белыми манжетами. Девочки, одетые тоже в коричневые платья с белыми воротничками, проводили ее насмешливыми взглядами.
   С уходом директора и заведующей учебной частью в зале опять поднялся гул. Разговаривали почти вслух, не считаясь с Александром Александровичем. Ученики других классов привыкли беззастенчиво пользоваться его глухотой. Им нравилось говорить при учителе все, что хотелось.
   Саша несколько раз стучал по столу, требуя тишины. Но тишина восстанавливалась только в те редкие минуты, когда выступающие говорили что-нибудь особенное. Была, например, полная тишина во время выступления Ивана Каменщикова. Как всегда, он говорил необычные вещи, к тому же на него интересно было посмотреть. Дело в том, что летом, работая на полях, Ваня по заданию бригадира вез на грузовике необходимый для работы инвентарь. Произошла авария. Машина перевернулась на полном ходу. Шофер получил тяжелые увечья и сотрясение мозга, а Ваня при падении встал на голову и остался цел и невредим. По этому поводу его школьные товарищи острили, что у Ивана Каменщикова «голова каменная и сотрястись в ней нечему». Как бы то ни было, но немедленно доставленный в больницу Ваня удивил врачей. Он был совершенно здоров, но все же на всякий случай его на двое суток оставили под врачебным надзором.
   – И за эти двое суток со мной произошло только одно, – говорил Ваня, худой, длинноногий, высокий, – я с малых лет был убежден, что буду агрономом, а теперь решил стать хирургом.
   – А может быть, это и есть проявление сотрясения? – крикнул кто-то из зала.
   Никита Воронов резонно спросил у Каменщикова, какое отношение имеет его рассказ к поступку Домбаева.
   – Только время зря отнимаешь, и так дня не хватает! – заметил Никита.
   Но тут на него обрушился Сережка:
   – Ишь хозяин! Небось баню не достроил?
   В зале снова поднялся шум, окончательно заглушивший слова, которыми Ваня тщетно пытался пристегнуть свое выступление к поступку Домбаева.
   Александр Александрович догадался, что происходит, и приблизительно понял смысл перепалки. Он попросил слова у Саши и, не выходя на сцену, повернулся лицом к ребятам:
   – Ивана Каменщикова порицать не надо. Он захотел поделиться с нами своими мечтами о будущем. Не будем же строгими к нему. Захотелось что-нибудь сказать – выходи, говори. Говорите обо всем, что вас волнует. Я видел, что вам интересно было слушать Ваню. А это самое главное.
   И он сел.
   – Все? – удивленно спросил Саша. – А как насчет Домбаева?
   – Насчет Домбаева выступлений было уже много. Товарищи осудили его. Может, хватит?
   Александр Александрович сердито взглянул на записку, которую держал в руках, и скомкал ее.

В нише

   Учительская помещалась на втором этаже, в просторной комнате с четырьмя нишами, в которых хранился учебный инвентарь. Посредине комнаты стояли соединенные друг с другом, накрытые красной материей четыре стола. К стенам были прислонены еще не старые, но уже изрезанные ученическими ножами и облитые чернилами стулья.
   В открытые окна врывался уличный шум. Школьники не спеша расходились домой. По асфальтированному широкому тракту, по узким деревянным тротуарам шли в обнимку и под руку девочки в коричневой форме с белыми воротничками и мальчики, одетые как попало. Сколько ни пытались учителя ввести форму и у мальчиков, ничего не получалось. Правда, за последнее время в сельпо появились для старшеклассников черные вельветовые курточки с «молниями». Курточки неожиданно стали модными, и многие ученики девятых и десятых классов надели их. Директор школы попросила заведующую сельпо завести такие курточки и для мальчиков младшего возраста. В сельпо пообещали привезти курточки только к Новому году. Пока что их не было, и мальчишки тянулись по улице, одетые в разноцветные рубашки, в брюки разного фасона, начиная от физкультурных шаровар и кончая галифе.
   Миша Домбаев в это время еще только шел к выходу по коридору второго этажа. Он проходил мимо учительской и заметил, что в двери торчит ключ. Миша не замедлил повернуть ключ и заглянуть в дверь. Против обыкновения, классные журналы лежали на столе. Он не знал, что журналы были приготовлены для педагогического совета, который должен был начаться через несколько минут. Не заглянуть в журнал десятого класса, который так призывно и доступно лежал наверху, Миша не мог. Он перелистал журнал, нашел лист с надписью «Литература» и прочитал: «Листкова Стефания – 4. 3», «Домбаев Михаил – 5. 5». Он так и знал: по литературе против его фамилии всегда стояли только пятерки.
   По коридору послышались шаги. Миша кинулся к двери, но понял, что выйти из учительской уже невозможно. Сюда кто-то шел, видимо учителя. Он обежал глазами комнату, юркнул в незакрытую дверку ниши, присел в ней на корточки и прикрылся свертками карт.
   «Вот так влопался!» – подумал он, предвидя, что сейчас соберутся учителя, а потом неизвестно когда уйдут и закроют дверь на ключ. Что будет, если кто-нибудь заглянет в нишу и обнаружит здесь десятиклассника, трусливо присевшего на корточки, как какой-нибудь первоклассник? У Миши даже холодный пот выступил на лбу и руки стали мокрыми.
   Нетрудно было догадаться, что начался педагогический совет. На счастье, Александр Александрович сидел у самой ниши, плотно приставив к ее дверкам стул. Александр Александрович не слышал, как Миша шебаршил бумагами, передвигая то одну, то другую затекшую ногу.
   Педагогический совет длился четыре часа, но Мише казалось, что прошла целая вечность. Он испытывал такую боль в согнутых ногах, в руках и спине, что порой с трудом сдерживал стон. Он давно бы вылез из ниши, если бы знал, что за эту выходку поплатится только взысканием от директора школы. Что значит взыскание по сравнению с той пыткой, которую устроил он сам себе! Но его останавливала мысль о том, как жестоко он будет осмеян во всем Погорюе, особенно теми мальчишками, к которым они, десятиклассники, только что вышедшие из младшего возраста, относятся с пренебрежением.
   И он покорно сидел в нише, почти уже не слушал того, что происходило на педагогическом совете. Но временами он все же прислушивался к высказываниям учителей, и многое его удивляло. Мог ли, например, он предположить, что его выдумка с межпланетным кораблем обернется против Александра Александровича?
   В школе всегда есть любимые и нелюбимые учителя. Эта любовь и нелюбовь передается у ребят из года в год и из класса в класс. Александр Александрович в Погорюйской школе был любимым учителем. А в десятом классе – самым любимым, самым уважаемым.
   Несмотря на страшную боль во всех суставах, Миша не упустил ни одного слова из выступления Алевтины Илларионовны. Он не видел ее, но ярко представлял себе, как она встала за стул, вцепилась в спинку красными руками, толстая, неуклюжая, с неаккуратно припудренным носом.