Что прозрачнее июня
зорька узкая глядит.
А в июле
нам вернули
года пыльный монолит.
 

«Мы поедем без билета…»

 
Мы поедем без билета
в убывающее лето.
Пассажиров сквозь газеты,
как сквозь сито протрясло.
Оттого в пустом вагоне
никого сегодня нету:
на платформе, как в июне,
пусто: пусто и светло.
 

«Был ли каждый Божий миг…»

 
Был ли каждый Божий миг
мал, как мотылек?
Иль, как небо, был велик
и, как даль, далек?
 
 
Уместился в коробке
спичечном моем —
иль, как камушек в реке,
мир исчезнет в нем?
 

ПЫЛАЮЩЕЕ ОЧЕРТАНЬЕ
1970–1971

1. ДЕКАБРЬ БЕЗ ЯНВАРЯ

«Гасите верхний свет и со стекла…»

 
Гасите верхний свет и со стекла
житейские живые отраженья
исчезнут. И декабрьская мгла
во мраке электрического тленья
за окнами предстанет без движенья,
неощутимая для жалкого тепла.
 

«В декабре не рассветает вовсе…»

 
В декабре не рассветает вовсе.
Пассажиры тусклые на транспорт
стаями бросаются с утра.
В предрассветном отсвете постылом
побледнел забитый снегом диск
угловых часов.
Кто с недосыпу,
кто с похмелья. Холодно. Вдали —
огонек болотный: то троллейбус! —
и с газетным шорохом метель
мчит ему навстречу.
Приготовься.
Соблюдай закон очередей.
Будь достоин сутолок и давки:
после анонимного удара
локтем бей куда-то наугад.
 

«Глотайте зимний дым!..»

 
Глотайте зимний дым!
Дыханием седым
ловите оторопь неразличимой жизни.
Цепляйтесь за крючки очередей,
работайте, старайтесь быть полезней,
катитесь с гор на иностранных лыжах,
выращивайте маленьких детей…
И отразитесь вы, авось, в весенних лужах,
и отпуска дождетесь наконец.
 

«Заполночь. Захвачены такси…»

 
Заполночь. Захвачены такси.
Опустев, скривились переулки,
а проспекты – те еще прямей
стали. Неприметные метели
к ночи вдруг почуяли простор.
Да мигает желтый светофор.
Вот покой: все так его хотели.
 
 
Но взгляни на мерзлое стекло:
по открытым улицам окраин,
по набухшим кромкам пустырей
по-кошачьи выгнув спины, плечи,
странные, прозрачные фигуры
движутся как будто наугад,
будто ищут след или пропажу.
 
 
Ты, увидев их, подумай так:
«Вот что нам припас кромешный мрак,
вот они – владельцы тишины,
обладатели всеобщего покоя…
 
 
Может быть, давно они погибли
или не погибнут никогда…»
 
 
Если только может быть такое.
 

«Зажглось окошек решето…»

 
Зажглось окошек решето
на стенах дальних новостроек.
На снежных подступах к Москве
все отсветы зажглись.
Пьяна: в заляпанном пальто
(не больше года как пошила) —
сестру не может отыскать
в насиженных снегах.
 

Сумерки

 
«Папа, ты такой дурак —
это же не наш барак,
и крыльцо совсем не наше,
и не наш внизу овраг», —
говорит отцу Наташа.
 
 
«Не садись же, говорят!
Видишь – окна не горят,
трубы не дымят, папаша,
наших нет нигде ребят», —
говорит отцу Наташа.
 
 
«Ну, – проснись же, ну, проснись!
Видишь, сколько кошек – брысь!
А людей не видно даже,
только вон один, кажись…»
 
 
Нет, их четверо, Наташа.
 

«Замело метелью перепутья…»

 
Замело метелью перепутья.
Опустились ледяные прутья
деревянных веток во дворе.
Этой ночи больше нету в декабре.
Но курятся всё еще сугробы,
и никто не знает, чем полны
их ночные черные утробы —
кроме мусора всея страны,
может быть, в них крест лежит нательный
или документ какой поддельный,
или пьяный человек: ветеран войны.
 

В метро

 
Я монетку черную найду
в толчее опилок и народа:
ну, монетка, ты какого года?
кто на медь добыл тебе руду?
 

