Едем, едем, едем… ровное движение впереди, по бокам от нас, позади, навстречу. Мы меняемся за рулем. Майя жалуется: «Меня усыпляет это вождение». — «Ну и спи! Посмотри, все вокруг давно спят».
   Очень скоро мы стали знатоками мотелей. Набоковского «Приюта зачарованных охотников» в пути не попалось, зато мы по достоинству оценили и «Говарда Джонсона», и «Вестерн», и «Холидей инн», и «Рамада». Мы даже спорили об их достоинствах. Майя почему-то отдавала предпочтение «Джонсону», — дескать, там и завтраки лучше, и в телевизоре больше программ, и вот еще то-то и то-то. Я почему-то держался «Холидей инн», уверяя, что эта фирма бьет все рекорды. Случай подвернулся, чтобы доказать упрямому приверженцу «Г. Джонсона» свою правоту. На окраине Сент-Луиса мы остановились в шикарнейшем «Холидей инн». Окна номеров выходили в гигантский закрытый патио с искусственным светом, где журчали фонтаны и низвергались водопады, где по романтическим мостикам путешественники могли прямо от огромного бассейна перейти к внушительной аркаде видеоигр. Принюхиваясь к запаху хлорки и прислушиваясь к посвистыванию электронных жучков, мы уже больше не спорили: Майя молча признала поражение, я благородно молчал.
   Границу Техаса мы пересекли ночью, не заметив ее, и остановились в городе Сладководске (как еще иначе переведешь Sweetwater-city), в мотеле «Говард Джонсон». Утром мы вышли к завтраку, не подозревая, что мы в Техасе. Подавальщица притащила нам «наши яйца» плюс целую поленницу бекона плюс блинчики с джемом, по куску арбуза и грейпфрутовый сок. В салат-баре мы отоварились еще овощами. Майя ничего не сказала, только лишь со скромным торжеством озирала стол: таков, мол, мой старый «Говард».
   «Посмотри лучше вокруг, — сказал я. — Какая отменная здесь собралась публика. Того и гляди, начнут сейчас стрелять в пианиста или за неимением такового — в проезжего русского писателя».
   Вокруг нас сидели настоящие персонажи вестернов — краснолицые, голубоглазые, в огромных шляпах, кожаных жилетках и сапогах на высоком каблуке — техасцы.
   Нынче, всяческими способами убегая от клише, мы иногда удивляемся, как точно некоторые явления им соответствуют. Вот ведь при слове «техасцы» именно такая картина возникает в воображении, но, когда ее видишь воочию, поражаешься — могут ли так совпадать реальные люди (в данном случае в основном водители грузовиков) с образцами кино?
   Подавальщица вдруг спросила нас:
   — Интересно, фолкс [21], на каком это таком языке вы между собой разговариваете?
   — А вы как думаете, что это за язык? — спросил я в ответ.
   — Звучит как немецкий, — сказала она.
   — Нет, это русский, — сказал я.
   — Вот я и слышу, что-то похожее на русский или на немецкий, — сказала она.
   — Однако это совершенно разные языки, — сказал я. — Немецкий и русский не похожи друг на друга.
   — В самом деле? — искренне удивилась она. — Вы, стало быть, русские из Германии?
   — Нет, мы из России.
   — Немцы из России?
   Для этой средних лет техасской дамы русские и немцы были соединены какими-то нерасторжимыми связями. В двух словах мы объяснили ей противоречивость немецко-русских связей, историческое преобладание византийской над готической культурой (или наоборот) и подчеркнули, что, несмотря на изобретение немцами крана к русскому самовару, в России до сих пор бытует поговорка «что русскому хорошо, то немцу плохо»…
   В замешательстве покачивая головою, она отошла к ковбоям и, как бы убирая что-то со стола, рассказала им, какие странные в мотеле оказались постояльцы — из России, но не немцы.
   Ковбои пошевеливали большими плечами, иногда чуть поворачивали головы, чтобы глянуть на нас, однако, столкнувшись с нашими взглядами, деликатно отводили глаза, как бы интересуясь лишь погодой за окном.
   Тут подавальщица снова приблизилась, лицо ее выглядело озабоченным.
   — У нас тут, оказывается, в газетах много пишут о России, и все какие-нибудь гадости. Наверное, врут?
   — Увы, не врут, — сказали мы.
   — Вот ребята говорят, фолкс, будто в России такое правительство, которое не позволяет книжки писать какие хочешь. Это тоже правда?
