Тем временем в сбегающем по сопке приморском парке зажглись светляки огней и грянула с танцверанды музыка флотского оркестра.
   По заляпанным пятнами фонарей аллеям военные моряки в белых робах прогуливают подруг.
   Рыхлая масса гуляющих легко прорезается идущими встречь затянутыми в ремни патрулями.
   У нижнего конца парка, возле вытащенной на берег и обращенной в музей героической подлодки, обосновались играющие в мужчин молокососы-мотоциклисты в черных кожаных куртках. Не один час они толкутся на пятачке, покуривая, сплевывая на асфальт и гремя подвешенными на руль транзисторами, и вдруг разом срываются с места, всей толпой, и уносятся куда-то мимо дежурящих поодаль милицейских машин на своих ревущих «хондах», с длинноволосыми совсем юными приятельницами, как с ангелами за спиной.
   С подсвеченных неоновыми вывесками и светофорами пустеющих центральных улиц расходятся, садятся в автомобили и разъезжаются со своими женщинами штатские и военные из ресторанов, в распахнутые окна которых толчками выносит вместе с духотой обрывки последней музыки и звон собираемой посуды.
   А в портовой стороне кренящаяся друг к другу одинокая парочка взбирается по мощеной улице, соединяемая тяжким чемоданом. Дома его распакуют на полу и будут разбирать привезенные из загранки тряпки, а после бросят все раскиданным по столу и стульям, и прильнут, шепча, влекомые зовом плоти. Это уже в тот час, когда начнет проступать в предрассветном киселе амфитеатр поднявшихся над бухтой кварталов, с проснувшимися чайками, парящими вверху, и перекличкой незасыпающих пароходов внизу, на розовеющей воде Рога.
 
   Большой, головокружительный город.
9.
   Кайма на трубе.
   Горластые серые птицы
   репродукторов на белоснежных надстройках и мачтах
   утешают звуками маршей.
   С высокого борта в толпу на тверди причала
   серпантин, серпантин, серпантин.
 
   Пароходные проводы.
   Зычный голос гудка.
   Рейс обычный на Сахалин, Курилы, Камчатку.
   Возвращаются с материка отпускники.
   Корейцы-рабочие.
   Лотерейный везунчик с выигранным автомобилем,
   одуревший от счастья.
   Юная лейтенантская жена в слезах.
 
   Женщина-подросток
   всхлипывает, рот заслоняет букетом,
   лепечет свою беду:
   мужа перевели к китайской границе.
   Там два дома всего, и солдаты.
   Завтра ему уезжать.
   А ей обратно на Шикотан, с вещами ждать вызова
   много недель.
   Всего пять месяцев, как ее он на остров привез
   и они поженились.
 
   Вон и сам лейтенант на причале.
   Худощавый парнишка с ночной синевой под глазами.
   Чтобы видеть его,
   она забиралась все выше по железным ступенькам,
   и замерла
   у какой-то подъемной стрелы.
   Больше не сдерживая рыданий.
   Только рот заслоняя растрепанным желтым букетом.
 
   Теплоход отходил.
   И рвались разноцветные ленты.
   Ей на вид еще нет двадцати.
 
   Бронзовые волосы, завитые вчера в парикмахерской,
   раскрутились.
   Опадающий букет.
   Мокрое лицо повернуто в сторону отодвигающихся причалов.
 
   Часа через два
   я увидал ее снова, в компании чернявых парней,
   возле шлюпки.
   Они пили вино и смеялись.
   И букета не было в ее руках.
10.
   Путешествие в море прескучная вещь.
   Карта, расстеленная на столе и прижатая раковинами
   по углам, обещает иное,
   когда водишь пальцем по голубой воде,
   заходя на желто-коричневые острова.
   А тут белое крашеное железо.
   Пустая вода.
   Лотерейный автомобиль в пересохшем бассейне,
   и на палубе ни души.
   Только в баре тепло.
 
   Мне попалась хорошая книга.
   Я валялся в каюте
   и читал хронику странствий морских, полную
   удивительных описаний.
   После вышел на воздух, закутавшись в куртку.
   Судно шло,
   подрагивая под ногами, и во тьме
   не зажглось ни звезды.
   Только молочная дорога растекалась за кормой.
   Да справа дрожали архипелаги огней.
   Штурман сказал: «Пролив Лаперуза», —
   и дал мне бинокль.
   Я увидел гирлянды лампочек, как в праздник
   на московских мостах,
   над мокрыми палубами шхун
   и каких-то людей, ворочавших сети.
   Японцы ловили кальмаров.
11.
   Из облика южного Сахалина
   еще не стерлись японские черты.
   Некая аккуратность в природе, в отдельных постройках.
 
