– Сама ж говорила мне – род ваш старый, да только исхудал сильно…
   – Да кто ж про то помнит? Нет, Петрович, про грех-то я тебе не в упрек сказала. Да только сам посуди – все ведь под Богом ходим. Ведь ежели приберет нас Господь – все Настасьюшке отойдет, и почет, и богатство.
   – Другой на моем месте осердился бы на тебя, Анна, – вздохнул Василий. – Я же на тебя гневаться не могу, про то тебе ведомо. Потому раскрою тебе свою тайную мысль. Не хотел говорить до поры, до времени, да коли не сдерживаешь ты сердца своего материнского – скажу. Надумал я по возрасту лет оженить наших детишек – Михаила да Настеньку.
   – Неужто? – ахнула мать, а Михаил обомлел. – Милый ты мой, Василий Петрович, да неужто?
   – Ну-ну, сказано тебе – сделаю, значит, сделаю! Не вопи только – разбудишь болящего. Идем-ка почивать.
   – И то…
   Михайла зажмурил покрепче глаза, засопел ровно, чтоб не дай Бог, не догадались мать с Василием Петровичем, что слышал он их полуночный разговор. Но как только закрылась дверь – аж подпрыгнул на ложе.
   Ночной разговор матери с Василием Петровичем словно свечу зажег в его голове. Думал Мишенька всю свою жизнь, что все просто и ладно – живет мать в ключницах у боярина Шорина, и сей боярин – его крестный отец. А дело-то вон как повернулось! Живет мать с ним, как с мужем, и замуж он ее звал, да мать не пошла…
   Михайла и не знал – радоваться ему или плакать. Не было в нем обиды за материн грех, да и грех ли это, ежели толком разобраться? Никого она не обижает, никому горя не приносит…
   Сумбур, сумбур в голове. Обещает боярин Шорин женить его, Михайлу, на своей любимой внучке Настеньке. И опять не понять – хорошо ли то, плохо ли? Не надо, ох не надо было Михайле слушать разговор этот, и было б все по-прежнему!
   Но, заслоняя собой тоску и сумятицу, встал в душе его образ Настеньки. Милая подруга, с детских лет милая – глаза ее чудные, синие, губы – как лопнувшая поперек вишенка, тонкий стан и густая русая коса до подколенок… Этот образ не был тревожным, он ласкал, убаюкивал, и, положившись но волю Божью, Михаил заснул крепким сном выздоравливающего человека.
   С того дня пошел он на поправку. Уж не кружилась голова, не мелькали перед глазами черные докучные мошки, ноги ступали твердо. Пришла пора идти к государю, а Михаил все робел, не зная – как-то он его примет? Может, он забыл уже наперстника своего и до себя не допустит? Но все ж собрался с духом, пошел.
   И понял – зря боялся. Иоанн обрадовался своему милостивцу, но справился с радостью, подошел степенно, важно.
   – Слышал я, хворал ты сильно? – спросил участливо.
   – Да, государь, – ответил Михаил. Он уж и забыл о своем страхе – так счастлив был увидеть государя.
   Иоанн засмеялся.
   – А я ждал тебя, знаешь, – зашептал, как бывало раньше. – Скучно мне здесь с ними со всеми. Вот что, Михайла, быть тебе постельничим.
   Михайла так обрадовался – аж губы задрожали. Не чину при дворе, не чести великой – рад был, что не придется оставить государя, что позволяет он ему рядом быть… Неизвестно отчего дороже всех ему казался этот худой, бледный отрок, и трепетал он перед ним, и жалел, как мать жалеет своего больного ребенка.
   Иоанн, видать, почуял волнение товарища, шагнул к нему, положил руку на плечо. Михайла себя не вспомнил от радости – приник губами к руке, замочил ее слезами…
   – Ну, ну, – приговаривал государь. – Что ты, словно баба? Кстати, вот, слышал ты, наверное: ожениться я задумал. Что на это скажешь?
   Михайла залился краской. Припомнился ему разговор матери с Шориным, и речь о его женитьбе на Настеньке.
   Видя его замешательство, Иоанн усмехнулся ласково.
