«Да, это так, как я понял вчера», — думал он. — «Я теперь вижу и ошибку Маркса. Он исходил из предположения, будто люди руководятся своими интересами. Отсюда и его классовая борьба. Она, конечно, есть, но очень большого значения не имеет… А еще какой-то француз, — кажется, Декарт? — в основу жизни клал разум. И оба они ошибались: люди руководятся не разумом и не интересами, а страстями и вековыми инстинктами. Надо пойти еще дальше, чем пошел Маккиавелли. Да, надо раз навсегда понять, что человек ничего не смыслит, что он не может вести себя согласно требованиям разума, часто не понимает своих собственных интересов, еще чаще им не следует. Он думает сегодня одно, завтра противоположное, и ему тоже можно и нужно говорить сегодня одно, а завтра совершенно другое. Он даже и не заметит. Лишь бы только образованное дурачье ему не напоминало и не разъясняло, и уже по одному этому не следует давать свободу образованному дурачью. Свобода может быть только у больших людей, желающих прожить свою жизнь как следует. А это надо делать умеючи и осторожно, иначе сорвешься в самом начале и отправят в тюрьму или в каторжные работы, как того убийцу в русском романе. Он по глупости убил старушку для каких-то сотен лир. Да и этого он не сумел как следует сделать… Вот этот собор, это тоже сила и даже большая, хотя все-таки не очень большая. Зачем я тогда нес вздор пастору? Людей одинаково можно уверить и в том, что Бог есть, и в том, что Бога нет. А это надо делать в зависимости от многих обстоятельств», — думал он, проходя по Piazza del Duomo.
   Церкви, музеи, всё старое ему мало нравилось, картин существует слишком много, не запомнить даже имен художников, кроме самых знаменитых, да и те ни к чему. Всё же он заглянул в Собор, все начинали с него осмотр города. Гид, показывавший его туристам, сообщил, что три окна — самые большие в мире. Это было приятно, но удовольствие уменьшалось от того, что они были работы какого-то французского мастера.
   У Брера он увидел конную статую Наполеона I. Лошадь была уж очень пышная, таких не бывает, особенно в походах. А на лицо императора он смотрел с восхищением: тоже великий человек и во всяком случае то крови итальянец. Затем повернул назад, прошел мимо театра Скала, — чуть ли не самый знаменитый оперный театр в мире — итальянский. Ему не очень хотелось побывать на спектакле, но его раздражили цены на афише, — нельзя было бы пойти, хотя бы и хотелось. Вошел в галлереи Виктора-Эммануила, и тут его раздражение перешло в бешенство, памятное ему по первым дням Лозанны. Хотелось купить всё, — начать бы вот с этого костюма в 169 лир! Тогда с ним и в партийном комитете говорили бы иначе. У богатых людей — «cupidi di guadagno» — есть и фраки, и смокинги, и сюртуки!
   Из галлереи он направился в не-исторические кварталы города. Новым, хозяйским взглядом замечал неустройство, грязь, неподстриженные кусты, потускневшую краску домов, беспорядок в движении трамваев. Вышел на Piazzale Loretto и почувствовал голод и усталость. Справа от Корсо Буэнос-Айрес была кофейня, но, очевидно, дорогая. Столики террасы были накрыты чистенькими скатертями, хорошо одетые люди пили и ели что-то необыкновенно вкусное. На висевшей у входа раскрашенной карте было блюдечко с мороженым разных цветов, с фруктами, с ягодами, с вафлями. Узнал, что это называется «Coppa Ambrosiana».
   Теперь знал, что будет у него и Coppa Ambrosiana, и всё другое. Но раздражение от этого не проходило. В дешевенькой лавочке он купил хлеба и кусок Горгонцолы. Где-то присел на скамейке, позавтракал и осмотрелся как следует. По средине площади — и даже не по средине, а как-то неровно — сбоку — была жалкая растительность, — а можно было бы тут устроить прекрасный садик. И дома тоже были несимметричные, грязно-желтых цветов, только бездарные люди могли выстроить такие здания. Один дом, на углу Корсо Буэнос-Айрес, выходил на площадь стеной без окон, — дурачье! Около этого дома было странное строение всё из железа с огромным крюком. Он долго на него смотрел, — зачем тут крюк? Солнце розовыми лучами освещало на доске афишу с надписью крупными печатными буквами: «Evitate rumori inutili».