   На острове много корейцев.
   Давно перебрались из Страны чучхе по каким-то контрактам
   и возвращаться не думают.
   Подданства им не дают, но не гонят.
   В сахалинских туманах они умудряются вырастить овощи,
   и выносят на рынок.
   Зимой нанимаются на целлюлозные заводы.
   Плодят детей.
   А то доставляют хлопоты закону
   и отправляются в лагеря,
   откуда бегут целыми стаями.
   Бежавших редко находят.
 
   От японцев осталась игрушечная узкоколейка.
   Вьется меж сопок от Южно-Сахалинска до Холмска,
   то и дело ныряя в туннели.
   И угадать невозможно вид следующего распадка.
 
   Из красно-багрового мира въезжают вагончики
   в нестерпимо желтый.
   После в серый, над речкой.
   А там в летний – зеленый, коричневый, голубой.
   Из туннеля в туннель,
   стуча колесами по детской колее,
   открывая едущему новый игрушечный вид.
 
   Холмск.
   В узкой речной горловине рыбоводный завод.
   Речка забита горбушей.
   Так много ее,
   что выпрыгнувшая из воды
   уже не может затиснуться в стаю
   и хлопает плоско
   по серым спинам других.
   Точно долгая нервная очередь за чем-то крайне нужным,
   простым.
   Иная, не дотерпев, выметывает прямо в толчее,
   и течение сносит ее
   в розовой пене икры обратно к морю,
   где ждут уже жирные чайки.
 
   Погулявшая в океане,
   избежавшая умных японских снастей,
   рыба приходит
   к перегородившим реку мосткам,
   на которых орудуют мастера в оранжевых фартуках.
   Сачком с длинной ручкой выгребают ее из воды,
   как лопатой,
   и бросают на доски.
   Короткий удар деревянной киянкой —
   будто собрались выправить еле заметную выпуклость
   на рыбьем темени,
   взмах ножа,
   и вдоль тела движенье руки, как гладят ребенка.
   Икра льется в цинковый ящик.
 
   Обтрепанные рыбьи тела
   закатывают в консервные банки для всеядной Москвы.
   Или скармливают на звероферме будущим бабьим шубкам.
   А еще бросают собакам.
 
   В бассейнах
   под частым переплетом стекла
   зреют оранжевые зерна морских косяков.
   Завод японских времен.
 
   Чистота деревянной архитектуры радует глаз.
   Маленький парк,
   чтобы было приятней работать.
   За ним унылый пейзаж.
   Голые сопки
   в серых пнях от сведенных лесов.
   Вроде зэковских бритых затылков.
   И тут потрудились японцы:
   знали, что острова не удержать, и стригли под ноль.
12.
   Южно-Сахалинск почти в пальмах – что-то такое, слабо предвещающее экзотику, есть в его облике.
   Завтра четырехмоторный самолет унесет меня домой, на запад. Он уже прилетел и стоит на здешнем бетоне.
   А пока машина везла меня поперек узкого острова на восток, в сторону океана.
   Это было похоже на гонку. Небо провисло потемневшими, обтрепанными тучами, наползавшими из-за хребта, и мы убегали от них – мимо одиноких желтых деревьев и грустных полей, уставленных мешками с картофелем.
   И ускользнули наконец, точно выехали из-под намокшего парусинового навеса.
   Под светлым небом заблестел впереди подернутый желтоватыми струйками пара коричневый океан.
 
   Тут был край земли.
   Все города, деревни, вокзалы остались за спиной.
   По ту сторону широкой полосы отлива, усеянной хлопьями пены, мертвыми медузами и крабами, бесились во много рядов буруны.
   А еще дальше, за невидимой цепочкой последних островов, лежали неоткрытые материки и земли.
 
   Бросив шофера с машиной и все прошлое, я побрел вдоль океана, подбирая раковины и кусочки янтаря.
   Вода прибывала, заливая цепочку следов за спиной, и оставляя лишь ненаписанную сторону жизни.
   Так оно и было.
   Но за громадным, будто всплывшим из морского песка, валуном мне открылась брошенная рыбачья стоянка.
   С обгоревшим в костре бревном, обрывками каната, ржавой бочкой из-под солярки. С вкопанным в берег тяжелым простым столом.
   И на его широченной, поседевшей от долгой службы доске, замусоренной клочками красноватой рыбьей шкурки, глубокими и крупными буквами вырезано было рыбацким ножом женское имя. То самое, от которого я убегал через всю страну.
 