   Я даже подскочил — вот так вопрос в городе Сладководске! Может быть, кто-то из них видел мой портрет в «Вашингтон пост» или в «Нью-Йорк тайме» и узнал? Но это просто немыслимо — пара-другая снимков, промелькнувших в потоке тысяч и тысяч?… Так или иначе, но вопрос оказался более чем по существу.
   — Увы, мэм, это тоже правда. Я как раз являюсь писателем, и именно за сочинение неугодных книг меня выгнали из моей страны. Именно поэтому мы и оказались здесь, мэм!
   Подавальщица из Сладководска вдруг широко раскрыла руки и сказала с такой теплотой, которую и сейчас, четыре года спустя, я вспоминаю как одно из лучших американских очарований:
   — You are welcome to America! [22]
   Ковбои сдержанно улыбались.
 
День, когда я потерял гражданство
 
   Последний день этого путешествия стал довольно важной вехой в моей биографии: 21 января 1981 года после захода солнца я узнал, что не являюсь больше гражданином СССР.
   Проснулся я в тот день еще гражданином СССР в мотеле города Юма, что на стыке границ Аризоны, Калифорнии и Мексиканских Штатов. С достоинством, как и предписывает инструкция Управления виз Моссовета, пронес высокое звание гражданина Страны Советов в столовую. После завтрака мы взяли старт на Лос-Анджелес, куда рассчитывали прибыть к вечеру.
   Аризонская пустыня сменилась калифорнийской, которая в этих местах лежит ниже уровня моря. Горизонт еще больше раздвинулся. Пески и кактусы по обе стороны прямого, как линейка, хайвея. «Омега» что-то сильно разошлась, обгоняла чуть ли не все попутные машины. При обгоне очередной я увидел рыжие усы патрульного офицера. Положив локоть на борт, он внимательно и серьезно смотрел на меня. Потом привычным движением поставил себе на крышу пульсирующий красный фонарь. Несколько секунд я еще делал вид, что не понимаю, что это значит, что ко мне это вроде не очень-то относится, потом пошел к обочине. Патрульный «кар» встал сзади. Мы вылезли из машины — я и стройный офицер в униформе цвета хаки с пистолетом на боку. В ярком пустынном небе над нами, словно наши alter ego, парили два орла.
   Я подумал: сейчас начнется цирк! У меня нет ни одного американского документа. Как оказался советский гражданин посреди калифорнийской пустыни рядом с мексиканской границей? Если бы американца изловили в Туркмении, в двух шагах от Ирана, подняли бы по тревоге весь КГБ. Представляю себе реакцию патрульного на советский паспорт, а потом и на еще большее чудо — советские водительские права! Как все это ему объяснить? Не рассказывать же, в самом деле, историю романа «Ожог» и независимого альманаха «Метрополь». Пока что попробую придуриваться, как в России делал в подобных обстоятельствах.
   — Скорость? — спросил я.
   Патрульный кивнул. Я начал хныкать в той манере, которую выработал в общении с московскими гаишниками:
   — Клянусь, офицер, я всегда вожу в рамках правил. Вот только тут… знаете ли… в пустыне…
   — Да, здесь трудно держать лимит, — согласился он.
   Я обрадовался: кажется, клюет! Согласно московскому опыту, нужно выделить его участок как особый, ни на что не похожий, исключительно опасный и важный — такова психологическая задача. В случае успеха офицеру и мои исключительные советские обстоятельства не покажутся столь уж подозрительными.
   — Впервые еду через пустыню! — воскликнул я. — Удивительное ощущение! Сам не замечаешь, как скорость поднимается до шестидесяти пяти миль в час!
   — До семидесяти пяти миль в час, — сухо поправил он, посмотрел на номерной знак и пробурчал: — Ага, Мичиган…
   Что это значит? Может быть, с Мичиганом тут у них особые счеты? Может быть, здесь мичиганцам круче приходится, чем советским? Так или иначе, нужно раскрывать национальную принадлежность. Ведь не может же его не насторожить мой акцент!
   — Вообще-то мы из России, офицер, из Советского Союза… Это особая история…
   — Ваше имя, сэр, — прервал он меня. Я сказал и добавил вполне нелепо:
   — Это, понимаете ли, русское имя. Мы здесь оказались при необычных обстоятельствах…
   — Как спеллингуете свое имя?