V


   Люда приехала в Брюссель 30 июня, в самый день открытия съезда. Рейхель дал ей на поездку полтораста рублей. Она всегда очень ценила его щедрость и джентльменство в денежных делах. Знала, что у него у самого осталось мало; сначала говорила, что возьмет только сто, но согласилась: ей писали, что съезд может затянуться.
   — Деньги, конечно, даром выброшены, вся твоя поездка совершенная ерунда, но бери полтораста, — говорил Аркадий Васильевич. — А то можешь остаться без гроша, да еще в чужом городе. У всех товарищей вместе взятых впредь до социальной революции не найдется и ста рублей, да они тебе всё равно и не дали бы.
   — Отстань, нет мелких.
   Опять был проделан ритуал проводов, и опять оба вздохнули с некоторым облегченьем после отхода поезда. Всё же на этот раз Люда на прощанье поцеловала Рейхеля почти с нежностью, чего с ней очень давно не было. Ей вдруг стало его жалко. «Бедный сухарь! Он не виноват, что такой. Но и я не виновата. Ох, тяжело с ним»… Ей всё больше казалось, что скоро в ее жизни произойдет перемена.
   Поезд пришел в Брюссель в первом часу, а съезд открывался в два. Времени для поисков гостиницы было мало. Люда остановилась в первой у вокзала, приличной и не слишком дорогой. Комната стоила всего три франка в день; внизу была общая гостиная, где можно было бы принимать людей. «Вдруг кто-нибудь зайдет». Она привела себя в порядок, надела другое платье, хорошее, но не самое лучшее. Не было времени и для завтрака, выпила только чашку кофе, съела сандвич. «И так опоздала»! Обедать будем верно все вместе с Ильичем, с Мартовым, быть может и с Плехановым. Наконец-то, увижу и Плеханова! — радостно подумала Люда. В Женеве она его не встречала: хотела было зайти познакомиться или, вернее, представиться, но ей сказали, что он, должно быть, ее не примет, к нему попасть не так легко, жена оберегает его покой.
   Она не знала города, пришлось нанять извозчика, — «только на первый раз, потом буду пользоваться трамваем». Номер дома дала не тот, что значился в ее бумажке, а к нему близкий: «Неловко приезжать как барыня». Подошла к указанному номеру пешком и остановилась в недоумении: «Какой-то амбар! Не ошибка ли? Не может быть, чтоб съезд был в амбаре?» Слышала, что на социалистических конгрессах обычно вывешиваются у дверей красные флаги. Никаких флагов не было, но у открытых ворот висел лист бумаги с надписью чернилами по русски. Наверху было написано «Пролетарии всех стран соединяйтесь», а в средине крупными неровными буквами «Съезд Российской Социаль-Демократической Рабочей Партии». Прочла это с радостным волнением. Ворота были отворены, прохожие удивленно заглядывали в амбар, Люда тоже заглянула, увидела стол и стулья и нерешительно вошла. Недалеко от входа стоял знакомый: Кольцов. Лицо у него было торжественное. Он ласково с ней поздоровался.
   — Добро пожаловать. Садитесь, где хотите. А то можете еще погулять. Съезд откроется с маленьким опозданием, — сказал он и тотчас обратился к кому-то другому. Ее окликнул знакомый голос.
   — Людмила Ивановна! Как поживаете?
   Она ахнула: Джамбул.
   — Как я рада! Где вы сидите? Можно подсесть к вам?
   — Разумеется, можно и должно. Но лучше выйдем пока в кулуары. Здесь очень душно.
   — А где кулуары?
   — Кулуары это улица, — невозмутимо ответил он.
   — Да, странное помещение! Ах, как я рада, что встретила вас! Конечно, выйдем.
   На улице они весело поболтали.
   — Получили совещательный голос, Джамбул?
   — Нет никакого, даже самого тоненького, голоска. Я «гость». То есть, Ильич мне сказал, что я могу приехать, я и приехал. Если выгонят, то я зарыдаю и уеду.
   Люда расхохоталась.
   — Представьте, я в таком же положении! Ильич давно обещал мне устроить совещательный, но, верно, забыл. А разве могут выгнать?
   — Чего на свете не бывает. Едва ли. А то мы потребуем с вашего Ильича возмещения убытков… Вот он, Ильич. Я его уже видел.
   Из амбара в «кулуары» выбежал Ленин. Люда радостно ему улыбнулась. Он приветливо с ней поздоровался, но по рассеянности назвал ее Людмилой Степановной. Это чуть ее резнуло, особенно потому, что слышал Джамбул. Ленин пробежал дальше, кого-то отвел в сторону и заговорил с ним.
   — Кажется, съезд начнется с опозданием?
   — Да, уже три четверти третьего, — сказал Джамбул. — Когда начнется, это неважно, а вот когда кончится сегодняшнее заседание? Я тороплюсь.
   — Это досадно. Я думала, пообедаем вместе.
   — Я взял комнату с пансионом. Там обедают в шесть. Но главное, до того надо осмотреть Sante Gudule.
   — Какую еще Sante Gudule? Это церковь?
   — Знаменитая. Впрочем, лучше пойду в воскресенье утром. На меня всегда сильно действует богослужение.
   — Это неожиданно.
   — У них орган, говорят, один из лучших в мире. Церковь очень историческая. Кажется, одиннадцатого столетия.
   — Нельзя по русски сказать «очень историческая».
   — Я не русский. И, к сожалению, в Турции немного отвык от русского языка.
   — Разве вы были в Турции?
   — Был довольно долго, у отца.
   — Ваш отец живет в Турции?
   — Давным давно. У него там усадьба. Я его очень люблю, и он меня любит. При отъезде дал мне много денег и подарил вот эту штуку. — Джамбул вынул массивные золотые часы, надавил пуговку, крышка отскочила. На его лице выразилась наивная, простодушная, почти детская радость. Он поднес часы к уху, послушал и положил их назад в жилетный карман, опять с удовольствием щелкнув крышкой. — Идут не минута в минуту, а секунда в секунду. Отец когда-то купил в Константинополе. Это Брегет… Помните у Пушкина? «Пока не дремлющий Брегет — Не прозвонит ему обед».
   — Кажется, сейчас начинаем! Люди входят.
   — Да, приехал наш именитый председатель. С извозчичьих дрожек сходил человек в сюртуке. Люда тотчас его узнала: Плеханов! К нему на улицу поспешно вышел Кольцов. Плеханов довольно холодно с ним поздоровался и неторопливо направился к воротам. Люди ему кланялись. Джамбул отвернулся.
   — У него интересное лицо! И выправка почти военная. Я сама из военной семьи и замечаю.
   — Не люблю его. Теоретиков вообще не люблю. Ленин гораздо лучше, хотя и он тоже теоретик.
   Раздался звонок. Они вошли в амбар. Плеханов со скрещенными руками стоял за столом. Рядом с ним сидел стенографист. Около стола Кольцов радостно-торжественно звонил в колокольчик.
   Когда все заняли места, Плеханов объявил съезд открытым и сказал краткое приветственное слово, — сказал, как всегда, хорошо. Очень повысив голос, произнес: «Каждый из нас может воскликнуть и, может быть, не раз восклицал словами рыцаря-гуманиста: „Весело жить в такое время!“ Эти слова были покрыты рукоплесканиями, впрочем не очень бурными, не „переходившими в овацию“. Часть собравшихся в амбаре делегатов вообще не апплодировала, и вид у нее был довольно угрюмый. Апплодировал Ленин и еще сильнее Люда, иногда на него поглядывавшая.
   — А вот я ни разу не восклицал словами рыцаря-гуманиста и даже отроду не слышал о них, — сказал шопотом Люде Джамбал. — А вы слышали?
   — Во всяком случае я всегда думала именно это!
   — А отчего собственно нам должно быть так весело? Как будто ничего особенно радостного для нас в мире не присходит?
   — Будьте спокойны, произойдет.
   — Что же именно?
   — Вы отлично знаете, что именно: революция. И, пожалуйста, бросьте ваш скептицизм. Если вы скептик, то не надо было сюда приезжать и вообще соваться в революцию. Прекрасно говорил Плеханов, с очень большим подъемом.
   — Не люблю, когда говорят с подъемом. По моему, это актерская игра. Вот Ленин говорит без подъема.
   — Не всегда.
   — А сейчас с подъемом прочтет доклад о проверке мандатов Гинзбург, он же Кольцов. Этот едва ли устроит революцию, а?
   — Зато Ильич устроит!
   — Уж если кто, то действительно он. Но вы дружески посоветовали бы ему поторопиться. Я не желаю долго ждать. Как вы думаете, нельзя ли теперь опять уйти в кулуары?.. Что вы смотрите на меня с негодованием, точно я вам сделал постыдное предложение?..
   — Я не знала, что вы такой весельчак, Джамбул. Пожалуйста, не мешайте слушать.
   — Молчу, молчу. Больше не скажу ни слова до пяти часов. В пять я испарюсь. Кажется, так говорят: «испарюсь»?

 

 
   Плеханов действительно был избран председателем par acclamation. Но угрюмая часть зала опять восторга не проявила. Люде было обидно, что Ильич избран лишь вице-председателем, притом одним из двух, с каким-то совершенно неизвестным ей делегатом. «Нет, это естественно: Плеханов много старше, он был основателем партии».
   После длинного доклада о проверке мандатов Джамбул посмотрел на часы.
   — Хотите испариться вместе со мной? — тихо спросил он.
   — Нет, не хочу!
   — Дальше сегодня будет такая же веселая материя. Шашки джигиты выхватят позднее, и пойдет кровавый бой.
   — Почему вы знаете?
   — Я уже всё знаю, расспрашивал кое-кого еще вчера вечером. И, знаете, кто будет общим bкte noire? Вот этот делегат, видите, сидит впереди с краю. Это бундовец, кажется, его зовут Либер или как-то так. По моему, очень тихенький человечек, совсем его громить не надо. Да еще вон тот, какой-то Акимов, он не бундовец и даже не еврей. Им обоим эти звери Плеханов и Ленин хотят сообща устроить погром, при благосклонном участии своих лютых врагов Мартова и Троцкого… А вы будете выступать?
   — Я об этом не думала!.. Разве гости имеют право?
   — А вы выступите без права. Ну, Гинзбург вас выведет за волосы, что за беда? Осмотрите по крайней мере Брюссель.
   — Да перестаньте вы шутить, Джамбул… Я вас так называю, потому что не знаю вашего имени-отчества.
   — У меня нет имени-отчества или оно такое мудреное, что вы и не повторите. Но если вы меня смеете называть Джамбул, то я вас буду называть Люда.
   — Неужели вы действительно уйдете до конца?
   — Я на все способен! Вы меня еще не знаете. Я способен даже на это!
   — Сегодня верно будет общий товарищеский обед.
   — Такая буйная оргия действительно возможна. От такого отчаянного сорванца, как Гинзбург, всё станется! А где Вы завтра завтракаете? Хотите, позавтракаем вместе?
   — Пожалуй… Да ведь Вы в пансионе?
   — Готов для вас пожертвовать пятью франками. Хотя они говорили тихо, на них с неудовольствием оглядывались соседи. Джамбул приложил палец к губе и скользнул к выходу. «Очень он милый. И остроумный», — подумала Люда. Она стала внимательно слушать.


VI


   Бельгийская полиция чинила всякие затруднения съезду и даже, как писал не очень ясно один из видных социал-демократов, «приняла свои меры». Скоро было решено перенести съезд в Лондон, несмотря на лишние расходы и на потерю времени. Это еще усилило общую нервность и раздражение. Отправились из Бельгии в Англию не все вместе; да и бывшие на одном пароходе избегали разговоров друг с другом или старались не говорить о партийных делах.
   В Лондоне, напротив, полиция делегатам не препятствовала, лишь приставила к помещению городового на случай, если бы был нарушен порядок. Впрочем, он на улице не нарушался. Только мальчишки с радостными криками ходили по пятам за особенно живописными «проклятыми иностранцами».
   Съезд длился долго и прошел очень бурно. Социал-демократы разделились на две фракции. Одни назвались «большевистами», другие «меньшевистами» (несколько позднее стали говорить о «большевиках» и «меньшевиках»). Но и революционерам в России эти обозначения были вначале не совсем ясны, тем более, что участники съезда, которые, с Лениным во главе, получили большинство голосов по важному вопросу о редакции «Искры», остались в меньшинстве по столь же важному делу об уставе. Вдобавок, соотношение сил, то есть голосов, скоро после съезда изменилось. Предпочитали говорить о ленинцах и мартовцах. Очень многие всю ответственность за раскол возлагали на Ленина. «На втором съезде российской социаль-демократии этот человек со свойственными ему энергией и талантом, сыграл роль партийного дезорганизатора», — писал вскоре после того Троцкий.
   Протоколы Второго съезда были опубликованы в Женеве. Вероятно, они были очень смягчены. Одну речь Ленина авторы сочли возможным воспроизвести лишь с некоторым сокращением. Во всяком случае, того, что обычно называется «атмосферой», протоколы не передают, да это и не входило в задачу авторов. Правда, в скобках иногда отмечались: «всеобщее движение», «протесты» и даже «угрожающие крики». На одном из заседаний сам Ленин попросил секретаря занести в протокол, сколько раз его речь прерывали. Другой делегат просил отметить, что «товарищ Мартов улыбался». На 27-ом заседании съезд покинули бундовцы, на 28-ом — акимовцы. Страсти всё раскалялись. «Они» (меньшевики) всё еще руководятся больше всего тем, как оскорбительно то-то и то-то на съезде вышло, до чего бешено держал себя Ленин. «Было дело, слов нет», — говорил в частном письме Ленин тремя месяцами позднее.
   Он выступал с речами, заявлениями, оговорками, поправками сто тридцать раз. По некоторым вопросам терпел поражения, и от этого его бешенство еще усиливалось. Но главная цель была достигнута: для устройства революции создалась его фракция, которая должна была со временем превратиться в его партию.
   Никто на западе на это событие не обратил ни малейшего внимания: оно было газетам совершенно не интересно. Вследствие стечения бесчисленных случайностей событие стало историческим — в гораздо большей степени, чем всё то, о чем тогда писали газеты. Могло и не стать. Разумеется, и сам Ленин не предвидел всех неисчислимых последствий своего дела. Как ни странно, был как будто немного смущен партийным расколом. Другие предвидели очень мало; некоторые прямо говорили, что ничего не понимают в причинах раскола, и переживали его как душевную драму: разочаровались в Ленине, скорбели о партии.

 

 
   Люда не пропустила ни одного заседания. Вначале не всё понимала, потом освоилась и волновалась с каждым днем больше. Страстно апплодировала Ленину, восхищалась его ораторским талантом. Действительно, он был настоящим оратором: достигал речами своей цели. Троцкий ей не понравился, хотя она «восклицания» вообще любила. При его столкновении с Либером Джамбул, сидевший рядом с ней, шепнул: «Сцепились нервные евреи.»
   Джамбул, к ее огорчению, бывал в Брюсселе на заседаниях не часто. Говорил о съезде попрежнему иронически, да и действительно часто недоумевал:
   — Главный бой ожидается об уставе. Ради Бога объясните, если понимаете, в чем я впрочем сомневаюсь: не всё ли равно, будет ли там «личное участие» или «личное содействие», зачем они только по пустому ссорятся? — спрашивал он Люду.
   — Неужели Вы не видите? Это имеет огромное значение, — отвечала она, хотя и сама не совсем понимала, почему этот вопрос так важен. — Но еще важнее то, чтобы Ильич ужился с Плехановым.
   — Пусть их обоих называют «великими государями», как царя Алексея Михайловича и патриарха Никона. Впрочем, те отчасти именно из-за этого рассорились… Обожаю историю, особенно русскую и восточную.
   — История интересна только в освещении экономического материализма. Да вы верно ее не знаете, Джамбул.
   — Плохо. Но зато больше ничего не знаю, как, впрочем, и вы.
   Разговор с Джамбулом, часто по форме грубоватый, развлекал Люду и нравился ей. Без него на съезде было бы скучно, тем более, что ни с кем другим из участников съезда она близко не познакомилась.
   Люда условилась с Джамбулом ехать в Англию вместе. На пароходе они сидели рядом на палубе. Немного боялась, что заболеет, но море было совершенно спокойно.
   — …Вот видите, и Вы решили пробыть на съезде до конца. Я ни минуты в этом и не сомневалась, — сказала Люда.
   — Еду больше для того, чтобы увидеть Англию. Давно хотел.
   — Неправда, не только для этого. Что вы вообще делали бы в жизни, если б не занимались революционной деятельностью?
   — А правда, что я тогда делал бы? — спросил он простодушно, точно впервые задавая себе этот вопрос. — Но какая же на Вашем Съезде революционная деятельность?
   — То есть, как «какая»! Самая настоящая.
   — Даже не похоже, — сказал он, засмеявшись. — Один Ленин настоящий человек. А все остальные — Деларю.
   — Что за Деларю?
   — Разве вы не помните? Это запрещенная баллада Алексея Толстого. Ужасно смешно. Вот вчера напали и слева и справа на того бедного бундиста, а он только приятно улыбался на обе стороны. Совсем Деларю:

 
«Тут в левый бок ему кинжал ужасный
Злодей вогнал,
А Деларю сказал: «Какой прекрасный
У вас кинжал!»
Тогда злодей, к нему зашедши справа,
Его пронзил.
А Деларю с улыбкою лукавой
Лишь погрозил.
Истыкал тут злодей ему, пронзая,
Все телеса,
А Деларю: «Прошу на чашку чая
К нам в три часа»…

 
   Он читал забавно, с выразительной комической мимикой. Люда смеялась.
   — Баллада остроумная, но при чем тут Съезд? Сами же вы говорили, что мы на Съезде слишком много ругаем друг друга.
   — Да дело не в Ваших отношениях друг с другом. Но Вы и правительство приглашаете на чашку чаю в три часа. И вот, поверьте мне, это скоро кончится. На Кавказе уж наверное скоро не останется ни одного Деларю. — Лицо у него стало вдруг очень серьезным. — Пойдет совсем другая игра. Надеюсь, и у вас в России тоже.
   — Какая же?
   — Много будете знать, скоро состаритесь. Вот с Лениным я поговорю, если будет случай.
   — А мне не скажете? — обиженно спросила она.
   — Не скажу. Это не бабьего ума дело.
   — Грубиян! Где Вас учили? И какой Вы социал-демократ, если Вы против «баб»!
   — Напротив, я в высшей степени за баб. И даже за их равноправие. Но против их участия в революции. У нас на Кавказе революционерок очень мало.
   — Кавказ отсталая страна. А если же Вы хотите поговорить с Ильичем наедине, то он верно назначит Вам свидание только после окончания съезда. Теперь у него более важные дела.
   — Сколько же надо будет ждать до окончания этого несчастного съезда? По моему, они перестанут здороваться уже через неделю, а недели через две-три произойдет раскол.
   — Типун вам на язык! Подождем — увидим. Пока можете осматривать Лондон. Найдете и здесь разные Гюдюли, — сказала Люда. Он поморщился.
   В Лондоне он стал бывать на заседаниях чаще. Страсти разгорались. Это его веселило. Ему нравилось бешенство Ленина в спорах, то, что у него лицо часто искажалось яростью: он точно готов был своими руками задушить противника. Но окружавшие Ленина, всегда голосовавшие с ним, люди, показались Джамбулу ничтожными. «Только с ним и можно здесь разговаривать о деле».
   Накануне закрытия съезда он пригласил Люду во французский ресторан. Она приняла приглашенье с радостью. «Жаль, что он не серьезный человек, а то я, чего доброго, в него влюбилась бы. Куда же он дел тех своих двух дам?»
   Они много выпили и еще повеселели.
   — Я «склонен к чувственному наслаждению пьянства», — как говорит кто-то у Пушкина. Мне случалось выпивать за вечер три, а то и четыре бутылки вина. У нас на Кавказе есть вековой обычай. Когда у князя рождается сын… Почему Вы улыбаетесь, Люда?.. Ах, да, эти ваши вечные русские шуточки: «На Кавказе все князья»… «Если у кавказца есть сто баранов, то он князь», да?
   — Вы тоже князь, Джамбул?
   — Нет, хотя мой отец производит наш род чуть не от Полиоркета.
   — Кто такой Полиоркет?
   — Древний македонский принц. Один его потомок будто бы переселился на Кавказ и там принял Ислам, очень хорошо сделал. Впрочем, в Македонии всегда было самое смешанное население, не только христианское: были осетины, сербы, болгары, цинцары, греки, евреи, цыгане.
   — Не называть ли вас «Джамбул Полиоркетович»?
   — Полиоркет был действительно герой. По гречески его прозвище, кажется, значило: «Покоритель городов».
   — Это хорошо: «покоритель городов». Вы тоже покоритель городов. И верно сердец?.. Я всё стараюсь понять, что вы за человек, и пришла к выводу, что вы романтик революции!
   — Я очень простой человек, — сказал Джамбул, довольный. — Вы и представить себе не можете, какой я простой! Первобытный… Вы английский язык знаете?
   — Нет.
   — Я тоже не знаю. Но знаю, как и вы, слово «хобби». У серьезных людей есть главное дело, и есть «хобби», т.е. дело второстепенное, развлечение. А вот я не серьезный человек. В моей жизни: политика и женщины, но что из них у меня «хобби», а что главное, ей Богу, сам не знаю.
   — Примем к сведению. Кстати, фиолетовый шрам у Вас на лбу это от главного или от хобби?
   — Это не ваше дело, — ответил он, улыбаясь.
   Был вообще учтив, с дамами особенно, и употреблял грубоватые выражения как бы в кавычках: произносил их так ласково, что рассердиться было невозможно.
   — Я заметила, что этот шрам у вас бледнеет и обесцвечивается, когда вы волнуетесь.
   — Вы необыкновенно наблюдательны. Только я никогда не волнуюсь.
   — Вот как?.. Ну, хорошо, вы над всем насмехаетесь. Какие же ваши собственные идеи? Едва ли вы испытали сильное влияние Маркса?
   — Действительно едва ли, хотя бы уж потому, что я почти ничего его не читал.
   — Так кто же оказал влияние на ваше мышленье?
   — На мое «мышленье»? — переспросил он с комически-испуганной интонацией. — Я и не знал, что занимаюсь «мышленьем». Кто оказал влияние? Дайте подумать… Руставели, «Тысяча и одна ночь», летописи царя Вахтанга VI, Майн-Рид, Купер, Лермонтов, балет, передвижники, гедонисты…. Да, я гедонист.