Окраина

 
Остановлюсь. Застыну здесь навек.
И буду, разве что, протягивать окурок
со звездочкой огня – кривым пьянчугам,
мальчонке с личиком хмельным,
благополучным созидателям, идущим
на поводу у комнатных собак,
художнику в лохмотьях бороды,
в восторженном полупальто, старушке
с белесым крылышком фабричной стрижки древней
с разрезанным морщинами лицом.
Но никому не укажу дорогу,
совета не подам, не подбодрю.
Черт дернул нас идти.
Ступайте сами.
 

«Правда ли, что Дельвиг спился…»

 
Правда ли, что Дельвиг спился
в холодеющем халате
у поддельного камина
средь задернутых гардин?
 
 
(Не унять заветной дрожи
в слабых пальцах. Из прихожей
слышен шепот голосов
и кандальный звон часов).
 
 
Кажется, что быть того не может.
 

«Декабрьский снег – напоминание…»

 
Декабрьский снег – напоминание.
И всё ж за ним не уследишь
в застенке дня. И сумрак ранний
наполнит улицы до крыш,
сольется с облачностью низкой…
Сойдутся годы близко-близко,
как эти два прохожих странных
у вновь расклеенных афиш.
 

2. ЭХО

«Все на свете мне помеха…»

 
Все на свете мне помеха,
все предметы ни к чему —
только эха, только эха
бы дыханья моему!
Пустота – залог успеха:
распахнется тесный звук —
тишины далекой веха —
лишь безжизненное эхо
утоляет жадный слух.
 

«Что надобно для красоты?..»

   «Не должен быть слишком несчастным,
   А, главное, скрытным…
   …поэт».
А. Ахматова

 
Что надобно для красоты? —
всей жизни ей мало, но ты
не должен быть слишком несчастным,
пусть боль твоя ежечасна,
привычна, невыносима,
но такова игра:
нет тяжести свыше силы —
всё – легкий полет пера.
 

«Что горше горя?..»

 
Что горше горя? —
ан горя мало!
Не можешь даже
сказать наверно:
где было больно,
где было скверно
и где удача
подстерегала.
 

«Когда цветут деревья…»

 
Когда цветут деревья,
и ночь лежит в цветах,
без зависти и ревности
я говорю ей так:
не сравниваю даже
свой стих с твоей красой,
но со своею давешней
душевной пустотой.
 

«Когда приходит ясность…»

 
Когда приходит ясность,
неведомая связь,
вдруг странная бесстрастность
и даже неприязнь
овладевает мною,
и долго мне претит
нежданное, иное,
невнятное на вид.
 
 
Так встретившись нечаянно
и буднично с тобой,
сперва не замечали мы
свершенное судьбой.
 

«Сольчей, чем соль, печаль твоя…»

 
Сольчей, чем соль, печаль твоя
и боль твоя, о, Боттичелли,
как раны гвоздные на теле,
в котором нету бытия.
 
 
Подкрашенный церковный воск —
он у тебя чуть-чуть подтаял:
Флоренции кровавые порталы
еще расплывчаты от слез.
 

«Может быть, всего мудрее…»

 
Может быть, всего мудрее
быть картинной галереей,
где картины друг на друга
с удивлением глядят,
где навеки все забыто,
кроме цвета, кроме вида,
и в безвременьи упругом
спрятан жизни горький яд.
 

«Наш город картонажный…»

 
Наш город картонажный
придуманный, ненужный:
прекрасно изогнулись
подъемы цепких улиц,
и будто вправду были —
лотки, локомобили,
и облака, и облака,
и гроздь арбузов у ларька,
деревья на пригорке и
городовых фигурки, и
девицы в шляпках скромных,
в платьицах укромных,
и молодые господа,
что мельком забрели сюда,
и ты с вечерним веером
смотрела и не верила —
доверчива и вечно молода.
 

«Во время оно…»

 
Во время оно,
незнамо когда,
жил-был Иона
во чреве кита.
 
 
«Будешь пророком», —
сказал ему Бог.
Этой мороки
страшился пророк.
 
 
И Иегова
судил это так:
верное слово
хранит Он в китах.
 