   – Да верно, рано тебе о таком судить. Молод ты у нас еще…
   Так началась истинная служба Михайлы при дворе. Завидовали ему многие, конечно – мальчишка, сопляк, а какую силу при государе забрал. И все отчего? В мячик вместе играли, на охоту ездили? Но задеть его не смел никто – знали, как страшен во гневе государь, и знали, что за обиду, государеву любимцу причиненную, расправа будет скорая и жестокая.
   А в феврале съехались в Москву красавицы со всех концов России – царь искал себе достойнейшую невесту. Селились приезжие по постоялым домам, просились на постой у добрых людей и готовили своих дочерей к царскому посмотру. Из многих же дев царь избрал юную Анастасию, дочь бедной вдовы Захарьиной. Прослыша имя царской невесты, Михайла вздрогнул – знаком ему показалось то, что Иоанн женится на девушке, имя которой Анастасия. Значит, и ему судьба жениться на Настеньке! И с каждым днем он своим детским еще сердцем, но знающим уже волнения юности, жаждал этого все сильней и сильней.
   Он стоял в храме Богоматери, где митрополит венчал Иоанна с Анастасией, и с волнением слушал слова, обращенные к новобрачным:
   – Днесь таинством церкви соединены вы навеки да вместе поклоняетесь Всесвышнему и живете в добродетели, а добродетель ваша есть правда и милость. Государь! Люби и чти супругу, а ты, христолюбивая царица, повинуйся ему. Как святый крест глава церкви, так муж глава жены. Исполняя усердно все заповеди божественные, узрите благая Иерусалима и мир во Израиле…
   Юные супруги вышли к народу. Несколько дней гуляла Москва: царица питала нищих. Воспитанная без отца, в уединении и скромности, она не забылась, не изменилась душой с обстоятельствами, и угождала Господу в царских чертогах так же, как в смиренном доме своей матери. Она и настояла на том, чтобы, оставив двор пировать, молодожены пошли бы пешком в Троицкую Сергиеву лавру и провели там первую неделю великого поста, молясь над гробом святого Сергия.
   Михаил же сопровождал молодую чету на богомолье. С тех пор, как увидел он впервые молодую царицу, услышал ее тихие, разумные речи и уловил на себе кроткий взгляд светло-серых прозрачных глаз, он почувствовал, что душа его предана ей вовеки. Даже больше, чем государя полюбил он ее и за то еще, что видел, сколь благотворно повлияла она на нрав Иоанна.
   Будучи отроком, не видел Михайла порока в юном князе. Все, что ни делал он, казалось ему справедливым и верным, но теперь-то он понимал – не всегда бывал прав государь, не всегда он был справедлив к людям. Он любил показать себя царем, но не в деле мудрого правления, а в необузданности прихотей, играл, как мячом, опалами и милостями и, умножая число любимцев, умножал число отверженных. Оправдывало его только то, что своевольствовал он, чтобы доказать свою независимость – слишком больно ущемило детское самолюбье его правление Шуйских и Глинских.
   Все это понимал Михаил в душе своей, но никому не рискнул бы высказать тайных этих дум. Мог только молиться заодно с молодой царицей – чтобы спас Господь Россию.

ГЛАВА 11

   Захворал, занемог боярин Василий Петрович. На коже его высыпали страшные волдыри, и с каждым днем распространялись все больше и больше по телу, росли прямо на глазах. Закрыли уже лицо, наползали на глаза, и слеп боярин… Анна не знала, что и делать – призывала лекарей и знахарок, но все только разводили руками. Неведома была эта хворь, и, видно, предстояло боярину от нее и умереть. Михаил не мог видеть, как мать плачет, не осушая глаз, как худеет и бледнеет на глазах Настенька. Как-то в тихий весенний вечер, когда хворого Василия вывели из терема поглядеть на свет Божий, заговорил робко:
   – Царь Иоанн с супругой молодой ходили по зиме в Лавру… Так может, и нам там побывать?
   – Зачем еще? – Василий Петрович обернул к племяннику изуродованное лицо свое. Он никогда не отличался рвением к Господу, и положенные обряды выполнял скорее по привычке, чем от пламенной веры, на богомолье же и вовсе никогда не ходил, в глубине сердца считая это пустой тратой времени.
