Однако оказалось, что существует проблема, препятствующая реализации этого замечательным плана, и проблема весьма серьезная. Ждать я не желал, а по существующему в СССР законодательству дети не могли официально работать на производстве до достижения ими хотя бы пятнадцати лет. Как и всегда помог отец. Он позвонил знакомому заместителю гендиректора «Мосфильма» Осману Хасановичу Караеву, и уже совсем скоро состоялось специальное решение фабричного комитета (фабкома) о моем зачислении на киностудию в качестве ученика радиомонтажера. Таким образом, я оказался, наверное, одним из очень немногих молодых людей в Москве, официальный рабочий стаж которых начался в советское время еще в четырнадцать лет, чем впоследствии всегда гордился.
   Попав в «большое кино» – большое в буквальном смысле – Мосфильм уже тогда был одной из крупнейших киностудий на континенте – я с любопытством изучал бесчисленные коридоры и закоулки студии, заглядывал в гигантские павильоны, где шли съемки и находились производственные цеха. Причем делал это с куда большим энтузиазмом, чем те задания, которые мне поручали. А они сводились к пайке оторвавшихся проводков в радиосхемах, что наскучило мне довольно быстро. Запах канифоли раздражал глаза, а однообразность процесса мало чем отличалась от надоевших школьных занятий. Оценив мой угасающий энтузиазм к такой работе, руководство звукоцеха, куда я был официально направлен, перевело меня на другой участок – в шумовой кабинет тонстудии. Именно там и прошли мои два с половиной года работы на Мосфильме.
   Сама эта работа была уникальна, о чем я впоследствии не преминул тиснуть статейку в популярную тогда в стране газетку «Советское Кино». Называлась она «Хозяева шума». Принявшие меня две дамы – толстенькая веселая, похожая на колобок Аллочка Мейчик и длинная сухая Ирина Кислова, перенесшая всю нерастраченную нежность незамужней девы на появившегося поблизости подростка, учили меня шумовому озвучению картин. Вся создаваемая на студии продукция непременно проходила через наш «шумовой кабинет». Морской прибой, возникающий при наклоне длинного ящика с сухим горохом, и скрип калитки, рождающийся от проворота с нажимом деревяшки в деревянной же колоде, смачная пощечина, возникающая на экране от шмяканья кочана капусты о булыжник, и цоканье копыт – подкова о камень – по брусчатке. Все это синхронно под изображение делали мы, глядя на идущий на кольце ролик с очередным эпизодом. Главным было, чтобы в момент записи в изолированном ателье не возникли посторонние шумы – к примеру, не заурчало в животе плохо позавтракавшего шумовика. Коллекция шумотеки студии была тогда крайне скромной, и сегодня, спустя много десятилетий, при просмотре старого фильма вдруг внезапно вспоминаешь, что это звяканье кандалов героя было, кажется, сделано мною куском металлической цепи, а скрип качающегося на ветру старого фонаря родился от подрагивания на весу пустого ведра. Все новые картины, правда, по кусочкам и, как правило, без реплик актеров, мы смотрели первыми, еще на стадии монтажа, и могли оценить, что ждет зрителей через три – четыре месяца после завершения работы. Словом, деятельность оказалась действительно творческой и очень интересной. Незаметно пробежал год, начался второй.