 
Не оттого ли
горды иногда
мы и неволей
во чреве кита?
 

«Уважаемая мисс Дикинсон…»

   «How happy is a little stone».
E. Dickinson[1]

 
Уважаемая мисс Дикинсон,
Ваш маленький камушек
такой неприметный… пыльный,
беззаботный и в вечность канувший,
затерявшийся на земле обильной —
он больше любого огромного камня,
хоть тот настоящий и его можно потрогать,
и он даже не уместился бы на дороге,
по которой Вы гуляете вечером несказанным,
уважаемая мисс Дикинсон,
аккуратно глядевшая себе под ноги.
 

«Не глупая игра в лото…»

 
Не глупая игра в лото,
где цифры совпадут едва ли —
нет, неожиданность есть то,
что мы всю жизнь невольно ждали.
 
 
А потому не сочиняй,
не фантазируй своевольно —
и так живем мы невзначай,
и с нас случайностей довольно.
 

«Пускай за горечь прорицаний…»

 
Пускай за горечь прорицаний,
отравленных сознаньем лжи,
звучать мой голос перестанет —
хоть в нем неправду накажи,
и пусть других людская жалость
поглаживает вдоль волос…
Вот если б песня не сбывалась,
а только пение сбылось.
 

«Сгорела ветвь дотла…»

 
Сгорела ветвь дотла.
Но ты б еще смогла
на миг былого прорастанья
пылающее очертанье
увидеть в сполохах тепла,
и отстраняясь от клочьев дыма,
заплакать неисповедимо.
 

«Это легкость паденья…»

 
Это легкость паденья,
что совсем не легка:
ожило притяженье
и земли, и стиха —
столь весенняя легкость,
что того и гляди
очевидностей пропасть
разорвется в груди.
 

«Выходи на воздух вешний…»

 
Выходи на воздух вешний —
в нем развешаны скворешни
всё в нем видно до листка
и невидима тоска
за прозрачностью кромешной.
 

В ранних сумерках под утро

 
Две головы в подушке
рассвету не ясны.
Объятья двоедушны:
их разрывают сны.
 
 
И по-дневному мелко,
чуть различая срок,
глядит на них побелкой
летучий потолок.
 

«За одиночество, мой друг…»

 
За одиночество, мой друг,
нам надо выпить – годы вхожи
к нам запросто теперь, и ворох шуб
и пьяный шум исчезли из прихожей.
По улицам бегут весельчаки,
к гитарам прислоняются чубами,
и девочки чуть теплыми губами
улыбок открывают тайники.
Лучатся фонари. И скоро – полночь.
Итак, за одиночество, мой друг,
единственное, может быть, единство.
За время, удлиняющее ночь.
 

Говорящий скворец

1
 
Окурки. Книги. Водки
остатки, наконец.
А у разбитой фортки —
в дворце своем скворец
 
 
висит себе – незрячим,
нечистым языком
бормочет что-то зря. Чем
болтать – поклюй молчком.
 
 
…Насыпать крошек в ящик,
воды в лоток налить —
но с птицей говорящей
о чем же говорить?
 
2
 
Скворец говорливый
под вечер умолк,
и стало тоскливо,
и в горле комок.
И клетки болтался
в углу теремок.
Никто не пытался —
никто не помог.
 

«Что за странный предвечерний…»

   «What inn is this?»
E. Dickinson[2]

 
Что за странный предвечерний
постоялый двор? —
у крыльца бродяга черный
да глухой забор.
Где хозяин? – только эхо —
нету до сих пор.
Не дозваться человека,
девку – экий вздор!
Что за комната-прореха!
не трещит очаг,
лишь сумерничают тихо
тени при свечах.
 
 
Щас бы пива для почину…
Эй, хозяин – ты? —
что еще за чертовщина,
Господи прости?
 

«Люблю их всех – красивых и дурных…»

 
Люблю их всех – красивых и дурных,
ученых книжниц и пьянчужек плотоядных.
Настанет осень. Будет много яблок
и на коленях нераскрытых книг.
Мне нравится смотреть на них,
когда они забудутся на миг
(им память вообще дается туго):
они всегда бесстыдны, как в раю,
и за надменность гордую свою
всё ненавидят загодя друг друга.
 