Домодедово – Хабаровск – Троицкое – Амурск – Владивосток – Корсаков – Южно-Сахалинск – Холмск – Берег Охотского Моря
Август – сентябрь 1979

Восточные миниатюры

Прибытие

   О, самолеты, исполняющие желания:
   возвращенье сюда я замыслил у океана. И вот
   заволновался, когда вышла из облаков сшитая
   из разноцветных кусочков земля,
   маленькая и древняя, как молитвенный коврик.
 
   Край пророчествующих камней,
   где осень похожа на тощее лето, а зима на осень,
   где дружат кетмень и халат,
   а лоза кажется неживой, но плодоносит.
   Где за горами бьется неверный зверь – Кафирниган.
 
   Тут яркие платья светятся в бетонных рощицах будущих
   виноградников,
   и у женщин нежные взгляды и тяжеловатые ноги,
   мужчины же со свирепыми бородами и добрыми
   тигриными глазами восседают,
   а в городских кафе мальчики танцуют с мальчиками,
   распространяя запах пота.
 
   Ты видишь: вечно бежит гончар по деревянному кругу,
   а лепешки обжигают в печи, как глину,
   и одинокий молельщик застыл у входа в мечеть, отставив
   калоши со свастикой на подметках и задумавшись о жизни,
   соединившей заветы пророка с первыми МТС.
   И свадьба с бубнами и танцами, кружась, перемещается
   по улице,
   будто катится торжественная арба.
 
   Ко мне приходит мой приятель,
   прыщавый молодой таджик с блюдом плова, завернутым
   в радужный платок,
   и развлекает веселым косноязычным разговором.
 
   По примыкающим к гостинице правительственным кущам
   в темноте пробирается человек со спортивной винтовкой.
   У него вид наемного убийцы.
   С каждым выстрелом тяжелые черные тряпки
   шлепаются на землю с крыш и галереек:
   дважды в год он бьет кошек,
   могущих непристойным ором обеспокоить съехавшихся
   на пленум гостей.
 
   Ночью поедаю дыню, курю и читаю сказки «1001 ночи»,
   полные наивных непристойностей.

Птичья чайхана

   Никогда больше я не смог отыскать эту чайхану.
   Тот раз я оказался в ней, случайно свернув за розовые дувалы. Меня прельстил зеленый чай, что и в жару пьется лучше ледяного вина, а осенью и зимой согревает.
   Одни только старики в теплых зимних халатах горбились на деревянных насестах, прикрытых полосатыми тряпками.
   Позже я разглядел и двух-трех мужчин помоложе, с ласковыми лицами под широкими смоляными бородами, державшихся незаметно, видимо, проходивших посвящение в старики.
   Молчаливые старцы пили чай, откусывая от мелких, еле сладких белых конфет, рассыпанных перед каждым на тарелочке. Некоторые засовывали зеленый табак под язык и сидели, закрыв глаза, неподвижно, время от времени привычно перематывая на голове платок, обернутый вокруг черной или памирской цветной тюбетейки. Из-за дувала тек тягучий сладковатый дым кипящей в масле рыбы.
   Повсюду в этой чайхане – возле сидящих, в ветвях чинар, на решетке виноградника, где лежали сухие и пыльные в эту пору пустые плети, – стояли и висели клетки с перепелами, кенарями, попугаями, кекликами. Иные были накрыты белыми или цветными чехлами, и оттуда доносилось бесконечное «тау-тау» с небольшими промежутками, равными птичьему дыханью.
   Привязанный к толстому стволу, бился, как сердце, красный в голубую крапину мешочек с упрятанным в него перепелиным подростком.
   То была перепелиная чайхана, и каждый старик обладал своею птицей.
   Крупные, с темно-красными и острыми, как гнутое сапожное шило, клювами, с мощными страусиными ногами, взрослые бойцы смирели в скрюченных руках, извлекаемые из цветных мешочков, поглаживаемые, умываемые стариковскими губами.
   Иногда им давали небольшие пробежки по расстеленному платку, не выпуская из рук.
   Старики пили чай.
   Приходили и уходили люди с круглыми клетками.
   Узкие желтые листья сыпались сверху и, как стружка, плавали на дне остывших пиалок.
   Упрятанные под халаты мешочки бились, точно птичьи сердца.
   Мне хотелось свести знакомство с их владельцами.
   Попасть туда, где в старом сарае или на условленном пустыре затеваются перепелиные схватки. Я слышал, что там старики дают волю страстям, играя на большие деньги. Я решил непременно вернуться в птичью чайхану.
   Но я не нашел ее больше, хотя долго бродил среди розоватых дувалов и даже обонял отдаленный масляный дым кипящей в котлах рыбы.

Путешествие в зимнем халате

   Через горы,
   на юг, к афганской границе,
   по случаю мчал меня мутавалли дальней мечети
   на своем «жигуленке» цвета зеленого пламени, излюбленного детьми ислама. Он был любитель быстрой езды и то и дело, с именем Аллаха на устах, бросал машину в рискованные обгоны под носом встречных грузовиков.
   Мокрое шоссе петляло, как овечья тропа.
   Над ним играли запорошенные снегом черные, рыжие и розовые скалы, редко поросшие кустиками.
   Внизу можно было разобрать едва намеченные строчки молодых гранатовых садов.
   Кое-где по склону сползали одна-две глинобитные хибарки, окруженные дувалом. Несколько овец чернели там на снегу. При них старик в синем халате, подпоясанный красным платком, с головой, обмотанной чем-то пестрым. Опираясь на палку, он глядит на пробегающий автомобиль.
   Его родной брат, увязав бело-зеленые, как арбузы, мешки к седлу, трусит на ослике в гору далеко впереди.
   Наконец, «жигуленок» пошел на снижение, как самолет.
   Внизу нас встречали поля в полосатых весенних халатах.

Мусульманские иды

   Ид-новруз.
   Весенний праздник, когда в домах режут барашков, в гор-парке играет музыка, а на зеленой ложбине возле кладбища устраивают соревнования по борьбе.
   Борцов и болельщиков с утра свозят из окрестных колхозов бортовыми машинами.
   В закопченных казанах исходит паром плов, чадят шашлыки, а в голубизне над лужайкой уверенно и крепко стоит бумажный змей.
   Арену для борцов засыпают опилками.
   Мальчишки, не попавшие в круг, лезут на деревья, ломая зацветшие ветви.
   Их удачливые товарищи, расстелив халаты, устроились у самых опилок.
   Зрители усаживаются прямо на траву, а позади стоят, вытягивая шеи.
   По свободному кругу мечется длиннобородый распорядитель в черном халате, с высокой страннической клюкой. Он выкликает имена борцов.
 
   Для затравки призывается молодняк.
   Скинув шаровары, босиком, не по-детски серьезные малыши становятся рядом. И начинают, прикоснувшись рукой к земле. Мальчишек стравливают. Спины их делаются квадратными под окриками старших. Лица напряжены и узкоглазы, в них ненависть и страх. Один-таки подловил, и маленький враг летит на спину, беззащитно мелькнув в трусах жалким коричневым комочком.
   Потеха катится дальше.
   Мелюзгу сменяют два деда – веселые, беззубые и одинаковые, только один в тюбетейке, а второй еще в зимней ушанке. Стащив калоши и чапаны, они тоже принимаются таскать и подсекать друг дружку под гогот публики.
   Кое-как повалившись, старики уходят в обнимку.
   Но выскакивает на опилки обиженный комедией, крепкий, как чинара, старый «бобо», боровшийся еще до колхозов. Никто не откликается на вызов, но он все ж принимается стягивать халат, что-то крича и озираясь. С трудами, его уводят, успокаивая и помогая попасть в рукав.
   Пришел черед настоящих бойцов.
 
   Выходят и, коснувшись земли рукой, приступают к делу колхозные силачи с круглыми, как валуны, плечами.
   Позиционная борьба, упирающиеся спины. Нечто непобедимое и медленное, как геологический процесс. Лица, наполненные кровью.
   Тут же на корточках готовится следующая пара. Наклонив голову, один закрыл ладонями глаза. Другой неподвижно глядит поверх обращенных к арене лиц, пересыпая рукой мокрые опилки, будто перебирая четки.
   Треск рубах, крики из толпы, свежий запах лесопилки от взрытой ногами арены.
   Через головы зрителей победителям передают призы – стопки красных и синих пиалок.
   Болельщики, напирая, сужают круг, и распорядитель с бледным лицом вновь и вновь расталкивает его, обводя своей клюкой прямо по ногам передних мальчишек. Те отползают, прикрываясь от его ударов ватными рукавами.
   Впереди, на почетном месте среди детей, сидит молодой имам из соседней мечети. Он специально приехал между намазами, его зеленый «жигуленок» отдыхает на краю лужайки, заботливо прикрытый чьим-то халатом, чтоб не грелось внутри. Бархатная зеленая тюбетейка напоминает о путешествии в Мекку, лицо светится восторгом. Все знают, что ходжи великий охотник смотреть борьбу.

Завтрак у колючей проволоки

   Желтый Пяндж тянет воды вдоль желтой осоки
   своих берегов.
   Развалины селения на афганской стороне похожи
   на археологические раскопки.
   У нас зеленеют холмы с плавными женскими очертаниями,
   натянутая пограничниками проволока блестит в кустах,
   и старый парадный чабан со звездой под новым халатом
   попивает бесцветный чай.
 
   Года два он уже не пасет,
   ноги в сияющих сапогах,
   доставленных вместе со звездой и халатом,
   так кривы и тонки,
   что когда старик поднимается,
   кажется,
   по карте местности переставляют циркуль.
 
   А места хороши.
   Его сын или зять
   запер в загоне овец и подсел к костерку.
   Он дал мне бинокль,
   в который высматривают волков, перегоняя отару,
   показал на афганский берег.
   Там останки глиняных стен, дувалов, печей для лепешек,
   ни души,
   лишь у самой воды
   человек в исподнем белье
   стирает желтоватые тряпки.
 
   «Прилетали три самолета.
   Там банда была, говорят. Пришла из Китая»,
   молодой выбирает русские слова,
   «Колесом водяным над деревней кружили.
   Очень быстро, и пускали ракеты.
   Улетели.
   Там горело, потом все ушли».
 
   Замолчал.
   Пьем чай, отрывая лохмотья от тонкой лепешки.
   В небе, высоко-высоко, посверкивает сложенный
   из серебряной бумаги самолетик,
   игрушка летит за афганские горы.
   Дочурка молодого чабана
   разглядывает нас,
   с рук не спуская серого новорожденного козленка,
   заменяющего ей куклу или кошку.

Пророки

   Улетающих в ночь
   заспанная дежурная вела нас безмолвных
   по бетонному полю
   под засветлевшим к утру небом
   мимо темных спящих самолетов,
   укрытых парусиной, как саркофаги.
   Только в голове одного
   горел рубиновый огонек за пилотским стеклом,
   забытый на приборной доске,
   тревожный,
   как мысль в темной голове пророка
   из тех, что бродили по этой земле.
Душанбе – Гиссар – Куляб – Курган-Тюбе – Пархар – Шаартуз
Осень 1979, весна 1980, зима 1984

Архангельские листки

1.
   Порт Экономия… Фактория… Архангельск…
   (я лепечу)
   архангел пароходов…
 
   Бесцветная зрячая ночь
   похожая на день незрячий.
 
   Парадный проспект от вокзала до набережной прогулок,
   где в саду у почтамта
   ископаемый танк,
   прародитель английский всех монстров:
   уродина мертвая
   стала добычей детей.
2.
   В стороне от нарядных трамваев
   поленницы дров
   за старьем деревянных домов,
   отопленье печное,
   и дощатые палубы мостовых
   звучат под ногами, как бубен громадный,
   сохранивший
   ритм изначальный шагов
   рыбаков, корабелов, матросов.
3.
   Место,
   где, не закончив творенья,
   плохо разобраны воды и тверди.
 
   Рыжий саксофонист,
   от башлей уплыв ресторанных
   в острова,
   песню тощую выдувает в охотку.
   И черно-пестрой мелодией через кусты
   к нему с островков, пораскиданных в дельте,
   выходят коровы,
   в чьих утробах проснулся забытый пастуший рожок.
4.
   Желтый день, каких тут не бывает,
 
   вытекший вдруг из разбитого лета,
   выгнал жителей
   на самую бесконечную набережную в мире,
 
   где пароходы, яхты
   и золотой старательский песок пляжа,
   который женщины отряхивают с розовых ступней,
   выходя на нагретые камни.
 
   Корабельные надстройки яхт-клуба.
   В резном доме заводчика устроилась библиотека.
   Каменные зевы лабазов и складов, торговавших прежде
   по морю до самой Европы.
   Репродукторы репетируют флотские марши.
 
   Женщины в блузках.
   Катят коляски,
   поглядывая на морячков, вернувшихся из загранки.
   Одиночки, семьи, подростки.
   Какие-то немцы.
 
   «Прогуляемся до партархива?..»
   «Вечером джаз у моряков».
   «Два лесовоза стали вчера под погрузку».
   «Модные шмотки. В порту их всегда можно достать».
   «Лучше на танцы».
 
   Плечи девушек тронуты солнцем,
   кроме полосок бретелек.
   Мальчишки купаются.
   Духовые флотские марши.
5.
   По ночам
   с середины реки доносятся стоны землечерпалки:
   так могли бы кричать
   портальные краны, совокупляясь.
   Там углубляют фарватер.
6.
   Ветер переменился.
7.
   На Соловках моросит,
   подмокший народ, возвращаясь от Переговорного камня,
   забредает в часовню,
   где с печью для обжига глины обосновался
   неофит ленинградский в юной бородке,
   обладатель патента.
   Он лепит свои безделушки, их обжигает,
   проповедует тихо
   и в храме торгует.
 
   В келье,
   крашенной кое-как под общежитье,
   ходит в коротких подтяжках
   председатель архипелага.
   Закипает картошка на плитке.
   Он развивает мечту,
   как заберет под стекло творенье усердных монахов,
   а пока
   о прокладке канализации и водопровода.
 
   За стеной, в келье номер 12,
   практикантки из ПТУ в расстегнутых блузках
   на коленях у взрослых друзей.
   Где-то водки достали,
   малолетки.
   Неприятности будут у мэра.
8.
   Отход в 17.30.
 
   Пароход,
   приседая кормой в мрачном море,
   перевозит латышских туристов.
 
   Бар-салон наполняет
   прибалтийский чудесный акцент,
   округлый, как легкий янтарь.
   Глубокие кресла в сигаретном дымке.
 
   Мальчишка-бармен,
   накрахмаленный и элегантный, как птица,
   беспрерывно готовит благоухающий кофе,
   весь секрет которого в контрабандных зернах,
   а также
   мешает тошнотворные коктейли без алкоголя,
   гордясь ими страшно,
   ибо автор рецепта.
   Латыши их в соломинки тянут,
   наблюдая,
   как море всплывает и тонет за бесконечным окном:
   они любуются растрепанной, волокнистой
   линией горизонта,
   в которой запутались чайки.
9.
   Снова смена погоды.
   Новенькое солнце
   скатилось с берега, оставив чернеть шеи
   кранов Солóмбалы.
   Набережная ушла в золотое море,
   и рыболовы, используя отлив, воруют его на блесну.
   В жирном золоте бликов
   пара крошечных черных буксиров тянет плот,
   точно крышку сдвигает с реки.
   Яхта чертит желтое небо острым крылом.
   Паруса и веревки.
   На тот берег пыхтит,
   расталкивая розовый сироп, паровой катерок
   с самоварной трубой,
   быть может, еще со времен Макарова-пароходчика
   везет пассажиров.
 
   Sic transit…
Архангельск
Июль 1987

Вечный город

   Вылупившись в окрестных долинах, как из хрупкого яйца, из голубой утренней дымки, на древний город навалился день из раскаленной глины.
   Криво карабкается вверх по холмам розовая путаница старых ура-тюбинских улиц.
   Они тесны и, подобно коридорам больших коммунальных квартир откровенно населены бытом. Сюда выходят в шлепанцах. Завернутые в платки соседки выскакивают из голубых дверей попросить или дать взаймы стакан гороха и судачат, застряв на пороге. На свадьбу всю улицу завешивают коврами от ворот до ворот и расставляют бесконечный стол, за которым она пирует. А мостовую подметают домашним веником. Тут живут.
   Великая коммуналка Востока, где посередке журчит по каменному желобу сток, а к пышущим жаром глиняным стенам лепится пестрая туземная мелкота под присмотром девочек постарше.
   Двенадцатилетние невесты в узорчатых штанишках чинно сидят на корточках, похожие на больших ярких птиц с грязными босыми ступнями. Они заняты бесконечной болтовней.
   Смуглые подростки азартно играют в орехи.
   И точно как в коридоры моего детства, случайным движением воздуха заносит из-за стен и дувалов кухонные запахи – плова, кипящего масла и каких-то пряностей.