   Параллельно я пошел учиться, как и собирался, в вечернюю школу – она находилась прямо напротив студии. Окна классов выходили на громадный участок правительственных дач за высоким каменным забором, существующий и сегодня, и прозванный народом поселком «Ленинские заветы». Летом, минимум два или три раза в неделю, было хорошо слышно, как там кто-то после очередного хрущевского приема громко командовал через динамики: «Машину военного атташе Норвегии – к подъезду!» Или «Машину посла Японии – к подъезду!». Что-то похожее по тональности промелькнуло потом в эпизоде «Июльского дождя» у Хуциева. Через год я получил свидетельство об окончании девяти классов – главным образом благодаря классной руководительнице Ате Андреевне, преподавательнице ненавидимой мною математики, сразу сообразившей, что ее наука не является предметом, которому предстояло определить мою судьбу, и очень спокойно, без обид, это обстоятельство воспринявшей. Я ей был бесконечно благодарен за это понимание. Однако для поступления в институт нужен был аттестат о среднем образовании – а это означало еще год зубрежки. Выход нашелся – к тому времени в Москве появились платные девятимесячные курсы по подготовке к экзаменам на аттестат экстерном. После их окончания группы обучавшихся прикрепляли к какой-нибудь средней школе, где местные преподаватели после экзаменов и выставляли оценки. Поскольку по определению считалось, что за девять месяцев нельзя полноценно освоить программу, было указание – оценок выше тройки не по одному предмету курсистам не ставить. Большинству окончивших курсы – людям, в основном, уже куда старше меня, в силу разных причин не получившим в свое время среднего образования, – нужен был лишь сам аттестат – независимо от указанных там оценок. Мне же по молодости показалось обидным, что законная тройка по математике будет соседствовать с такой же тройкой по литературе и русскому, о чем я и не преминул сообщить удивленным моей наглостью преподавателям. Сообразив, что я таким образом обозлив педагогов, могу испортить жизнь остальным курсистам, мне несколько работяг из группы быстренько пообещали устроить темную – сразу после экзаменов, прямо в школьном дворе. Аргумент показался мне достаточно убедительным, я плюнул на всю глубокую несправедливость бытия в лице недостойной оценки по любимому предмету и на всякий случай ретировался после экзаменов пораньше и черным ходом. Как потом мне рассказали лояльные соученики, с моей стороны это было сделано весьма мудро и уже тогда свидетельствовало о явном наличии глубоких аналитических способностей. Другими словами, когда вербально обещают набить морду, есть смысл в это поверить, не дожидаясь более весомых доказательств. Так что в валяющемся где-то аттестате об окончании средней школы у меня стоят исключительно тройки, правда, компенсируемые крупной надписью – «экстерном».

Конец шестидесятых, Украина

   …Наверное, у меня все будет вполне прилично. Нет, не здесь – хотя и это не хотелось бы исключать. А ТАМ. Потому что я однажды сделал Доброе Дело. Возможно, конечно, и не однажды. Даже вполне вероятно. Нет, даже почти наверняка. Просто все остальное прошло мимо моего внимания, не отложилось в памяти – да и, слава Богу. А вот тот случай, когда мне, совсем еще мальчишке, удалось реально помочь человеку, помнится до сих пор, хотя с тех пор прошло уже ни много ни мало – больше сорока лет.
   Все мы жили тогда в довольно странном государстве, лидеры которого на полном серьезе были убеждены в том, что достаточно повелеть однажды верить в единые ценности туркмену и эстонцу, и символом страны сразу станет знаменитый фонтан «Дружбы народов» на ВДНХ. Сама мысль о том, что при первом же ослаблении железного обруча власти, стягивающего в единую страну, как давно пересохшую бочку, целые народы, тара эта развалится на отдельные, не слишком притертые друг к другу дощечки, и прольется из нее вовсе не вино, а нечто совсем иное, выглядела невероятной. Были у такой организации народного бытия и вполне очевидные преимущества – повсюду существовала по своему логичная и жесткая вертикаль власти. Нынешний «национальный лидер», пытаясь выстроить что-то похожее, не понимает, что при существующих теперь пусть лишь зачатках демократии и приобретенных уже первичных навыках самостоятельного мышления, основываться лишь на страхе перед начальством невозможно. К целесообразности своей реальной ответственности – но вовсе не от вышестоящих, а от окружающих – люди должны придти сами через нормальное гражданское общество. Тогда же существовавшая система была удобна потому, что действовала по единым примитивным правилам, изучив которые в одном месте, можно было смело рассчитывать на успех в любом другом. Скажем, любое публичное выступление центральной газеты по тому или иному поводу неизбежно приводило к незамедлительной попытке властей так или иначе вмешаться в описанную ситуацию, наказать виновных, а маленькая заметка в самой «Правде» была уже судебным приговором последней инстанции, который просто подлежал незамедлительному исполнению.
   Я начал писать – главным образом о кино; репортажи и заметки стали появляться в московской «Вечерке», в популярной газетке «Советское кино» и даже в самом органе Министерства культуры СССР – «Советской культуре».
   За ударный труд на ниве советской публицистики был – после настоятельных напоминаний – вознагражден стараниями первого моего в жизни редактора Паши Аркадьева и зав. отделом Владимира Николаевича Шалуновского удостоверением внештатного корреспондента «Советской культуры»; мне тогда едва исполнилось восемнадцать лет. И вот, как однажды выяснилось, эта коричневая книжечка оказалась способной на серьезное дело.
   В 68-ом, после долгих проверок подробнейшей анкеты, меня приняли ассистентом кинорежиссера, естественно, третьей категории (то есть – совсем за гроши) – на киностудию Минобороны, снимающую технические и учебные фильмы, большей частью закрытые. Я получил четвертую степень допуска к секретности, практически первоначальную, и мы поехали вместе с начинающим режиссером Проценко на место съемки в Полтаву, в артиллерийское училище, создавать учебное кино про систему наведения какой-то очень засекреченной «шилки» – самоходной зенитной установки. Лента носила захватывающее название, к сожалению, не сохранившееся в моей памяти, но звучащее приблизительно так: «Наведение и стрельбы из пушки ЗСУ-23-4» или, во всяком случае, что-то весьма близкое к этому, а литературным сценарием почти без поправок служила соответствующая инструкция, разумеется, тоже страшно секретная.
   В один из унылых ноябрьских дней я забрел на главный городской почтамт – кажется, хотел купить открытки в Москву. За заляпанными чернилами деревянными прилавочками люди выводили тексты телеграмм и писем. Мне показалось, что сзади как будто кто-то тихо всхлипывает. Я оглянулся. Худой старик без шапки в застегнутом не на те пуговицы поношенном пальто несколько раз, щурясь, примерялся к графе в открытке, но так и не мог начать.
   – Не вижу… ну совсем, слушайте, я уже не вижу… – он поднял слезящиеся глаза и замолчал. Я вызвался ему помочь.
   – Таки правда? Ой, спасибо вам. – он закивал головой: – это сыну… Яшеньке… Меня не пускают, а это она ему отдаст. обязательно… может быть… – говорил он тихо, почти глотая слова. – Вы вот тут… только адрес… Это, где я живу… жил…
   Руки у него слегка тряслись, и он вытер глаза рукавом своего пальто.
   Еще через полчаса я с трудом уговорил его рассказать потрясшую меня историю короля Лира, выгнанного собственным сыном и невесткой из полученной когда-то им комнаты на улицу.
   – И где же вы теперь спите? – спросил я. – Сейчас же уже холодно.
   – О, тут все хорошо… вы не подумайте… все очень хорошо. Меня пока пускает в коридор одна славная женщина из нашей гемайды… да… Вы, наверное, не знаете, но евреи всегда помогут евреям… Главное, надо приходить не рано, чтобы не очень мешать.
   Мне стало не по себе. Я представил, как мы сейчас выходим из теплого почтамта; я иду к себе в гостиницу, а он, опустив поздравительную открытку для сына в почтовый ящик при входе, остается на слякотной улице. Уточнив еще что-то, я сказал, чтобы он ждал меня, и пошел просить у сотрудницы почты лист чистой бумаги.
   – Вот, – вернувшись, я положил его перед стариком. – пишите…
   – Слушайте, что я должен писать, зачем? – заволновался он. – Не надо ничего писать. У Яшеньки могут быть неприятности… вы знаете, он ведь коммунист… и у них там очень теперь строго.
   – Пишите, – настаивал я. – Я подскажу. Вернувшись в гостиницу, я раздобыл телефон председателя горисполкома и, набрав номер, сказал помощнику, что я – спецкор всесоюзной газеты «Советская Культура» из Москвы, находящийся в области с проверкой театров, хотел бы незамедлительно повидаться с председателем. Времени мало, поэтому мне будет удобно сделать это еще сегодня. Через три минуты мне перезвонила секретарша и сказала, что председатель меня очень ждет. Кто бы сомневался.
   Если откровенно, то при всем моем безапелляционном напоре столичного журналиста на этого грузного украинского дядьку при галстуке, я рассчитывал максимум на то, что моему старику-ветерану, опасаясь громкой газетной заметки типа «Полтавский король Лир», найдут хоть какую-то койку на время, может быть, как-то немного помогут на первых порах прокормиться. Но, похоже, я недооценил тогдашнюю силу печатного слова.