Ноктюрн

 
Оттого что сильный дождь,
мокнет конь и мокнет вождь,
композитор и поэт,
генерал без эполет.
 
 
И до нитки, и до нитки
мой сюртук промок гранитный,
оттого что до зари
лопаются пузыри.
 

3. ПЫЛАЮЩЕЕ ОЧЕРТАНЬЕ

Арлекин, Пьеро и Коломбина

1
 
Ах, Пьеро – такой простак!
А Арлекин любить мастак
и вот эдак и вот так
и вот эдак!
Коломбину за плечо
он хватает горячо,
и поцеловав еще
в губки напоследок,
говорит: чего коснеть,
Коломбина!
Бузина пошла краснеть
и рябина!
Лик мой ясен,
бел мой торс
и волос красивый ворс
так прекрасен.
 
 
А Коломбина думает: Пьеро,
вы так играли на губной гармонике!
Зачем же вы не доблестный герой,
а только умоляете и молите?
У вас к тому же – серые глаза,
и над глазами – серые ресницы…
Но Арлекин ее хватает за —
за, мягко говоря, за поясницу:
 
 
и пойдут они в трактир —
как не пить вермут
с Арлекином таким
необыкновенным!
 
 
(Ах, безрадостный Пьеро,
бери бумагу и перо,
чернила фиолетовые,
промокашку розовую:
улетело лето,
наступила проза
в этом самом лучшем из миров:
Арлекин Коломбину
уволок за куртину,
или прям, на перину,
ах, Пьеро, Пьеро…)
 
2
 
Арлекин, в графине пусто.
Киснет кислая капуста.
И давно доел пирог
этот выродок Пьеро.
В кружках сохнет пепел, пена.
И с похмелья Коломбина
после давешней возни
истерична, черт возьми.
 
 
Коломбина спит босая
(к ней пристроился поэт).
Снится ей сажень косая
и какой-нибудь обед.
Снятся руки, снятся ноги,
заключения врача.
И лежит Пьеро убогий
у роскошного плеча.
 
3
 
Коломбина, видишь сон? —
двух обличий унисон:
горечь глаз, горячка рук
и стыда порочный круг.
 
 
«Ты прекрасна, Коломбина:
хризантема, георгина
или лучше – василек…»
 
 
Руки вздев и выгнув спину,
гаснет свечки фитилек —
остается злобный стон.
Коломбина, видишь сон? —
 
 
вот по грудь ты входишь в речку,
вот вода покрыла плечи,
кто-то машет рукавом,
и внезапно – никого:
 
 
не приемлет больше вин
потускневший Арлекин,
не толкается в нутро
неродившийся Пьеро.
 
 
Возле берега записка
проплывает близко-близко.
По песку бегут следы:
Коломбина, это – ты.
 

Выходцы

 
Перебив зеркала,
в том священнейшем осатаненьи,
когда сажа бела,
начинают они свое жадное пенье,
и всплывают из каверзных вод их слепые тела.
 
 
И звучит: «Приходи
на условленный угол с витриной!
Ревновать прекрати —
порываю я с той паутиной!..»
 
 
И, ослепнув, пруды
покрываются жадною тиной,
и звучит голосок
сквозь бесценных мгновений песок:
 
 
«Из бездонных зеркал
мы не зря, мы не зря ускользнули
в этот летний провал,
где лиловые тени в июле.
Позабудем себя —
что отрадней такого забвенья…»
 
 
Но осколки слепят,
вновь слепят их до дна на мгновенье.
 

«Безумен утверждавший…»

   «He is stark mad who ewer saith
   That he been in love an hour».
D. Donne[3]

 
Безумен утверждавший,
что он хоть миг любил.
Таким безумцем ставши,
он лишь любимым был:
твоей любовью жил он,
владел твоей тоской…
А ты – ты не твердила
бессмыслицы такой.
 

«Безоглядна мысли гладь…»

 
Безоглядна мысли гладь
(только боль владеет далью).
Вера это – ожиданье:
что ж без веры ожидать?
Покидая свой подвал
(сумрак, запах керосина),
слепо погляди на синий
неба летнего провал.
 

