И он тут же опять: «Ну, вы понимаете, при Сталине это было невозможно, после Сталина это было трудно». На что я вынужден был ему ответить – я, к сожалению, очень грубый человек: «Это было невозможно, потому что то, что сейчас еще живет в вас, в вашей рефлексии, в конечном счете сделало Сталина возможным. Отсутствие волевого интеллектуального начала не дает сейчас возможности написать книгу о вашей, о русской истории». Это огромное усилие – захотеть написать историю. Так или иначе, истории нет.
 
   ВОПРОС: А может быть, просто нужно побольше времени для того, чтобы наступила эта стадия отжатости?
   Уверяю вас, время есть у всех, даже у меня. Господь нам дал время.
 
   ВОПРОС: Есть мнение, что сейчас, например, нельзя писать про 90-е.
   Если вам уже пришла в голову идея писать про 90-е – значит, все это у вас уже в голове. «Нельзя» – значит не так называемое существующее, объективное время, а ваш собственный мотивационно-волевой комплекс. Садитесь и пишите. Тацит жил в «сталинское» время Рима – «арестовали еще трех членов моей семьи, скоро придет очередь за мной» – и писал историю, боясь, что она уйдет. Уйдет из его памяти и из памяти современников. Боитесь ли вы, что какая-то история уйдет? Я думаю, что для каких-то людей это должно быть самым страшным страхом. Да что же, все это уйдет? Все это уйдет в никуда? Тацит, когда он писал историю, занимал крупнейшие государственные посты. Он был – ничего себе! – проконсулом Малой Азии, проконсулом в шести странах. Он был человеком, обладающим огромным политическим влиянием. И он сидел и писал. В нем был внутренний импульс писать историю, потому что без истории человека не существует. И когда говорят, что история никого ничему не учит – это правда только для тех, кто и без истории ничему не выучится, но неправда в смысле Тацита. У него есть совершенно замечательное определение, вот тут я абсолютно точен: «Что такое настоящий римлянин? Культурный римлянин, который видит свое время, непрерывно сохраняя его в памяти для сына, и который знает от своего отца время отца, который знает еще время деда». Что поделаешь, для меня говорить о Таците – это удовольствие.
 
   Кто сказал, что я должен получать от чтения лекций удовольствие? Я должен учить студентов, а не получать удовольствие и ждать выхода в свет своей следующей статьи или книги. Это надо, кстати, знать многим преподавателям.
 
   Расскажу про мой страшный опыт в университете в штате Айова, очаровательный штат. Я читал ребятам курс лекций «Введение в буддийскую философию» (это основная моя профессия). Они слушали, я смотрел на их лица, честно говоря, не получая при этом особого удовольствия. И я говорю: «Я хочу сделать маленькое введение по индийской истории с VIII по IV век до нашей эры и прошу – поднимите руки те из вас (их было около 30 человек), которые могут сказать имя, фамилию и занятие вашего прадеда – все равно, по мужской или женской линии». Две руки поднялись. Вы можете себе представить? Тогда я сказал: «А вашего деда?» Поднялось, скажем, четыре руки. Где их семейное прошлое? Студенты деисторизированны, вы понимаете? Хотя, конечно, если честно, с помощью ваших же кретинов-родителей. Тут я уже не могу удержаться, все-та-ки я начал свою сомнительную карьеру с преподавания истории в советской средней школе, и я знаю, что, ругая правительство, отделы народного образования, не надо забывать о дефективных родителях. И не Сталин их деисторизировал. Не надо все сваливать на Сталина. На, господи помилуй, Ельцина, Горбачева, Путина, наконец, у которых мысли такой не было вообще. Потому что у них вообще мыслей, видимо, не было такого типа. Это – родители и вы сами.
 
   И, наконец, последнее. Это было год назад в городе Москве. Я на горе себе пригласил на конференции прочесть доклад одного моего американского друга, «американского» – условно, в таком же смысле, в каком я могу себя назвать английским – он чистый немец. И этот мой друг вместо доклада по теме: «Существует ли история без исторической направленности мышления людей» (которые ее читают, которые ее слышат, которые ее видят) вышел и стал рассказывать, как учили истории в средней школе с 1936 года – ничего себе! – в Дюссельдорфе, потом в университете до 1956 года разные школьные и университетские учителя. В 1936-м, в фашистский период, история выбивалась из всех голов, но он прекрасно запомнил каждое слово преподавателя, потому что оно свидетельствовало о его времени! Вы скажете: «Это была чистая политика». Но это-то и замечательно, что здесь, как я это называю, «деполитизация» населения как бы дала своим вторичным эффектом деисторизацию мышления рядового гражданина страны. И вот это очень интересный и важный момент, которым я и кончу это введение. Феноменологически элементарно здесь происходит редукция рефлексии только к одному измерению рефлексии – к памяти. И это отношение к памяти – один из очень четких индикаторов общей ориентации политической рефлексии.
   Я вспоминаю один разговор с моей старшей дочерью, она, увидев, как я лежу в кресле и читаю, сверяя с латинским текстом, «Германию» Тацита, говорит: «Слушай, зачем тебе нужен весь этот хлам?». А ведь это жутко интересный момент, заметьте. Вот вы скажете – я пристрастен, во мне говорит опять традиционная установка классического русского интеллигента. А она что – дочь крановщика? Она, пардон, моя дочь. Я – с вашего любезного разрешения – противно говорить это слово – профессор. Мой отец был профессором. А дало это эффект на моей дочери старшей? Какой это эффект? Не нулевой, а негативный эффект.
   Значит – антиисторизм. Антиисторизм – это явление чисто политическое, он не отрефлектирован. Если бы он был отрефлектирован, она бы ко мне не обратилась с такой идиотской репликой! Я же понимаю, почему это так.
   Политическая рефлексия имеет своей составляющей, разумеется, какой-то минимум исторической памяти. Но и сейчас ставшее нормой беспамятство во многом определяет политическую рефлексию.

Часть 2

   Теперь я хочу перейти к одному вопросу: кто субъект политической рефлексии? Он же субъект политики! Но, что самое интересное, говорить о субъекте политической рефлексии как о каком-то определенном существе или типе человека невозможно. Это может быть один человек, это может быть, цитирую Ленина, «класс», это может быть класс в средней школе, это может быть курс университета, это может быть кабинет министров, это может быть полк или дивизия, это может быть Генеральный штаб или драматический театр, это может быть семья, это может быть страна, мир, наконец. Хорошо, не поверили? Правильно, что не поверили. Но давайте хоть попытаемся осознать несоразмерную нашему мышлению трудность сведения всем известных политических событий к политической рефлексии, уже приписанной какому угодно неиндивидуальному субъекту. И все же я упрямо утверждаю: существовал определенный уровень политической рефлексии в наиболее культурной части человечества, уровень, манифестировавшийся в Первой мировой войне и сделавший возможными русскую и германскую революции. Теперь давайте договоримся, «субъект политической рефлексии» не может быть определен ни по содержанию, ни по объему этого понятия. Потому что как источник политической рефлексии он всегда оказывается фрагментированным – это интереснейшая вещь, – а иногда редуцированным к одной точке. В особенности в бытовом языке. Например – «все знают, что…». Кто это «все»? «Всех» не существует, нет такого субъекта знания, как «все», вы все-таки как люди думающие понимаете, что это метафора бытового языка. Когда кто-то вам говорит, что «все знают, что…», он на самом деле говорит – «ну, разумеется, никто ничего не знает». Вот эта неопределенность субъекта знания, субъекта мышления в политике связана с фрагментарностью.
   Тут начинается первая методологическая трудность: нет и не может быть той методологии какого бы то ни было действия – политического, экономического, культурного, – которая бы исходила из определенности субъекта этого действия. Субъект всегда оказывается гораздо менее определенным, чем объект этого действия. Именно из-за такой его принципиальной фрагментации.
   – Кто так думает?
   – Мы так думаем.
   – Кто мы?
   – Я и мама так думаем, я и мой научный руководитель так думаем.
   И это очень интересно, потому что незрелость нашей политической рефлексии прежде всего выражается в нашей тенденции постоянно определять субъекта политической рефлексии. «Вся страна знает», «вся страна как один поднялась против того-то и то-го-то». Мы не понимаем, что это маскировка нашего невежества в 99 случаях из 100. И это очень важный момент. Поэтому, говоря о субъекте политической рефлексии, я подчеркиваю его неопределенность, причем в некоторых ситуациях эта неопределенность достигает степеней уже почти мистических. Один из вождей одной из великих революций мира в разговоре с журналистом сказал (я считаю, что он просто помог мне рассуждать о субъекте политической рефлексии): «Говорят, что я придумал нашу революцию. Нет, это не я». И потом закончил фразой, которая просто привела меня в восторг: «Это дух, живущий во мне». Вы можете себе представить? Политик, революционер, а? Дошел до такого, я бы сказал, фихтеанского идеализма. И закончил так: «Перед духом я ничто». А вы знаете, кто это сказал? Ну кто это сказал, ну угадайте, ну все-таки! Мао Цзэдун. Возможно, он это сказал за два часа перед тем, как отдал приказ об убийстве Линь Бяо и уничтожении штаба авиации. И вот я вам говорю – мы ему обязаны верить. Ведь в отличие от Сталина он был человеком откровенным.
 
   РЕПЛИКА: И остроумным.
   Иногда и остроумным, и любил поговорить. А Сталин – нет, не любил поговорить. Но вы понимаете, он сам про себя сказал: этого субъекта политической рефлексии как субъекта, который называется Мао Цзэдун – великий вождь, великий учитель, отец, – не существует. Это дух. Такой, стало быть, разговор был.
 
   Поговорить, поговорить, поговорить. Потому что никакой философии не существует без разговора. Как недавно сказал, по-моему, единственный реальный современный американский философ – Брендон (когда его спросили, чего вы больше всего боитесь в вашей жизни – и, конечно же, журналист ожидал, что тот скажет: атомной войны): «Я боюсь только одного, что я утром проснусь, и не будет разговора. Что мне не с кем будет говорить, тогда я умру». Он сказал правду. Это конечная ситуация человеческого мышления.
 
   Я хочу перейти ко второму моменту субъекта политической рефлексии. Этот момент я бы назвал простым словом – воля. Значит, мы переходим от эпистемологии к психологии, от мышления к психике, а еще точнее – от содержания рефлектирующего сознания к состояниям сознания. Говорить о политике, говорить о политической рефлексии, говорить о политическом действии, полностью исключив момент воли, – это бессмыслица. Потому что сам предмет политики предполагает, что любое действие, любой акт мышления, к сожалению, любой физический акт является par excellence актом чьей-то воли. Тут очень важно – «чьей-то». Вы еще не установили, «чьей». Сами ли вы пошли добровольцем на войну или вас кто-то послал на войну? Сами ли вы посадили друга в тюрьму или, как мы любим говорить, были вынуждены объективными обстоятельствами? И вот тут быстро отпрыгнем к одному из – не хочу никого ни шокировать, ни радовать – к одному из гениев политической рефлексии XX века: Владимиру Ильичу Ленину, который говорил, что «только дураки говорят, что революция сводится к объективностям. Не забывайте о субъективном факторе в политической революции, который в решающих фазах становится главным, а иногда и единственным фактором». Удивительный был человек: иногда беспардонно чушь молол, а иногда говорил интереснейшие истины – это бывает. Он понимал значение волевого акта для самой абстрактной политической рефлексии. Формула «субъективного фактора революции» – вы помните? – низы не хотят, верхи не могут. Это что вам – экономика? Низы голодные или сытые не хотят. А у верхов исчезла, утончилась, истощилась волевая сфера. Да послушайте! Читайте Витте, читайте Милюкова, читайте кого угодно. Они не могут, они уже больше не могут править. Никто. Ни левые, ни правые. Этот волевой энергетический, так сказать, момент как бы повисает и остается вне поля их политической рефлексии. А вот Ленин его ухватил. И очень, я бы сказал, его выделил, даже преувеличил.
   Один очень талантливый – чисто политический – американский философ Сантаяна, говоря о другой стороне воли, заметил, что наши волевые импульсы в политической и общественной жизни труднее всего поддаются рефлексии. В воле слиты как позитивный, так и негативный мотивационные аспекты – это очень важно понять, а понять это нелегко.
   Когда мы говорим о воле в нашем философствовании о политике, воля перестает быть психологией. Воля – это не эмоции, мотивации, интенции, весь этот бред. Воля уже принадлежит тому контекстуальному, я бы сказал, конгломерату политики, в котором она реализуется. И тут я хочу просто привести слова двух успешных политиков и, конечно, людей с очень четкой политической рефлексией. Первое, это слова очаровательного джентльмена, одного из последних в истории республиканского Рима – Люция Корнелия Суллы. Когда его друг, младший Красс, спросил:
   – Но теперь, убив 2 тысячи римлян, ты доволен?
   Он говорит:
   – Нет.
   И сказал страшную фразу, прошу извинения у дам:
   – Я хочу, чтобы все римляне превратились в одну большую жопу, которую бы я с разбега пихнул сапогом!
   Вы можете сказать: «Какой плохой патриот был Люций Корнелий Сулла». А он был одним из немногих людей своего времени, полностью преданных традиционному республиканскому Риму, с которым покончил или начал кончать молодой Гай Юлий Цезарь.
   Согласитесь, что отношение было очень субъективным. «Вынести не могу этот Рим, – говорил он, – тошнит». Но вспомните слова Гитлера в апреле 1945-го: «Оказывается, что немцы такая же зловонная дрянь, как другие». Но было поздно. Понимаете, ведь это жутко интересно. Это особенно интересно в той извращенной – когда я говорю «извращенной», я имею в виду только извращенное мышление – категории людей, которых я условно называю «абсолютные революционеры», к которым на четверть относился и покойный фюрер. Только на четверть. Он не был целиком абсолютным революционером. Если мы перейдем к Сталину, Сталин ни на четверть, ни на одну сотую не был революционером, а Гитлер все-таки на четверть был. Абсолютно революционна идея жизни, общества как непрерывных радикальных изменений. Ленин любил эту идею, а Сталин ее ненавидел.
   И еще один очень важный момент – простите меня, ничего не могу поделать. Вы знаете, когда к Сократу пристали с ножом к горлу: «Ты за войну со Спартой или против?» – он ответил: «В мире не может быть ничего более мерзкого, грязного и подлого, чем война. Но, – говорит, – есть только одно, что может быть даже хуже войны – это вы, афиняне. И, может быть, пройдя страшную войну, вы станете немножко лучше». Вы видите, как трудно было терпеть афинянам Сократа? А ведь, так сказать, безобидный софист, учащий учеников. А ведь он был политиком до мозга костей! Его любимый ученик Алкивиад говорит: «Учитель, политика невозможна без лжи и криводушия». Юноша был, как мы сказали бы, очень продвинутым. На что Сократ ему говорил: «Но ты пойми, дело умного и мудрого это понять и ограничить». Он как бы проводил свою идею умственной и, она же, этической дисциплины. Заметьте, что этической дисциплины как таковой не существует – это дисциплина вашего ума. Нельзя требовать или желать этики, морали от человека умственно дефективного, какими, по мнению великолепного психолога Уильяма Джеймса, являются примерно от 85 до 95 процентов всех людей. А другой философ, эмпирицист замечательный, английский психолог Мак-Таггарт говорил: «Нет, Джеймс сильно преувеличивает, я считаю, что недефективных только 1–2 процента».
 
   В Древней Индии умственная дисциплина уже была дана в виде различных йог. Так, человека без дисциплинированного этического мышления в класс никто бы не пустил, да и он сам бы не пришел! Ученик приходил еще, может быть, невежественный, но уже с готовым к рефлексии мышлением, с уже педагогически, но йогически подготовленным мышлением, чего в Древней Греции, конечно, не было, как и в Древнем Риме.
 
   На страшной политической сцене жуткого столетия пыток, истязаний и убийств, которые пережил Рим с конца I века до нашей эры до конца I века нашей, все-таки появились те немногие, которые принадлежали греческой школе стоиков. Тацит пишет: «На скольких настоящих людях держится Римская империя?». А дальше говорит: «Великий Цицерон считал, что на 10–20, а я говорю – на трех-четырех». То есть необходимы люди, которые бы показывали класс дисциплинированного мышления. Но заметьте, что я сейчас сказал «показывали» – значит, они не в тюрьме и не в могиле, они могут показать. И это то, что фактически спасло древнеримскую культуру – нашлись люди, некоторые из которых были чистыми философами, некоторые историками, некоторые политиками, как известный вам император Марк Аврелий, – оказалось, что в Риме есть сверхэлита, которая в этих страшных политических условиях может рефлексировать и манифестировать эту рефлексию в сказанном и написанном.
 
   Милые дамы и господа, считайте сегодняшнюю лекцию вводной. Это такой приятный разговор.

Лекция 2
Вопросы, проблемы и основные понятия политической философии
11 февраля 2006 года, Александр Хаус, конференц-зал «Европа»

План лекции

   (0) Время. «Здесь – теперь» как исходная позиция политического философствования. Основные понятия политической рефлексии – как понятия другого времени и другого исторически случившегося или возможного политического философствования. Гипотеза условной «исторической универсальности» основных политических категорий. Понятие абсолютного в его связи с историчностью и универсальностью категорий и терминов политического мышления. Проблематизация как феномен политической рефлексии. Категория замещающего понятия, понимаемого в качестве конечной формы и результата проблематизации.
   (1) Понятие абсолютной политической власти.
   (2) Понятие абсолютного государства.
   (3) Понятие абсолютной революции.
   (4) Понятие абсолютной войны.

Краткое содержание

   ЧАСТЬ 1
   Объект политической философии – предмет политической рефлексии, четыре основных понятия политической рефлексии – инструментальное понятие «абсолют» – неопределенность субъекта политической рефлексии – современный, синхронизация.
 
   ЧАСТЬ 2
   Фрагментированность субъекта политической рефлексии – абсолютная политическая власть – экстенсивность и интенсивность абсолютной политической власти.
 
   Вопросы.

Часть 1

   Объект политической философии – это политическая рефлексия, рефлексия о политике. Чьей политике, какой политике? И вот тут маленькое отвлечение, которое я условно называю «беседой трех дураков», к которым прибавляется четвертый – ваш покорный слуга. Первый дурак: «Хватит, старик, все это деньги: экономика, финансы и так далее». Второй дурак: «Ерунда, все это политика. Какие там к черту деньги, когда власть у меня их может отнять в любой момент, да и еще самого в тюрьму посадить». Третий дурак – Георг Фридрих Вильгельм Гегель: «Все это – признание, признание одного человека другим. Это и есть политика, борьба за признание, утверждение признания, отрицание признания. И другой политики нет и быть не может». И вот, наконец, ваш покорный слуга в качестве прибавленного к трем мудрецам четвертого философа. А я говорю: «Нет, все это – думание». О чем? О чем бы то ни было. В данном случае ваше думание – абсолютно. Ибо абсолютен его объект, не существующий вне вашего думания о нем и моей уже вторичной философской рефлексии над вашим и моим собственным думанием. Здесь, я думаю, был безусловно прав Гуссерль, когда он говорил, что «чье думание – в принципе безразлично для философа-феноменолога». Сам процесс, сама авантюра редукции уже предполагает – в силу гуссерлевской концепции «трансцендентальной субъективности», – что любой анализ думания неизбежно сужает его сферу, скажем, сводит иногда объект думания к субъекту, а нередко, и мы об этом будем говорить, субъект думания – к объекту. Подумайте, не весело ли будет каждому из нас редуцировать свое единственное, бесценное «Я» к тому, о чем Я думаю.
 
   Вообще все должно делаться для нашего веселья. Говорить о вещах невеселых – чушь, не имеет смысла. Как говорил замечательный философ Лейбниц: «Серьезный человек полноценным философом быть не может, и уже никак не может быть полноценным философом человек, серьезно относящийся к самому себе». Это правда. Он был философом по определению и по жизни.
 
   Теперь второй момент нашего веселого разговора о политической философии. Объект – политическая рефлексия. Предмет – основные понятия политической рефлексии. В каком-то смысле объект произволен, он дает большее поле свободы. Предмет установлен: так говорят в политике, так думают в политике, наконец – так не думают. Поэтому предмета – и, простите, я подчеркиваю, в отличие от объекта – нет у меня в кармане. Я родился, думал, жил, старел, а он уже был. Уже были сформированы понятия, которые составляют предмет и которыми оперирует политическая рефлексия. Я выделяю четыре таких понятия, которые можно назвать фундаментальными. Их может быть гораздо больше. Но ни одна область знания не может иметь бесконечный предмет. При этом я совсем не отстаиваю эту точку зрения как принципиальную. Если мне скажут, что есть еще пятое, шестое, 123-е или их должно быть меньше – возможны другие редукции. Здесь я действую, скорее исходя из принципа, который я формулирую как принцип «Например». Политический принцип «Например». Итак, первое понятие – «политическая власть». Второе понятие – «государство». Третье понятие – «революция». И четвертое понятие – «война». Это – для начала думания.
 
   Кстати, недумание, дамы и господа, – тоже разновидность думания. И очень важная разновидность. Если вы спросите про какого-нибудь джентльмена, что он сейчас делает, и вам на это ответят, что он не думает – то ответили совершенно правильно. А по эффекту политического воздействия политическое недумание может быть гораздо сильнее политического думания. В особенности в выделенных критических ситуациях.
 
   В моем философском рассмотрении, я подчеркиваю – философском рассмотрении, для того чтобы понять, что мы в политической философии делаем с нашим объектом, с рефлексией о политике, вводится дополнительное инструментальное понятие – «абсолют». То есть мы имеем дело с абсолютной политической властью, абсолютным государством, абсолютной революцией и абсолютной войной. Но, заметьте, это чисто методологический прием. Ну, скажем, говоря о политической власти, абсолютной политической властью я назову не конкретную политическую власть, которой приписывается некое качество, называемое абсолютностью, а мышление, рефлексию о политике, в которой данная политическая власть имеет абсолютный смысл, то есть она мыслится не релятивной относительной в ее связи с другими феноменами общественной жизни, а напротив, это все другие феномены мыслятся как релятивные в отношении к ней. Понятно? Значит, когда я думаю об этой политической власти, я ее не могу исключить из своего мышления, о чем бы я ни думал.
 
   Чем «политическая власть» отличается от «власти»? Политическая власть – это более конкретное понятие и более частное в отношении к власти. Частный характер этого понятия очевиден в любых примерах.
 
   И вот что здесь интересно: она абсолютна в том смысле, что бездна других вещей, о которых я думаю, оказываются включенными в эту сферу.
   – Ну что, старик, тебя обокрали? Это политика!
   – Да какая это политика? Это рост криминальности в северном пригороде города Лондона!
   А я говорю:
   – Хорошо, но ведь тут же подошедший полисмен скажет: «Это у наших политика такая, что теперь в Лондоне все может случиться».
 
   Да это смешно, это детский сад политической академии! И тем не менее введение, как инструментального понятия, понятия «абсолютного», очень ценно. В конце концов, «абсолютное» в политической рефлексии – это не только степень, это и ее качество. И вот это понять трудно, это такое качество вашего мышления о политике, которое обуславливает не только доминирование данного понятия в вашем мышлении о политике, но и доминирование этого понятия, когда вы черт знает о чем мыслите. Можете о любви, можете об экономике, да о чем угодно, оно абсолютно как в интенсивном, так и в экстенсивном смысле этого слова.
 
   Философское мышление – о котором, к сожалению, у нас с университетских времен развилось представление как о самом общем – это тоже очень частное мышление наряду с другими или многими другими.