   Наша киногруппа уехала дня через три, а спустя еще неделю на оставленный мною домашний адрес пришла открытка из Полтавы с неразборчивым текстом, с трудом выведенным дрожащей рукой. Они дали ему отдельную комнату, прописали там, переоформили на новый адрес пенсию и купили еще из каких-то фондов немного мебели. Он писал, что невероятно счастлив, благодарил меня трогательными словами, которые я не слышал ни до, ни после и твердо обещал, что Бог мне впоследствии всенепременно отплатит… ну и так далее. Это было написано так просто, уверенно и искренне, что создавалось впечатление, что автору и в самом деле удалось согласовать свои обещания с их будущим Исполнителем.
   Потом в течение еще лет пяти с завидной регулярностью к каждому государственному празднику мне приходили скромные открытки из Полтавы с чудесными словами, и я всегда отвечал. А потом открытки к праздникам приходить перестали. Самое страшное, что я сейчас не могу вспомнить его имени.

Семидесятые, Москва, район ВДНХ и другие

   Когда я стал его студентом, Всесоюзный государственный институт кинематографии еще не имел, как сегодня, свой престижный титул Университета. Для сохранения уважения к старейшей в мире Государственной киношколе, существующей с 1919 года, во всем кинематографическом мире как-то вполне хватало фамилий ее отцов-основателей – Кулешова, Эйзенштейна и выпускников – Тарковского, Хуциева, Иоселиани и многих других. Только пару лет назад, когда пришла идея всегда скромное финансовое состояние учебного заведения (как, впрочем, и большинства учреждений культуры, довольствующихся крохами от миллиардов, идущих на не взлетающие ракеты и тонущие подлодки), – улучшить формальным переименованием в Университет, задумались. С упразднением слова «институт» – автоматически ликвидировался и знаменитый бренд – ВГИК. Вместо него получался никому не известный неудобопроизносимый ВГУК.
   Со слоновьим изяществом светлые администраторские головы вуза нашли оригинальный выход из положения – в полном соответствии с народной мудростью о необходимости сохранить овечек и в то же время накормить голодных волков, решили последним просто отдать пастуха и собаку: и прежнюю аббревиатуру сохранить и новый статус с соответствующими зарплатами и ректорским «мерсом» приобрести. Отсутствие логики никогда не становилось препятствием для чиновников в нашей стране. Теперь – кажется, впервые в России – полное название государственного учреждения не совпадает с его аббревиатурой – зато ВГИК и при своем новом статусе Всероссийского государственного университета кинематографии, к счастью, не стал ВГУКом.
   Другое дело, что при попытке хотя бы некоторую часть добытых вместе с новым титулом очень немалых средств использовать по назначению – на строительство нового учебного здания – старое, просуществовавшее не один десяток лет, почему-то тут же просело и дало опасную трещину. даже пришлось семестр заканчивать раньше, чем полагалось – не дай бог стукнет сверху кого-то из ректората, где потом новые светлые головы искать. Сейчас в подвесном застекленном переходе, ведущем из основного здания в учебную киностудию, табличка рекомендует не находиться больше, чем пяти, идущим одновременно.
   Ну это, как любят теперь заканчивать передачи на ТВ, «совсем другая история…», а зубоскальство над родной «Альма-матер» простится, хочется верить, оптимисту из семьи, уже третье поколение которой скоро получит тут диплом. Теперь вот – уже университетский.
   А тогда нас оказалось тринадцать. Собственно, творческий конкурс в те времена был немного выше, чем в наши дни – если считать с момента отправки работ на предварительный отбор, получалось человек семьсот на одно место на сценарном факультете.
   Тринадцать… Жесткий мир кино за последующие десятилетия осуществит на моих глазах не слишком справедливую селекцию среди тех, кто пришел тогда в нашу киномастерскую с надеждой мир этот перевернуть. В искусстве, как бы ни банально звучала эта давно доказанная истина, будущее художника определяют далеко не всегда подаренные природой и развитые трудом способности. В таком же деле, как кинематограф, где в большинстве профессий просто невозможно реализоваться в одиночку, а лишь в кругу единомышленников, на постоянный поиск которых, по существу, и уходит жизнь – это правило, пожалуй, особенно наглядно и очевидно. Такая вот беда…
   В размещенной сегодня в Википедии статье о нашем Мастере – Иосифе Михайловиче Маневиче, есть фото нашего, последнего его курса, сделанное перед самым выпуском. Там оказались не все, только девять студентов плюс, конечно, сам наш «Жозя», как между собой именовали Маневича в круге московских кинематографистов, и его постоянный «Фурманов» – приставленный к беспартийному еврею-профессионалу партийный помощник – «комиссар» по фамилии Диков. На фото не хватает троих из нашего курса.
   Один из них – Хасанчик, кучерявый араб из Сирии, приехал в Москву за автомобилем. В те годы Советский Союз с легкостью принимал на обучение студентов из так называемых дружественных стран третьего мира, с энтузиазмом тратя на это деньги собственных налогоплательщиков. Руководители первого на планете социалистического государства были уверены, что вместе со знаниями по профессии за годы обучения гостям с легкостью удастся вдолбить и светлые коммунистические идеалы. Уж очень хотелось иметь свои «пятые колонны» на всех континентах. Для этого даже строились специальные ВУЗы вроде переехавшего потом на Ленинский проспект, неподалеку от моего дома, Университета Дружбы народов; финансировалось проживание и обучение десятков тысяч молодых людей из Африки, Азии и Америки, в отличие от настоящей, именуемой Латинской. Естественно, что жилось приезжим на порядок лучше, чем советским студентам – ведь воп рос с идеологией последних считался уже решенным, и лишние траты были тут ни к чему. Разумеется, ребята из цивилизованных государств, привлеченные тогдашним серьезным уровнем преподавания в шести – семи советских вузах и сами пожелавшие учиться в Союзе, могли это сделать исключительно за собственный счет.
   Спустя годы, многие из выпускников советских вузов, получившие образование бесплатно, возвращаясь, очень быстро забывали сделанную им прививку социализма и прагматично устраивали собственное счастье по рецептам радостно проклинаемого в течение пяти лет капитализма.
   Можно было только удивляться решимости нашего Хасана Юсефа, приехавшего в страну учиться специфической профессии, являющейся производной от языка, которым он почти не владел. Впрочем, с трудом и всегда с большим опозданием зачитывая свои наивные литературные опыты, кое-как переведенные на ломаный русский кем-то из его соотечественников, он не обижался на тройки по мастерству, ниже которых ему ставить просто не полагалось. Во всяком случае, будущее свое, как ему казалось, уже тогда он оценивал вполне адекватно, охотно делясь на паузах с нами своими творческими планами.
   – Друг, я приеду, я первый профессиональный сценарист в стране буду, понимаешь? Один совсем такой, с дипломом. Хочу сразу «Мерседес» купить, какую-нибудь фильму только напишу – сразу куплю… только решить какой надо…
   Получая с первого курса стипендию рублей под девяносто, по сравнению с двадцатью восемью, которые выплачивались нашим, – он чувствовал себя в Москве вполне комфортно, жил какой-то своей жизнью, успешно перепродавая что-то из привозимых вещей и появляясь на малопонятных ему лекциях лишь в самых крайних случаях.
   Я не знаю, что сталось с ним потом, в круговерти событий на Ближнем Востоке последних десятилетий, осуществил ли он по возвращении свою заветную мечту. Думаю, да, если Аллах сохранил его. Правда, есть одно небольшое «но» – кинематографа, как такового, в Сирии тогда не было. Нет, кажется, и до сих пор. Хотя думается, вряд ли столь несущественное обстоятельство могло стать для нашего Хасанчика препятствием.
   Нет на этом фото и Гали, изможденной девушки, которой ценой немалых усилий все же удалось к выпуску или, кажется, сразу после него, убедить зарегистрировать с ней брак сокурсника Владимира Лобанова, что, пожалуй, и стало для нее главным итогом пребывания в институте. Нет и самого Володи.