   В ровном тоне патрульного мелькнула легкая досада. Очевидно, мои «обстоятельства» мешали ему осуществлять закон.
   Я заученно протараторил свое имя по буквам. О, эти американские спеллинги, сколько эмигрантских языков вывихнуто было на них! Офицер на минуту отвлекся от своей записи:
   — Значит, из России приехали, сэр?
   — Да, мы из Советского Союза, но мы оказались здесь в силу совершенно особых, исключительных обстоятельств, которые я мог бы объяснить, если бы…
   — А вы знаете лимит скорости в Америке? — снова прервал он меня.
   — Пятьдесят пять миль в час.
   — Вот именно, — сказал он. — Водительскую лицензию, пожалуйста.
   Я уныло полез за своей видавшей виды «корочкой». Необычный вид документа наверняка возмутит патрульного, ведь советские права отличаются от американских не менее разительно, чем «Правда» от «Нью-Йорк тайме». Наверняка он признает мои права недействительными.
   — У меня еще советская лицензия, — мямлил я, — однако если учесть особые обстоятельства, о которых я упоминал выше, то при известной снисходительности…
   Он невозмутимо рассмотрел мои права и, не задав никаких вопросов, записал семизначный номер. Я присел на горячий капот его «Шевроле». Неясное ощущение судьбы витало в воздухе пустыни. Рыжий молодчик, похожий на киногероя, которому абсолютно наплевать на мои советские «обстоятельства», осуществляет американский закон об ограничении скорости. Многозначительное парение двух орлов над нашими головами.
   — А вот в СССР нет ограничения скорости, — зачем-то соврал я, хотя уже и понимал, с каким бесстрастным центурионом имею дело.
   Тут вдруг патрульный сильно обиделся, оторвался от бумаги и посмотрел на меня выцветшими голубыми глазами.
   — Вы ведь сейчас не в России, сэр, правда? Вы сейчас в Америке, так? А у нас здесь скорость ограничена, о'кей?
   Точно так же когда-то на меня ворчал киевский милиционер: «Здесь вам не Москва… тут Киев, понятно?… Здесь работают киевские правила, так?»
   — Оштрафуете меня? — спросил я.
   — Не я вас оштрафую, а суд вас оштрафует. — Он протянул мне копию бумаги. — Так и быть, поставил вам шестьдесят пять вместо семидесяти пяти. Поосторожнее в дальнейшем. Всего хорошего!
   Он отвернулся, потеряв ко мне малейший интерес, и до меня наконец дошло, что я для него вовсе не подозрительный иностранец, а просто нарушитель скоростного режима, то есть человек как человек.
   Есть некоторая все-таки странность в том, что этот знаменательный для меня день начался с волнений по поводу моего сомнительного гражданства и ненадежных водительских прав. Продвигаясь дальше к Тихому океану, я думал о том, что теперь надо ждать еще какой-нибудь гадости (закон парности) и что вторая гадость будет в том же роде, то есть связанная с бумагами, с какими-нибудь провалами, с недостатком каких-нибудь прав или с полным их отсутствием; ведь не с избытком же прав, этого сейчас нигде не допросишься.
   К вечеру мы достигли гостеприимного дома в Санта-Монике, и хозяин после первых же приветствий сказал:
   — Тебя весь день разыскивают журналисты. Прошу прощения, но указом Президиума Верховного Совета СССР ты лишен советского гражданства.
 
   После ужина мы пошли на мой любимый еще с 1975 года Океанский бульвар и остановились там в молчании под королевскими пальмами. Внизу, под обрывом, катились огни прибрежного шоссе. Почему госмужи СССР так поступили со мной? Неужто сочинения мои так уж сильно им досадили? Разве я на власть их покушался? Пусть обожрутся они своей властью.
   Я подумал о друзьях в Москве. Сегодня они услышали эту новость по «Голосу Америки» или по Би-би-си — какая реакция? Старинный друг мой, внутренний эмигрант Фил Фофанофф, которого в Москве называют помесью Печорина с Обломовым, вероятно, утешил бы меня таким образом: — Не фетишизирую красную картонку с плотной розовой бумагой внутри, ничего священного и символического в этой дряни нет, простое «средство полицейского контроля», согласно словарю Брокгауза и Ефрона. Бедняга Маяковский, которому очень хотелось еще раз в Париж, пропел серенаду советскому паспорту, а между тем сам сознался, что носит ее в штанах: «Я достаю из широких штанин дубликатом бесценного груза»… Разве нечто любимое, священное, гордое носят в штанах по соседству с гениталиями?