ВО СПАСЕНИЕ
1971–1972

1. ВО СПАСЕНИЕ

«Пусть останутся в минувшем…»

 
Пусть останутся в минувшем,
когда дни покинут нас,
те слова, что наши души
прошептали в первый раз.
Если всё на свете – тайна,
всё чудовищно случайно —
пусть вовеки не подслушать
нашей тайны никому.
 

«А ты, мой ангел во плоти…»

 
А ты, мой ангел во плоти,
еще за то меня прости,
что я тебя – земную —
небесной именую.
 
 
Нельзя ж пред женщиною ведь
безжалостно благоговеть,
а ангелов тревожных
жалеть никак не можно.
 
 
Я не приду к тебе домой —
душа твоя и так со мной:
таит проникновенье
такое отдаленье.
 
 
А если не простишь, пойму,
что ты осталась в том дому
у окружной дороги,
где зимы-недотроги.
 

«Вдали от милых дней…»

 
Вдали от милых дней
печаль всего родней,
раз лжет уже воспоминанье,
и сердце ошибается в биеньи —
вдали от милых дней
лишь счастие видней,
и, может быть, печаль о нем случайно
является забытою печалью.
 

«Уже давно я продал эту книгу…»

 
Уже давно я продал эту книгу,
где говорилось о любви прекрасной,
что равносильна вечности и мигу,
и счастью чистому, и лжи, и муке крестной.
 
 
Теперь продать мне нечего, а надо б.
И вспомнил я старинного поэта,
и все, что им таинственно воспето
слепой любви в укор или в награду.
 

«Я женщину эту люблю, как всегда…»

 
Я женщину эту люблю, как всегда.
Она же, как прежде, как встарь, молода,
хоть смотрит больнее, хоть помнит о том,
что я ей шептал зацелованным ртом.
Я женщину эту люблю, как всегда,
хоть вторник сегодня, а завтра – среда,
хоть спали до света – да снова темно,
хоть, может быть, нет нас на свете давно.
 

«Совесть моя тесная…»

 
Совесть моя тесная,
вовсе на краю
вот какую песенку
я тебе спою:
 
 
«Ходики да печка.
Чайника шумок.
Вот бы где навечно
я остаться смог.
 
 
Хороши сторожка,
бестолковый пес,
и забор заброшенный
бузиной зарос.
 
 
Даже святотатцу
в глубине стыда
хочется остаться
где-то навсегда —
 
 
кем угодно – сбоку
от больших дорог —
сторожем, собакой,
колыханьем дров.
 

«Ну как тебя благодарить мне…»

 
Ну как тебя благодарить мне
в каком борении и ритме,
ну как тебя благодарить мне
и как любить еще больней?
Среди бессонницы, рыданья
не мне нашла ты оправданье,
лишь счастья нашего наитье
оправдано душой твоей.
 

2. ПРИ ДАЛЕКОМ КОЛОКОЛЬНОМ ЗВОНЕ

«Тоньше, тоньше жизнь с годами…»

 
Тоньше, тоньше жизнь с годами,
тоньше посвиста птенца.
Что не ждали, не гадали —
все свершилось до конца.
 
 
И когда необходимо
стану я пред грозный суд,
все посмотрят сквозь и мимо —
не осудят, не спасут.
 

«В чернозем смертей посеяно…»

 
В чернозем смертей посеяно
и грехом воспалено —
не искусство, а спасение,
нет – виновности вино.
 
 
Что ж мы ждем от вопля, лепета,
наши души разгласив:
красота сама бестрепетна,
трепет груб и некрасив.
 

«Потаенную жестокость…»

 
Потаенную жестокость
в сердце женском не жалей.
Потаенно и жестоко
преклоняйся перед ней.
Ты не знал ее до срока
или знал едва-едва —
безвозвратно, одиноко
сохрани ее слова.
 

«Кромешной тьмы глаза…»

 
Кромешной тьмы глаза
стихов моих касались.
Но ты, слепая зависть,
смогла их наказать
непониманьем, сном,
сладчайшей черной злобой,
всегда глядевшей в оба
и знавшей об одном.
 

«Я заблудился, не найти…»

 
Я заблудился, не найти
ногам пути в затонах моха;
над чащей плещется просвет,
заметно заалев.
Любое дерево в лесу —
оно настолько одиноко,
что никому не отыскать
его среди дерев.
 