   Много десятилетий спустя, совсем уже недавно, в период моей работы в телекомпании «Останкино», в мой маленький кабинетик на третьем этаже Телецентра пришла наша же киногруппа, работающая над популярным циклом об ушедших людях искусства для Первого канала. Часа полтора, пересаженный из кресла за столом на стул на фоне светлой стены, я добросовестно вспоминал еще одного своего сокурсника, волею судеб ставшего, безусловно, наиболее известным из всей нашей мастерской и успевшем до своего раннего ухода из жизни получить вместе с всесоюзной популярностью еще и несколько государственных премий. Я старался говорить честно о том, что запомнил за годы нашего общения, подчеркивая, что по ряду причин не относился к его самым близким друзьям на курсе; впрочем, и в ином случае не стал бы рассказывать больше, чем следует. Мне всегда казалось, что нет ничего хуже посмертных сплетен об известных людях, даже основанных на абсолютно достоверных фактах. Каждый имеет право на выбор своего пути и, если это не слишком ущемляет других, судить его позволительно только по результатам.
   – Ну, вы можете, по крайней мере, сказать на камеру, что это была фигура, во многом равная Шукшину? – попросила редакторша, похоже, заранее уверенная в моем ответе. Логика была несложной, подтвердив исключительность личности, с которой запросто общался, я как бы ненавязчиво обращал внимание будущих зрителей и на собственную значимость. Не оправдал я ее ожиданий, лишь рассмеялся.
   – Ну, что вы. это абсолютно разновеликие фигуры… Хотя один подобный человек, кстати, действительно был у нас на курсе, – попытался я объяснить, – настоящий талант, что называется, от земли, только звали его совсем по-другому – Володя Лобанов. Вот он, по-моему, и был у нас самым способным, только судьба сложилась у него иначе, чем у Валеры.
   – Лобанов?.. – протянула редакторша, давая знак оператору выключить камеру. – Нет, не знаю… Впрочем, в любом случае, вы же понимаете, это не совсем по теме нашего кино…
   Я понимал.
   Наша мастерская уже ко второму году сама по себе несколько расползлась на группки, цементируемые, пожалуй, двумя обстоятельствами – сходным предыдущим «доинститутским» житейским опытом и местом нынешнего проживания. Конечно, это было абсолютно условное деление, во многом объясняющееся просто временем, проводимым вместе – либо в институтском общежитии, либо по дороге через город домой. То, что в маленьком творческом коллектив амбициозных молодых людей, каждый из которых искренне был в глубине души уверен в своих особых способностях, гарантирующих ему в будущем профессиональную востребованность, отношения и не могли оставаться простыми, сейчас-то кажется очевидным – иначе и быть не могло. Ведь процесс занятий по мастерству, помимо многого другого, строился как последовательное выполнение разнообразных творческих заданий – от немых этюдов до полноценных сценариев, – и их последующего еженедельного подробного обсуждения, критики на курсе. Конечно, каждому, прежде всего, была важна оценка мастера, всегда подводящего итог общему разговору, но не менее ревниво все относились и к замечаниями, высказанным сокурсниками. Не все из нас, конечно, были готовы сдерживать рвущиеся наружу эмоции. И часто просто не слишком вежливые слова, сказанные о дорогой тебе работе, могли надолго развести тех, кто только что входил в аудиторию друзьями.
   Между прочим, это касалось в известной же степени и отношений с педагогами, кроме самого Мастера, которому прощалось практически все. Прямые идеологические наскоки недалекого комиссара мы быстро научились попускать мимо ушей – смешно было бы обижаться на обиженных коммунистическим Богом, но когда абсолютно безапелляционные суждения позволила себе явно неглупая аспирантка по фамилии Михальченко, то жестоко поплатилась.
   – Я считаю ваше творчество бесперспективным, – резанула она как-то прямо в глаза на одном из обсуждений нашему Теду – Давиду Макарову, бывшему штурману из Одессы.
   – Да меня мало колышет ваше мнение. – сказал Тед, не поднимаясь со своего места, и демонстративно начал что-то обсуждать с соседом.
   Дама эта, несмотря на то, что пригласил ее сам Маневич (она, кажется, должна была у него защищаться), быстро стала пугалом в наших глазах, получила кличку героини как раз показанного на очередном просмотре фильма Хичхока – Ребекка и подверглась настолько явному презрению всего курса, что Иосифу Михайловичу, видимо, пришлось посоветовать ей больше слушать, чем говорить, а еще лучше – пореже появляться на наших занятиях. По-моему, кстати, она подвизается в институте до сих пор, пишет разработки о том, как стать сценаристом…