   Так, вероятно, упражнялся бы в остроумии московский шутник Фил Фофанофф. А все-таки идеологические дядьки-аппаратчики не только ведь книжечки говенненькой меня лишили. Это они в своих финских банях постановили родимы меня лишить. Лишить меня сорока восьми моих лет, прожитых в России, «казанского сиротства» при живых, загнанных в лагеря родителях, свирепых ночей Магадана, державного течения Невы, московского снега, завивающегося в спираль на Манежной, друзей и читателей, хоть и высосанных идеологической сволочью, но сохранивших к ней презренье.
   «Дружище, — сказал бы устало Фил Фофанофф, — фактически они нас всех давно уже лишили советского гражданства, потому что его просто не существует. Здесь нет гражданства, а есть подчинение. Честь мы бережем не для гражданства, а для родины». Иногда он может шутить и таким образом.
   В темном небе тактично гудел «джет», возвращающийся из Японии. Шелестела ветками огромная пальма. Пахло своими плодами лимонное дерево. Рождалась новая луна. Калифорнийской ночи было наплевать на мое советское гражданство не в меньшей мере, чем патрульному на интер-стейт № 8.
   Возвращаясь к хозяйскому дому, мы увидели, что он полон людей. Оказалось, что многие старые друзья из Калифорнийского университета, где я в 1975 году на семинаре красноречивыми недомолвками подчеркивал свою принадлежность к Совдепу, приехали нас приветствовать. За шесть лет, что прошли после моего месячного визита в 1975-м, они совсем не изменились, и немудрено — Калифорния, в ней не только кинозвезды консервируются, но и профессора университетов.
   Законсервировались мои друзья и в своих так называемых левых взглядах. Для советских делишек у них в лучшем случае припасена ироническая улыбочка, нападать на СССР не очень-то рекомендуется, иначе ведь и не заметишь, как примкнешь к правым.
 
   В разгар шумной и спонтанной, вполне в русском стиле, вечеринки из Нью-Йорка позвонил Крэг Уитни, бывший московский корреспондент, а в тот момент заведующий иностранным отделом «Нью-Йорк тайме». Он хотел узнать, как я себя чувствую после лишения советского гражданства, есть ли у меня эмоции в адрес советской власти. «Пошли бы они все к черту!» — заорал я. Крэг захохотал, и в утреннем выпуске «Нью-Йорк тайме» появилось:
   Having been informed about the Soviet government's decision Aksyonov said: To hell with them!
   Окончив этот разговор, я вернулся в гостиную и обнаружил там основательную ссору. Русские интеллектуалы ругались с американскими интеллектуалами, причем речь шла даже не о России, а об американских заложниках в Тегеране, которые в это время были освобождены и направлялись домой.
   — Теперь все это будет превращено в националистическое шоу, устроят огромный шовинистический шабаш, — говорили американские друзья.
   — Ваши дипломаты были захвачены бандитами, — кипятились русские друзья. — Нарушены были все международные нормы!
   — Во время революций всегда бывают эксцессы, — отвергали этот аргумент американцы. — Посольство и в самом деле занималось шпионажем.
   — Все посольства занимаются шпионажем, разве дело в этом? — взывали русские. — Неужели вы не понимаете, что Америка противостоит тоталитаризму, что это последняя крепость свободного мира, что любое унижение Америки идет на пользу коммунизму?…
   — Вы говорите, как наши «ред нек» [23], — возражали американцы. — Как наши крайние правые, реакционные люди.
   — А вы, — парировали русские, — говорите, как либеральные олухи, пораженцы, вы не понимаете, с кем имеете дело. Опомнитесь в советском концлагере, господа!
   Тут один из американских друзей не выдержал и слегка позеленел, что бросилось всем в глаза, потому что прежде во время таких споров он только розовел.
   — Мои предки, — кричал он не своим голосом, — приплыли в эту страну четыреста лет назад!… (Тут все быстро в уме пересчитали, могло ли такое случиться, и выходило, что почти могло.) Мы… (далее следовало имя, содержащее и «th» и «gh») здесь живем из поколения в поколение, а тут приезжают всякие из стран, не знавших даже запаха свободы, и берутся нас учить, как защищать демократию!…
   Тут он смутился, все краски на лице смешались, и стал извиняться за свою вспышку: он вовсе никого не хотел оскорбить, просто и в самом деле немного нелепо получается.
   Нелепость некоторая, увы, налицо. В Советском Союзе мы считались левыми, смутьянами, ненадежными элементами, а нам противостояли несметные полчища правых, официальных коммунистических пропагандистов и аппаратчиков. В Америке же мы с нашим антикоммунизмом оказались ближе к правым. Левая, правая где сторона? Улица, улица, ты, брат, пьяна…
 
Сено и солома
 
   Однажды, уже в Вашингтоне, прогуливая в садике на Коламбиа-роуд своего щенка Ушика, я познакомился с хозяйкой сенбернара Джулией — дамой, приятной во всех отношениях. Она жила неподалеку, на одной из маленьких улиц, пересекающих Коннектикут-авеню. С того дня мы встречались нередко, наши собаки стали друзьями, и в конце концов Джулия пригласила нас с Майей на ужин.
   Мы пришли в ее элегантную квартиру и нашли там весьма симпатичное общество, персон эдак около пятнадцати. Старшим там был муж Джулии, красавец с седыми кудрями и плавными движениями. Если бы не рокочущая американская речь, его можно было бы отнести к известному российскому типу адвоката-краснобая. Кстати, он и оказался адвокатом, как потом выяснилось. Гости были моложе хозяина дома, нам почему-то показалось, что это в основном друзья Джулии по университету, хотя мы и понятия не имели, училась ли она когда-нибудь в университете. В общем, это был народ от тридцати пяти до сорока, красивый, одетый небрежно, лица неординарные, жесты свободные, однако без киношного нахальства. В общем, они были похожи на людей нашего круга в Москве, если исключить из него заведомых стукачей.
   Очевидно, они давно не видели друг друга. Каждого новоприбывшего встречали веселыми восклицаниями. Разговор (поначалу за коктейлями) шел довольно сумбурный и внутренний, нас он мало касался — что-то о переменах в работе, в жилье, в семьях, все как будто принадлежали к тому типу, что нынче называют «яппи» [24].
   Потом вдруг стала мелькать тема Сальвадора. Кто-то из них, оказывается, там недавно побывал, делал какое-то исследование для какой-то частной организации. Вот, кажется, повод вставить пару слов, чтобы не сидеть тут чучелом в качестве «хозяина друга нашей собаки».
   «Сальвадор, — сказал я глубокомысленно, — это очень серьезно».
   Все со мной охотно согласились.
   «Очень уж близко к дому», — углубил я свою мысль.
   Все вновь с энтузиазмом поддержали меня. Сальвадорская тема разгорелась. «Близко, очень близко, слишком близко уж к нашему дому…» — говорили гости, как вдруг я заметил, что они совсем не то, что я, имеют в виду. Я-то имел в виду, что вот-вот еще одно тоталитарное марксистское государство возникнет на этот раз слишком близко к американскому дому, а они, гости Джулии, вели речь о том, что Пентагон и ЦРУ втягивают страну в «новый Вьетнам», на этот раз слишком близко к американскому дому.
   Дальше — больше. Мы вовлекались в разговор, и раз за разом наши ремарки оказывались по меньшей мере неуместными в этой компании. Кто-то из присутствующих, например, упомянул имя сенатора К., а меня будто кто за язык потянул. «Третьего дня, — говорю, — этот К. напугал меня до смерти».
   Несколько человек повернулось ко мне: как так?
   — Да вот, — говорю, — проснулся утром, включил телевизор и сразу увидел сенатора К., и первая фраза, которую он произнес, то есть первая фраза, которую я услышал в то утро, звучала так: «Если я стану президентом США, первое, что я сделаю, позвоню Юрию Андропову!» Согласитесь, господа, можно перепугаться.
   — А почему же? — недоуменно спросил близко сидевший ко мне молодой почти красавец в рубашке с галстуком и в ковбойских сапожках.
   — Ну ведь это все равно, господа, что услышать, будто кто-то собирается звонить Берии, — сказал я.
   — Что же, вы против переговоров, что ли? — спросила подруга почти красавца, совершеннейшая красавица.
   — Нет-нет, простите, я вовсе не имел в виду никаких переговоров, я просто хотел сказать, что вот это желание позвонить Андропову не относится к числу тех эмоций, с которыми хочется начинать день.
   Те из гостей, что услышали этот разговор, переглянулись. «Кто этот человек с таким неопределенным акцентом?» — говорили их взгляды.
   — Простите, сэр, мы здесь все друг друга знаем, — сказал почти красавец, — а вот вас видим впервые. Откуда вы?
   — Из Советского Союза, — сказал я, и тут уже чуть ли не вся гостиная повернулась ко мне с неподдельным интересом.
   Далее последовал разговор с нарастающим количеством вопросительных знаков.
   — Как вы очутились здесь?
   — Меня выгнали из Советского Союза.
   — Выгнали из Советского Союза?? За что???
   — Ну, понимаете, я писатель…
   — Писатель, которого выгнали из Советского Союза??? За что???? On Earth??? [25]
   — За книги.
   — ???????
   Тут вдруг поток вопросительных знаков иссяк; не пошел на убыль, а просто оборвался. Тема изгнания писателя из СССР «за книги» больше не развивалась, и на протяжении всего ужина мне об этом больше не задали ни одного вопроса.
   Я начинал догадываться, что мы оказались в обществе самых что ни на есть левых. Джулия во время наших прогулок в обществе взрослого сенбернара и щенка-спаниеля, видимо, как-то неправильно меня вычислила, почему-то решила, что я принадлежу к «их кругу».
   Интересно, догадалась ли Майя? Я оглядел комнату и увидел ее в дальнем конце. Разгоряченная, она что-то доказывала хозяину, а тот как-то от ее доводов обмяк, седые кудри замочалились. Красивой ладонью он как бы пытался размешать густоту Майиных аргументов.
   — …Однако вы же не будете отрицать, что он выдающаяся личность, — услышал я.
   — Он выдающийся подонок! — атаковала Майя. — Я там была и видела, как они, эти вожди, там живут, в какой роскоши посреди пустоты, я и его самого видела — наглый тиран!
   — Они там ликвидировали проституцию, безграмотность, всем дали жилье… — говорил адвокат.
   — Как в концлагере, — парировала Майя с излишней, о, несколько московской, пылкостью.
   Речь шла об одном диктаторе одной островной страны.
   «Вечер может кончиться тем, что нам укажут на дверь», — подумал я и тут же сморозил еще одну бестактность, высказавшись по поводу марксизма, что он хорош только для установления диктатур на задворках мира, а в цивилизованных странах устарел…
   Мне было бы неловко высказывать эти, с московской точки зрения, общие места, если бы не изумленные взгляды гостей Джулии.
   «Марксизм устарел?»
   Нет, нас не выставили за дверь, однако несколько гостей довольно выразительно посмотрели на хозяйку дома (кого, дескать, привела?), и Джулии ничего не оставалось, как пожать плечами.
   В дальнейшем ужин проходил и завершился вполне светски. Употреблялись хорошие вина, креветки, сыры и салаты, обсуждались новые фильмы и книги; политики, во избежание новых недоразумений, больше не касались ни свои, ни чужие.
   В светской беседе, между прочим, выяснилось, что у доброй половины этих американских интеллигентов дедушки и бабушки, а то и родители прибыли на этот материк из России. «В каком-то смысле, — подумал я, — их марксистские убеждения — вещь наследственная. Дедушки и бабушки привезли с собой свою антиимперскую и антибуржуазную крамолу, и здесь она как бы законсервировалась. Как же можно усомниться в марксизме, если и папа в него верил, и дедушка?»
   Глядя на этих приятных людей, внешне вроде бы таких уж «наших», а на самом деле совершенно глухих к нашим проблемам (как, возможно, и мы кажемся им глухими к их проблемам), я думал о той хитрой ловушке, в которой оказалась интеллигенция всего мира, об этой пресловутой «левой — правой» примитивке, разделившей людей по дурацким категориям, о наглом ее давлении, как бы полностью исключающем всякую возможность негоризонтального движения.
 
   В конце семнадцатого века русский царь Алексей Михайлович начал формирование армии европейского образца. Вдруг выяснилось, что рекруты, деревенские пареньки, не знакомы с такими понятиями, как «левое» и «правое». Что делать, как направлять движение марширующих колонн? Какой-то фельдфебель придумал: на левое плечо солдатам под погон засовывали пучок сена, на правое — пучок соломы.
   «Сено!» — кричал фельдфебель, и рота поворачивала налево. «Солома!» — и рота исправно двигалась в правом направлении. Таким образом абстрактные в контексте Вселенной понятия получили вещественное наполнение. «Левая» и «правая» в современном мире лишены какого бы то ни было вещественного наполнения.