«Поклон примите от прохожего…»

 
Поклон примите от прохожего,
который не живет нигде:
ни в чаще леса непогожего,
ни в городе и ни в избе,
ни в пустоши необитаемой
и ни в пути с сумой вдвоем,
ни на виду у всех, ни в тайне,
ни в одиночестве своем —
 
 
от проходимца – нет, от странника
среди земного иль астрального
хаоса (космос мнится нам) —
поклон всем кольям и дворам.
 

При далеком колокольном звоне

 
Жил на свете человек (а может, не жил).
Утром воду приносил, поленья – к ночи.
Ко Христову Воскресенью нес гостинцы —
что жене своей, что малым своим деткам.
Что ни день – будь в непогоду или в вёдро —
запрягал он свою утлую кобылу,
день гонял ее по взмыленным дорогам,
а под вечер они вместе возвращались
при далеком звоне колокольном —
на кого бы царь не опалялся,
у кого бы вор не крал пожитки,
кто б пред Господом ни впал в какую ересь,
кто б ни умер, кто бы ни родился.
 

Вместо перевода

 
Когда она проезжала
мимо заката солнца,
мимо детей ученых,
мимо людских могил,
то рожь сильнее рыжела,
и дети кричали отчетливей,
и слышали звук колокольца
те, кто в могилах был.
 

«Да, когда-нибудь, когда не…»

 
Да, когда-нибудь, когда не
станет горя и утрат,
всё внезапно явным станет —
тут узнает в аккурат
жалкий раб бумажной дести,
что за месть в себе несет —
что когда-то было детство
и младенчество…
и всё.
 

3. ЖИВАЯ ОГРАДА

   Памяти моего отца

1. «У всякого – своя полынь…»

 
У всякого – своя полынь.
Всему своя полынь.
Простимся ныне навсегда
и сразу отболим.
У всякого – свой сонный мак.
Всему свой цвет и сон,
былого хлеба лебеда
и свет, и мрак…
и всё.
 

2. «Прощай шиповник, и жасмин и навсегда…»

 
Прощай шиповник, и жасмин и навсегда
прощай, смородины колючая ограда,
крыжовник, яблони в цвету, и навсегда —
рябина и береза у ограды.
Прощайте ирисы, тюльпаны, водосбор,
пионы, лилии и флоксы, и навеки —
большие маки… и огромный мир,
давящий на смородинные ветки.
 

3. «Живая ограда живет до поры…»

 
Живая ограда
живет до поры.
Под снежные груды
уходят дворы.
 
 
Над твердью могильной
летят под уклон
раскосые крылья
окрестных ворон.
 
 
То ветер на свечку
слетел с высоты.
И в зимнюю спячку
впадают кусты.
 
 
Смородинных веток
тончайший узор
не сдержат вовеки
подобный напор.
 
 
В дому запоздалом,
в древесной тиши
не стало, не стало
теперь ни души.
 
 
Вкруг жизни, вкруг сада,
его детворы —
живая ограда
живет до поры.
 

4. «Провал и безопорье, и дыра…»

 
Провал и безопорье, и дыра,
в бессмысленном пространстве злая точка —
преображенье завтра во вчера,
когда цветок узнает точно,
что восходить ему пора,
когда почует срок тугая почка,
когда трава надумает вставать,
а птицы – время точно обозначить.
 

5. «Что нас окутало кругом?..»

 
Что нас окутало кругом?
Что нас преследует и душит?
Ребячья простота присуща душам,
а мы не ведали о том.
 

6. «Мы вновь приедем в этот дом…»

 
Мы вновь приедем в этот дом,
построенный его трудом.
Там сруба запах сладкий
и сад его посадки.
 
 
И по следам его следов
тропинкой узкой вдоль кустов
рябины черноплодной
пройдем мы в дом холодный.
 
 
То будет осенью: денек
сентябрьский будет одинок,
как эта тропка лисья,
смешав следы и листья.
 
 
Крылечко скрипнет. Стукнет дверь.
И одиночество теперь
в бревенчатом затворе
уже почти что горе.
 
 
Так выйдем в сад повеселей: