Донос вносит в нашу жизнь динамику. Насколько посерела бы и без того серая советская жизнь, если бы совсем исчезли доносы! Наш беспрецедентный антисоветский анекдот потерял бы свою прелесть. Тех, кого за границу не выпускали из-за доносов, все равно не выпустили бы и без оных. Зато тех, кто ездил за границу при доносах, теперь не выпустили бы ни под каким видом, ибо советский человек может выехать на Запад только в сопровождении стукача, если даже он сам стукач, или в качестве стукача (но все равно в сопровождении другого стукача). И вообще жизнь приобретает глубокое содержание, если человек чувствует, что на него может быть написан донос. Лишь существование стукачей и доносчиков придает нам чувство собственного достоинства. Мы гордимся тем, что на нас могут настучать. Мы хвастаемся этим, если это случается на самом деле. Человек, на которого никто не сочиняет донос или донесение и который не боится стукачей и доносчиков, есть абсолютное ничтожество. Он тогда вообще не есть советский человек.
   Донос утратил прежнее значение по многим причинам, среди которых не следует забывать и ту, что была нарушена мера доносов. А согласно диалектике нарушение меры ведет к качественному изменению. Доносы были написаны практически на всех. Причем на каждого были написаны все логически мыслимые доносы: шпионаж, вредительство, подготовка покушения, антисоветская агитация, попытка создания антипартийной группы… Карательные органы просто не в силах были не то что реагировать на все доносы, но даже прочитывать их. А если лишь один процент доносов давал ощутимый результат, их роль можно было считать сыгранной еще задолго до смерти Сталина.
   Тайный осведомитель и доносчик – это, повторяю, явления общечеловеческие, лишь развитые у нас до неслыханной ранее степени. Специфически советским изобретением являются публичные («честные и открытые») заявления граждан, играющие роль, аналогичную роли доносов и донесений. Отмечу две формы их: сигнал и разоблачение («срывание маски», «выведение на чистую воду»). И в этом деле у нас произошел заметный прогресс. Раньше это делалось грубо и примитивно. Теперь наше общество стало высокообразованным. Изобретены утонченные формы, не наносящие никакого морального ущерба тем, кто к ним прибегает, а порою даже повышающие их моральный статус.

Битва гигантов

   – Был у нас в учреждении сотрудник, – рассказывал тот же самый чиновник. – Неглупый. Хороший семьянин. Не пьяница, но не прочь выпить в компании. Любитель шуток. Короче говоря, душа парень. И неплохой работник. Но эпидемия доносов коснулась и его. Начал он с пустяков. Постепенно втянулся. И отдался этому делу, как это часто и бывает с талантливым русским человеком, всей душой и телом. Не было дня, чтобы он не написал бы доноса. Слухи насчет того, что он – доносчик, крепли и обретали силу полной уверенности. Да он и сам не скрывал. По пьянке он сам признавался, что «кое-кому свинью подложил». Бывало, он открыто грозился «засудить» своего оппонента. По его доносам было не одно персональное дело. Десятки людей таскали на Лубянку для допросов. И надо признать, что скоро от него просто житья не стало. Стонали все – от директора до уборщицы. Даже штатные стукачи и энтузиасты-доносчики в панике разбегались при виде его.
   Его пытались умаслить – давали премии, повышали зарплату, награждали медалями и орденами, избирали в партийные органы. Ничто не помогло. Что было делать? Собрались на тайное совещание ведущие лица учреждения – директор, заместители, секретарь партбюро, председатель месткома и прочие. Пронюхай он про это совещание, не миновать бы беды: посадили бы всех. Но выхода не было, пришлось рискнуть. Весь вечер просидели, но ничего придумать не могли. Всю ночь просидели, но ничего путного не родили. Собрались было разойтись и покорно нести свой крест, как вдруг секретаря партбюро осенило: а что, если мы сами напишем на него донос?! «Прекрасная идея, – согласился директор, – но только не групповой донос. За групповщину нам влепят по первое число». Идею секретаря поддержали остальные. Встал вопрос: кто будет писать донос? Все взоры обратились на председателя месткома – у него тоже была репутация старого и опытного доносчика. Председатель молча кивнул. Заговорщики разошлись по домам, не зная определенно, к чему готовиться, – к новым неприятностям или к избавлению.
   Председатель месткома был действительно старым доносчиком. Появление мощного конкурента, который вскоре превзошел его в мастерстве доноса, сильно задело его самолюбие.
   Председатель пытался переплюнуть конкурента, но ничего не вышло из этого: не хватило воображения и образования – у председателя за плечами был лишь заочный библиотечный институт, который оканчивали отъявленные лодыри и дебилы, а у конкурента – дневное отделение университета. Председатель пытался подкосить конкурента, сочинив на него с дюжину доносов, но и тут потерпел неудачу: в органах вышла установка выдвигать новые кадры. Теперь председатель решил взять реванш за все прошлые неудачи и обиды. Но как? На чем подловить этого мерзавца?
   По дороге домой председатель купил две поллитровки водки: он хорошо знал, что в России ни одну сложную проблему без пол-литра не решишь. Осушая первую бутылку и подъедая все, что осталось со вчерашнего дня, председатель вспомнил голодное детство, работу на ударной комсомольской стройке, где он заработал язву желудка, кошмарные военные и еще более кошмарные послевоенные годы. Ему стало нестерпимо жаль себя, свои ни за что загубленные таланты. Утирая слезу, он фальшивым голосом спел обычный набор старинных народных песен. Ему подпевала супруга, пропустившая пару рюмок. Потом председатель перебрал в памяти сотни три из запомнившихся ему доносов, но ни один из них не подошел к данному случаю. Всхрапнув пару часов, председатель распечатал вторую поллитровку. Жена к этому времени раздобыла где-то квашеной капустки, маринованных грибочков и солененьких огурчиков.
   Когда вторая бутылка была прикончена, в мозгах у председателя наступила удивительная ясность и решение проблемы пришло само собой. Через час донос был готов вчерне. Еще через час был переписан набело каллиграфическим почерком, запечатан в конверт и отправлен по привычному адресу. Через неделю доносчик, терроризировавший учреждение, был арестован. Председатель получил к очередному празднику премию в виде месячного оклада, был включен в число первоочередников на улучшение жилищных условий и получил бесплатную путевку в санаторий. Прочие заговорщики не раз просили председателя раскрыть тайну, что он такое написал в своем «письме Туда» (как они почтительно называли донос), но он отделывался шуточками.
   Бремя шло к либерализму. Судьба разбросала участников дела. История эта забылась. Но вот был реабилитирован тот самый выдающийся доносчик. Его восстановили на работе и выплатили компенсацию как невинной жертве «культа личности». В учреждении он ходил героем. Через год уже был заместителем директора (нового: старого уволили на пенсию как сталиниста). Его любили и уважали: состав сотрудников почти полностью обновился, а оставшихся «стариков» молодежь презирала как «недобитых культистов». Наступили мрачные времена и для председателя. Ему тоже пришлось уйти на пенсию. Когда мы отмечали это событие, он, упившись больше обычного, открыл секрет того своего коронного доноса. Он в нем просто написал, что наш коллектив – здоровый, политически зрелый и прочее, а согласно доносам такого-то получается, что у нас все сотрудники суть антисоветчики, враги партии, морально разложившиеся подонки и прочее. Он, председатель, считает, что гражданин такой-то нарушает меру, подрывая тем самым авторитет самих органов. Последняя фраза и решила судьбу доносчика-конкурента.
   – Об одном жалею, – сказал председатель (уже бывший, конечно), когда мы волокли его домой, – что этого мерзавца там не расстреляли. Представляете, сколько ребят он там, в лагерях, заложил, подонок?!

Искусство подлости

   – Если вы скажете, что подлость в нашей стране достигла уровня науки, то считайте, что вы ровным счетом ничего не сказали о подлинной роли подлости в нашей прекрасной стране, – говорил тот самый чиновник, что и в предыдущих разделах. – Подлость всегда и везде находилась и находится на уровне науки. Она просто не может существовать на донаучном уровне. Можно смело утверждать, что первой наукой в истории человечества была именно наука подлости. Ибо, совершая подлость, человек тем самым сразу возвышался до уровня науки. А человек без подлости вообще немыслим. Уже само очеловечивание наших предков было величайшей подлостью в истории Мироздания по отношению ко всему живому. И к мертвому тоже.
   Если вы хотите отразить специфику нашего общества, вы должны признать, что подлость в нашем прекраснейшем из обществ достигла уровня искусства. Искусства! Искусства высочайшего, тончайшего и прекраснейшего. И, само собой разумеется, полезного. Вот ты идешь, например, со своим старым приятелем, собутыльником и единомышленником в свое учреждение. Приятель по пьянке совершил некий неосторожный (говори прямо – глупый) поступок. Ему за это грозят неприятности. Вы, естественно, обсуждаете перспективы. Естественно, поносите секретаря партбюро («прохвост», «подхалим», «бездарь», «кретин»), заведующего отделом («бездарь», «кретин», «подхалим», «прохвост»), заместителя директора («кретин», «прохвост», «подхалим», «бездарь») и прочих более или менее ответственных лиц учреждения, почему-то жаждущих причинить зло Приятелю. Ты, конечно, сочувствуешь Приятелю. Ободряешь его. Мол, мы тебя в обиду не дадим! Не те времена! Не на тех напали!!
   Вот ты вошел в свое учреждение, выполнил все должные формальности, занял положенное тебе место в пространстве, принял привычную позу, наиболее соответствующую состоянию деловитого безделья. И тут к тебе подходит сущая ведьма (как по внешности, так и по сущности) – секретарша заместителя директора («кретина», «подхалима» и т. д.). «Шшшшшш», – заговорщически шепчет она тебе в ухо, что в переводе на обычный язык означает: «Петр Сидорыч просют тебя зайти». Ты, разумеется, незамедлительно вскакиваешь, одергиваешь мятый пиджачишко, поддергиваешь засаленные и отвисшие на заднице и на коленях брючишки, тушишь о ладонь еще не зажженную сигарету и скользишь, опережая ведьму из дирекции, по направлению к кабинету Петра Сидоровича. Всем видно, куда ты скользишь. Всем ясно, зачем ты туда скользишь. Ты всем своим существом ощущаешь невысказанные мысли твоих друзей и сослуживцев по твоему адресу: «прохвост», «блюдолиз», «стукач», «бездарь», «карьерист»… Не буду вас утруждать перечнем эпитетов такого рода: вы сами можете продолжить их без особого труда. Возьмите первого пришедшего на ум вашего сослуживца и скажите себе честно и откровенно, что вы думаете о нем. И слова неудержимым потоком заструятся по вашим мозгам: «лицемер», «двуличный», «стяжатель», «пьяница», «нечистоплотный»…
   Вот ты вошел в кабинет Петра Сидоровича. Он, конечно, не встает тебе навстречу. Он деловито передвигает бумаги, переставляет телефонные аппараты, карандаши. Не поднимая головы от важных бумаг на столе, кивает тебе: мол, присаживайся, раз пришел. Ты присаживаешься на угол стула и изображаешь всем своим существом все то, что положено в таких случаях.
   – Давненько мы с тобой не беседовали, Иванов, – произносит наконец Петр Сидорович как бы между прочим. – Как делишки, как детишки? Ха-ха-ха!..
   – Делишки, Петр Сидорович, как говорится, дрянь, а детишки – пьянь. Хи-хи-хи!
   – Ха-ха-ха! Да ты никак шутник, Иванов! Ха-ха-ха!
   – Хи-хи-хи!
   – Ха-ха-ха!
   – Хи-хи-хи!
   – Ну, хватит! Пошутили, и хватит. Я тебя не для анекдотов позвал, Иванов. Дело серьезное. Пятно на коллективе!
   – Знаю, Петр Сидорович!
   – Плохо знаешь, Иванов! Дело-то хуже оборачивается. Органы заинтересовались.
   – Не может быть, Петр Сидорыч!
   – Все может быть, Иванов! Вы ведь с Петровым закадычные друзья?
   – Да какие мы друзья?! Сослуживцы, Петр Сидорыч! Не больше.
   – Ты же выпиваешь с ним.
   – А с кем нам выпивать не приходится?!.
   – Домами встречаешься.
   – Сплетни, Петр Сидорыч. Сплетни. Было, конечно, пару раз. Да и то так, случайно. Напросились в гости. Не выгонишь же!
   – Сплетничают у нас, верно, много. И про меня небось…
   – Что вы, Петр Сидорыч! О вас как раз не смеют.
   – А что ты думаешь о Петрове, Иванов?
   – А что о нем думать? Работник он, прямо скажем, не ахти какой.
   – Прямо скажем – халтурщик.
   – И в моральном отношении, прямо скажем, не образец.
   – Прямо скажем – морально растленный тип.
   – В политическом отношении… оно, конечно, того… нельзя сказать, что…
   – Не финти, говори прямо! Не наш человек!
   – Нашим, конечно, не назовешь…
   – Будем персональное дело заводить.
   – Давно пора, Петр Сидорыч.
   – Придется тебе, Иванов, на собрании выступить. Расскажешь прямо, как честный коммунист, все, что знаешь и думаешь. А то слухи ходят, Иванов…
   – Понимаю, Петр Сидорыч!
   – Скоро сюда придет товарищ из органов. Он тебя ознакомит. Смотри, Иванов, не подкачай. А то ведь и на тебя…
   – Не подведу, Петр Сидорыч!
   В коридоре тебя уже ждет Петров. Повсюду группками толпятся сотрудники. Ты проходишь мимо Петрова, будто никогда не был с ним знаком, – пусть все видят, что никакие вы не друзья. А Петрову слегка моргаешь: мол, потом. Петров не дурак, сразу понимает, в чем дело. И сам делает вид, что он просто покурить выскочил, что никаких шашней у него со мной нет: зачем подводить товарища?!
   Ночь, конечно, не спишь. Петров – тоже не лапоть, его голыми руками не возьмешь. Он десятерых заложит, а сам выкарабкается. Уверен, сейчас он строчит донос в органы, все сваливает на своих собутыльников, в том числе – на меня, себя изображает неустойчивой жертвой морально и политически разложившихся мерзавцев вроде меня, клянется в преданности, обещает исправиться. Сволочь он, этот Петров! И как я раньше не заметил, что он – не наш человек? Гнать таких из партии надо. И органы правильно делают, что очищают общество от таких.
   Настроившись таким образом и припомнив тезисы товарища из органов, ты начинаешь обдумывать свою разоблачительную речь на партсобрании. Речь получается красноречивая и страстная. Удовлетворенный, ты засыпаешь сном праведника.

Сверхчеловек

   – Еще в школьные годы, – говорил тот чиновник, – я выработал для себя основные жизненные принципы. Мне не нужно бытового благополучия, убедил я себя, не нужно наслаждений, власти, славы, почестей. Я буду просто Человеком. Я себе это «быть Человеком» представлял так. Если дал слово что-то сделать, в лепешку расшибись, а делай. Защищай слабых. Не обманывай. Не подхалимничай. И так далее в том же духе. Мне казалось, что этим принципам можно сравнительно легко следовать. Лишь бы желание было. И я им следовал. Но – до поры до времени. Как только я столкнулся с более трудными, чем в школе, проблемами, я понял, что в нашем обществе мало быть Человеком: надо быть Сверхчеловеком. Надо научиться ловчить, выкручиваться, хитрить, чтобы уцелеть. Нет, я не делал подлостей и не изменял своим юношеским принципам. Я просто постиг другую истину: чтобы этим принципам следовать, надо быть находчивым, гибким, изворотливым. Постепенно у меня выработались навыки играть нужную роль вполне естественно и без усилий, автоматически. Это было разумное приспособление к условиям существования. Именно это приспособление и имело следствием нашу способность легко переходить из одного состояния в другое, ему противоположное. В конце войны и в послевоенные годы число таких людей, как я, стало огромным. Многие из тех, кого я знал, были перед этим безупречными советскими людьми с точки зрения органов. Иначе мы не уцелели бы и не сыграли бы потом свою великую историческую роль. Это мы нанесли удар по сталинизму! Если бы не мы, то…

Цена жизни

   В те дни крушения сталинизма настроение у меня было такое, что я серьезно подумывал о самоубийстве. Жизнь, казалось, утратила смысл. А жить без страсти и идеи, объединяющей жизненный поток в единое целое, я не привык. И в этом я не был одинок. Но никто из тех моих знакомых, кто в то время собирался покончить с собой, не реализовал свое намерение на деле. Случайно ли это? Вопрос этот оказался частью более общего вопроса об отношении человека к своей собственной жизни.
   В литературе, посвященной сталинским репрессиям, иногда мелькает недоумение по поводу того, что очень немногие люди покончили с собой, хотя знали, что их все равно уничтожат. Почему? Во-первых, сейчас невозможно иметь статистические данные на этот счет, чтобы с уверенностью ответить – многие или немногие покончили с собой. Случаи самоубийства тщательно скрывались. Я лично знал об одном случае, когда ответственный работник застрелился, но органы изобразили дело так, будто его арестовали. Арестовали всю его семью, чтобы скрыть факт самоубийства, и кое-кого из осведомленных соседей. Слух все же возник – сын успел рассказать о самоубийстве ребятам во дворе, а те разнесли слух по всему району. Во-вторых, не так-то просто было покончить с собой. Не успевали. Оружия не было. Я по себе знаю, что это значит. Будь у меня пистолет, я бы, может быть, застрелился. Но каждый раз, когда у меня назревало желание сделать это, я ехал к своему фронтовому другу за сто километров от Москвы – он ухитрился сохранить именное оружие со времен войны (у меня тоже такое оружие было, но у меня его отобрали, когда я пересекал границу после демобилизации). Когда я добирался до друга, мы, естественно, отмечали встречу хорошей выпивкой, и желание стреляться пропадало. А вешаться или кидаться под поезд не хотелось. Снотворные пилюли достать было трудно. И в-третьих, идея самоубийства не входила в тип самосознания людей той эпохи. Это, пожалуй, главное.
   Социальный тип самосознания проявляется во многих аспектах жизни, и в том числе в отношении к самой своей жизни. Сознание людей имеет всегда определенную ориентацию, определенную тем, что общепринято и поощряется в данном обществе и что отвергается и порицается. В обществе, где дуэль принята и поощряется, смерть на дуэли не вызывает того состояния ужаса, какое появляется в иных случаях. Там, где самоубийство как следствие бесчестья рассматривается как норма, люди относятся к нему иначе, чем в обществе, где утрачены понятия о чести, а самоубийство порицается. Тысячи советских людей той эпохи легко расставались с жизнью, если это требовалось ради интересов группы людей, партии, страны. Те же самые люди, способные на самопожертвование в общественно одобряемых случаях, оказывались не способными расстаться с жизнью добровольно в ситуациях, когда все равно судьба их была предрешена.
   Упомянутая общая ориентация играла существенную роль и в том странном на первый взгляд явлении, что так мало было попыток покушения на Сталина и других деятелей той эпохи. Люди легко совершали убийство других людей в ситуациях, общественно оправдываемых, причем без всяких колебаний, раскаяний и угрызений совести. Порою даже с удовольствием. Но те же люди пасовали перед самыми примитивными ситуациями, которые выходили за рамки общественно принятой ориентации на этот счет. Еще до войны я обдумывал покушение на Сталина. Конечно, мои практические возможности были ничтожны. Но не они остановили меня: я запутался в моральных проблемах. Потом у меня появился единомышленник. Он утверждал, что приблизиться к Сталину на расстояние, достаточное для выстрела или бросания бомбы, можно. Но он тоже не мог преодолеть некий морально-психологический барьер. Мы выросли в условиях, в которых индивидуальный террор порицался морально и считался неэффективным политически.
   Но вдруг меня осенило: месть! Надо мстить! Кому? Им! За что? За себя! За страдания близких. За все!
 
Выход все-таки есть.
На свете полно гадов,
А средство от них – месть.
Добровольно сдаваться не надо.
Вспомни мужскую честь.
Сто раз повторяй кряду:
Месть!
Месть!
Месть!
 
   Никогда сдаваться не надо. Всегда оружие есть! Любая падет преграда, Когда закипает месть. С жизнью сквитаться надо – Советую всем учесть: Пусть гада ждет не пощада, А месть, Месть, Месть!
   Я изложил свое замечательное открытие своему сообщнику.
   – У меня нет к Ним ненависти, – сказал он. – Я Их презираю, а из презрения мстить невозможно. Они по отдельности слишком ничтожны для мести. А все вместе Они воплощают в жизнь самые светлые идеалы человечества. Мстить некому!
 
Оставь дурацкие затеи.
Мир не изменишь все равно.
Нелепо драться за идеи,
Осуществленные давно.
 

Долг

   – Так ты тоже был пилотяга? – спросил я, уловив в речи моего компаньона выражения из авиационного жаргона.
   – Нет, – сказал он, – я всего лишь воздушный стрелок.
   Мы стали вспоминать войну. Я рассказал, как погиб мой воздушный стрелок, а он – как погиб его командир.
   – Мы штурмовали железнодорожный узел, – говорил он. – Уже кончили работу, как шальной снаряд залепил нам в мотор. Машина загорелась. Но высота была небольшая, и командир успел посадить ее в мелколесье. Едва я успел вытащить из кабины потерявшего сознание командира (ему раздробило ноги) и оттащить в сторону, как машина взорвалась. Из соседней деревни пришли немцы, покачали головами и ушли: они, очевидно, решили, что мы взорвались вместе с машиной.
   Командир пришел в себя. Хотел застрелиться, но я отобрал у него пистолет. До линии фронта было совсем недалеко. Я решил попытаться выйти к своим и вытащить командира. Сделал нечто вроде саней. Впрягся в них. И поволок свою тяжелую ношу. Целых семь дней волок. Что это были за дни, лучше не вспоминать. Когда мы все-таки чудом выбрались, смотреть на нас приходили со всей дивизии.
   Но дело не в этом. Командир не думал, что выживет. И перед смертью решил раскрыть мне свою душу, исповедаться. И начал говорить такое, что в первую минуту я сам хотел пристрелить его как предателя. Я ведь был комсомольским активистом. Был комсоргом полка. Рано вступил в партию. Сталин был для меня богом. Все, что касалось нашей истории, идеологии, генеральной линии партии, было для меня святыней. Я никогда не был доносчиком. Когда при мне заводились сомнительные разговоры, я честно и открыто пресекал их. А командир рассказывал о том, что потом, после хрущевского доклада, стало восприниматься как преступления «периода культа личности». Я сам знал о многом из того, что говорил командир. Но я считал это все справедливым и исторически необходимым. И помалкивал, как все. Преступлением тогда был сам факт, что об этом говорилось вслух и что это интерпретировалось как преступление.
   Когда появилась надежда, что мы выберемся, командир спросил меня, донесу я о его речах или нет. Я сказал, что я не доносчик, а честный коммунист, что я напишу рапорт командованию обо всем, что было. Он сказал, что это все равно донос. Потом он попросил меня не делать этого: у него жена, дети, родители, они ни при чем. Еще раз попросил дать ему пистолет – застрелиться. Я отказался. Он попросил меня пристрелить его. Я тоже отказался. Он спросил, зачем же я спасаю его. Я сказал, что это мой долг как коммуниста. «Ясно, – сказал он, – долг коммуниста, а не человека и солдата. Действуй!»
   Я дотащил командира до госпиталя. Привел себя в человеческий вид. Отоспался. И само собой разумеется, меня вызвали в Особый отдел. Я доложил обо всем. Командира судил военный трибунал. Меня наградили орденом. Не за то, что спас командира, а за то, что проявил бдительность.
   – Ну а дальше что?
   – Ничего особенного. Как видишь, живу.
 
Нельзя из прошлого вернуть
Те смерть несущие полеты.
Правдивых песен про войну
Не сочинят уж рифмоплеты.
 

Тоска о прошлом

   Я сижу на бульваре в центре Москвы. Пригревает солнце. Лениво прохаживаются сварливые голуби. Бесятся бесшабашные воробьи. Слева от меня обнимаются молодые люди. Эта манера обниматься и целоваться на виду у прохожих в последнее время стала распространяться среди молодежи – по мнению западных наблюдателей, признак либерализации нашего общества и невозвратимости сталинизма. Справа от меня пенсионеры говорят о распущенности нынешней молодежи и о необходимости суровых мер – по мнению тех же западных наблюдателей, такие настроения в среде старших поколений представляют собою угрозу реставрации сталинизма. Но мне одинаково чужды как те, так и другие. Я думаю свою навязчивую думу.