   – Так… – смутился Михайла, но тут нежданно встряла Настенька.
   – И правда, дедушка, пойдем! – подпрыгнула она. – Сергий-то, он многим помогает, авось и тебе поможет, сойдет твоя хворость.
   – Сомнительно мне что-то… – проговорил Василий. – Что думаешь, Анна?
   – Уж и не знаю, – вздохнула она. – Я бы сходила, порадовала душеньку, да вроде как и не ко времени – дороги-то развезло все, не угадаешь, на чем и ехать…
   – Скоро подсохнет, – заметил Василий. – Нешто правда сходить? Может, Господь устами нашего отрока многомудрого совет мне добрый дал?
   – Так ведь ослаб ты сильно, – пролепетала Анна.
   – Ну, так что же! И расслабленных к Сергию везут, и безногих. А у меня-то ноги пока ходят, грех жаловаться. Возьмем тележку, запряжем конька посмирней и потрюхаем тихонько – где пешочком, где в возке. Право слово, поеду!
   Сборы были недолгими – все домашние радовались, что сподобился хозяин съездить к Сергию, потому боялись откладывать поездку. Приготовили возок, припаслись съестным, и все вместе тронулись в путь – Василий Петрович, Анна, Михаил, Настенька.
   Добрались благополучно.
   – Словно сам Сергий нас ведет, – шептала мать на ухо Михаилу во время отдыха. – Гляди-ка: и Василий Петрович не стонет, не жалуется. Авось и поможет ему Господь…
   Тихо-мирно добрались до обители, а там благодать! Поселили их на монастырском постоялом дворе – женщин особо, мужчин особо. Решили прожить седмицу, ходить на все службы, и к гробу святого Сергия приложиться, но тут-то и случилось страшное.
   Пополудни следующего дня примчался из Москвы вестовой на взмыленной, густо храпящей кобыле. Спешившись, едва удержался на ногах – видать, скакал без продыху с самого раннего утра. Ему поднесли ковш монастырского кислого квасу, он опрокинул его единым духом и, чуть отдышавшись, молвил:
   – Беда, божьи люди – Москва горит!
   Анна заплакала, запричитала. Василий Петрович стоял, как вкопанный – ни охнуть, ни вздохнуть не мог. Так и повалился, где стоял, без чувств. Всадник поведал – сгорели все лавки в Китай-городе с богатыми товарами, сгорели многие казенные гостиные дворы, в пепел обратилась Богоявленская обитель и множество домов от Ильинских ворот до Кремля и Москвы-реки. Высокая же башня, где издавна хранился порох, взлетела на воздух, и с нею – часть городской стены. Все это пало в реку, запрудив ее кирпичами…
   – А дом-то боярина Шорина, цел ли? – выкрикнула, рыдая, Анна.
   – Цел, матушка, обошел его огонь, – обрадовал ее всадник, и Анна снова заплакала – уже от радости. Тем временем привели в чувство Василия Петровича, и он также заплакал, как ребенок.
   – Домой поедем, домой, – все повторял. – Смута начнется в Москве, разграбят все. Ни огнем добро погорит, так растащат! Домой!
   Никто не посмел противоречить ему, и через два дня пустились в обратный путь. И вот чудо – нарывы на лице и теле Василия Петровича стали засыхать, сходили коростой, а под ними – чистая кожа, и новых болячек уж не высыпало. Весел был боярин, трепал своего воспитанника по плечу.
   – Надоумил ты меня, Мишенька, за это тебе спасибо. Ну да из спасибо шубы не сошьешь – если, даст Бог, уцелеет наша рухлядишка – поставлю тебе, как в возраст войдешь, палаты знатные, и внучку свою в жены дам!
   Михаил весь сжался – первый раз крестный заговорил об этом при нем. Поворотился посмотреть на Настеньку – как она? Но она только улыбалась безмятежно, не смутилась даже. Может, не слыхала?
   – Слышь, Настасья! – обратился к ней Василий – верно, он тоже решил, что недослышала внучка. – Хочешь за Михайлу замуж идти, как подрастешь? Видишь, какой я добрый дед – спрашиваю тебя!
   – Воля твоя, дедушка, а я из нее никогда б не вышла, – кротко молвила Настя, но показалось Михайле, что сверкнул в ее глазах лукавый огонек.
   – Добро! – засмеялся Василий, и на этом разговор кончился. Не до шуток уж было – страшен оказался вид Москвы, большого и красивого города, лежащего в руинах. Чем ближе к Москве, тем чаще стали попадаться погорельцы. Оборванные, грязные, они просили милостыню, и много среди них было таких, которым нельзя было не дать хоть хлеба кусок. Пока доехали до дома – истосковались, не знали, куда и деваться…
   Терем, слава Богу, стоял, даже и челядь не разбежалась. Встречала их оставленная за ключницу девка Фимка – разумница, спокойная, как ангел, но и у той дрожали губы.
   – Страху-то мы натерпелись, страху-то! – восклицала она, провожая хозяев в терем. – Как зачало все гореть, поленья целые по небу летали горящие. Всем двором тушили, ни соломинке не дали упасть.
   Василий Петрович благодарил челядь, приказал дать ведро вина, всяких лакомых припасов.
   – А что ж государь? – спросил озабоченно.
   Конюх Андрюшка, молодой, дерзкий парень, фыркнул носом.
   – Государь-то, как пожар начался, укатил со всем двором в Воробьево село, чтоб горюшка нашего не видеть.
   – Молчать, дурак, ты не смеешь! – прикрикнул на него хозяин, но видно было, как изменился он в лице от Андрюшкиных слов…
   С месяц все шло благополучно. Потихоньку стали отстраиваться дома, поменьше стало погорельцев на улицах – разбрелись все кто по родне, кто по обителям. Государь все также жил в Воробьевском дворце, чем вызвал многочисленные толки в народе. Но недолго горевали горожане о вероломстве своего царя – грянул новый пожар, страшнее которого не помнила Москва.
   В полдень, в самый зной, когда раскаленный ветер гнал по улицам тучи пепла и пыли, вспыхнул пожар за Неглинною. От церкви Воздвиженья, которая сгорела в одну минуту, как сухая береста, пламя отнесло ветром, и вскоре вспыхнул Большой посад, Китай и сам Кремль. Огромная туча густого дыма поднялась над Москвой, и все исчезло во тьме. Среди языков пламени, удушливого дыма и пыли метались потерянные, задыхающиеся люди. Деревянные дома сгорали в одно мгновение, каменные распадались, как кучка бирюлек. Спасали единственно жизнь, оставляя добро в пищу пожару…
   Едва вспыхнул огонь, Василий Петрович приказал челядинцам седлать лошадей, запрягать возок – собирался ехать.
   – Да куда же мы поедем-то, от добра! – рыдала Анна. – Как нажитое-то оставить?
   – Детки у нас с тобой нажитое! – кричал на нее Василий. – Собирай, что можно, и поехали!
   Михаил без страха смотрел на суету.
   «Отчего я не боюсь?» – размышлял он. «Нет страха в душе, как ни поверни. И знаю, что гибнут там, в Кремле, казна, сокровищницы, оружие и иконы, книги и мощи святых – да отчего-то не могу их пожалеть…»
   Но словно осененный какой-то мыслью вдруг остановился. Припомнилась ему владимирская икона Богоматери, которая полюбилась пуще всего – ласково глядела с нее святая дева, и всегда успокаивалась душа Михаила, когда он молился ей.
   Размышлять да тянуть не было времени и, схватив первого попавшегося оседланного коня, Михаил вскочил в седло.
   – Куда ты, Миша?! – кинулась к нему Настенька.
   – Не тревожься, дело у меня есть. Скажи маменьке и крестному: по царскому делу отозван, не могу медлить. Догоню вас по дороге или сюда вскоре вернусь! – и умчался.
   Путь его лежал к храму Успения. Хоть и обманул он Настеньку, хоть и не был отозван по делу царскому, да важней было его дело – дело Бога и совести! Еще издали заметил у храма толпу народа.
   – Митрополит… Митрополит… – слышалось в толпе.
   Из обрывков разговора понял Михаил, что митрополит остался в храме, молится там и отказывается покидать его…
   Дальнейшее он помнил смутно – помнил, как дымилась кровля, как занимались паперти, как с криком и шумом великим силою выводили митрополита.
   «Что ж я стою?» – мелькнуло у него в голове, и он кинулся к вратам, туда, где толпился народ, и вбежал в храм.
   К образу Владимирской Богоматери не мыслил он раньше подойти без трепета, а тут бросился к нему, сорвал со стены и, закрывая собой от языков пламени, побежал к выходу. Задыхаясь от дыма, шарахаясь от огненных змей, что уже ползли по полу, бросился бежать к выходу. Врата были раскрыты и, глянув мельком, Михайла чуть не споткнулся.
   Диво дивное предстало его взгляду на минуту. Не жаркий полдень стоял на дворе, но звездная, светлая ночь, и не слышно было уже воплей боли и страха, гула огромного костра, не доносились запахи гари. Напротив, воздух был чист и благоухан, пахло словно цветами… Жар уже не обжигал рук и лица, дышать стало легче. Но, несмотря на это, вокруг все так же клубился дым, и Михайла с ужасом понял, что пока зевал он на свое виденье – потерял из виду выход…
   Ткнулся в одну сторону, в другую – ничего не видно. Дым застилает глаза, но странно – дышится легко, как в прохладное утро у реки. «Верно, я помер уже», – сообразил Михайла. Все закружилось перед глазами…
   Увидел он себя лежащим на зеленой лужайке. Вокруг собрались люди – обгорелые, закопченые, глядели они испуганно и радостно. Икону Михаил как держал, так и держал – никто не осмелился взять ее у него.
   – Храм… сгорел? – хрипло спросил Михаил, облизав запекшиеся губы.
   – Потушили, потушили, милый, не попустил Господь, – тихонько ответил ему затесавшийся в разношерстную толпу дьячок. – Паперти только сгорели. А ты, эко, бесстрашный какой!
   Михаил с трудом поднялся.
   – Возьми икону, отец, – и, словно от сердца оторвал – протянул образ Богоматери дьячку. – Пойду я…
   Конь пасся неподалеку – молодец, не убежал, не испугался. Михайла уже вскочил в седло, когда его окликнул маленький дьячок. Ничего толком не сказал – только позвал, а когда Михайла подъехал – уставился на него снизу вверх. Жилистые руки крепко прижимают к груди икону, ресницы дрожат…
   – Ты ведь, вьюноша, один во храм пошел? – спросил странно.
   – Один, – пожал плечами Михаил, не понимая, куда тот клонит.
   – А кто тебя за руку вывел? – продолжал говорить непонятное дьячок.
   Михайла совершенно опешил.
   – Видели мы, как ты упал, и видели, как кто-то подняться тебе помог. Вокруг уж стены полыхали, а тебя огонь не трогал. И вел тебя человек не человек, а вроде облако, как из дыма сотканное… Вышел ты на порог и упал, и мы тебя оттащили. А того и не видали больше…
   – Показалось вам от дыму, – усмехнулся Михаил.
   – Вот те раз – показалось! Все видели, не только я один.
   Да и сам уразумей – как бы ты без помощи из такого огня да дыму вышел бы? Ведь ни ожога на тебе! Вот мы и думаем: это тебе ангел помог за то, что ты образ кинулся выручать.
   – Может, и так, – кивнул Михаил. Дивно, конечно, что так случилось, да некогда теперь об этом раздумывать – надо бежать, искать родных. Не знал дьячок, что кроме чудесного спасения, было Михайле и видение еще – в дымно-багровом мраке металась по городу, плакала и звала его Настенька…
   И он пришпорил коня. Тьма спустилась на пораженный бедствием город, но никто бы не мог сказать наверняка – была ли то ночь, или черная туча пепла и сажи, поднявшись в небо, закрыла от москвичей дневное светило. Улицы были темны, и по ним, как души несчастных грешников в аду, метались, вопя и стеная, люди с опаленными волосами и черными лицами: они искали детей, родителей, остатки своего добра, не находили и выли, как дикие звери, проклиная свою участь.
   Пожилая, полная боярыня с круглым добрым лицом стояла на коленях прямо посреди улицы в куче горячей еще золы и бессмысленно голосила, ухватившись за голову. С содроганием Михаил приметил – то, что он спервоначалу принял за кучу золы было обуглившимся телом молодой девушки… Тут только он вспомнил о своих родных, о матери, о крестном, о Настеньке… Где-то они сейчас? Удалось ли им вырваться из геенны огненной или погребены они под грудой углей и горького пепла?
   Обезумев от этой мысли, Михаил со всех ног бросился к своему терему. Бежать приходилось осторожно – прямо на улицах лежали тела погибших, оставшиеся в живых оплакивали их.
   Огонь пощадил терем – стены, хоть и сильно обгорели, но держались еще, крыша не провалилась.
   – Есть кто живой? – крикнул Михаил.
   Жуткая тишина была ему ответом.
   – Отзовись, кто тут есть! – еще раз позвал Михаил, уже ни на что особенно не надеясь. Но ведь не вся же челядь разбежалась со двора? Некуда им было идти. Где они могут быть?
   Вовремя вспомнил о погребе. Еще когда с богомолья вернулись, говорил кто-то из челядинцев, что они сильно перепугались во время первого пожара и прятались в погребе, дрожали там, пока до косточек не промерзли. Может, они и теперь туда пробрались?
   Навес над погребом сгорел и обрушился. Чтобы тяжелую крышку приподнять – надо оттащить в сторону тлеющие еще шесты и доски, разгрести горячую золу… Не под силу бы такое Михаилу, но услышал он – гул идет из-под земли, словно стон непрестанный.
   – Не ошибся я! Есть там люди! – вскричал Михаил и бросился на помощь. Неизвестно, откуда силы взялись – таскал бревна, обжигая руки, и даже не чувствовал боли. Он уже наверняка знал – кто-то спрятался в погребе, кто-то там был, скребся и плакался снизу…
   Единым духом раскидал нагроможденные обломки, понатужившись, откинул крышку – снизу еще помогли, подтолкнули. Ну, так и есть – попрятались, ровно мыши, пока он там головой рисковал, образа выносил из храма! Ну, да Бог им судья – Михаил все равно был рад старым знакомым, напуганным, но невредимым. Старая Улита, чуть живая от страха, конюх Андрюшка – обычно веселый, разбитной, а теперь молчаливый и бледный…
   Спасенные окружили Михайлу, гомоня, но он не слышал их слов.
   – Где господа? – спросил помертвевшими губами.
   – Уехали, милый, уехали, – запричитала Улита. – Боярин Василий Петрович только приказал нам в погреб спрятаться, и носа не совать оттуда. А сами собрали скарбишко какой ни на есть и уехали в возочке… Настенька не хотела без тебя ехать, плакала, да Василий Петрович ее уговорили. Поехали они к Троице, говорили, что знаешь ты дорогу, на хорошем коне мигом догонишь…
   Михаил снова вскочил в седло. Тревога звенела в ушах, не давала остановиться и подумать – перед глазами было искаженное лицо Настеньки, каким видел его в обморочном сне. Исплаканные, покрасневшие глаза, рот, распяленный в безмолвном вопле… Где она теперь, где мать, где крестный? Лучше бы они остались здесь, отсиделись со слугами на погребице! Ну, да коли крестный счел, что лучше им уехать из города – надо догонять.
   И Михайла пустил коня вскачь.

ГЛАВА 12

   – И тогда стена накренилась и упала прямо на возок, а нянюшка столкнула меня вниз, и я упала и ушиблась…
   Настенька пустыми глазами смотрела в стену, говорила равнодушным, очень тихим и спокойным голосом ужасные вещи.
   Монахи, толпящиеся вокруг, скорбно качали головами, видя оцепенение девушки и отчаянье Михаила. В одночасье потерял он и мать, и крестного-покровителя – осталась только Настенька…
   – Неужто спастись им нельзя было? – спросил он как бы про себя. Настенька и головы не повернула, а сам Михаил понял с ужасом, что он знал, чуял близкую погибель своих родных, что в том багряном виденье, где явилась ему плачущая Настенька, он видел и обгорелые тела матери и боярина Василия Петровича… Но не внял он тогда предупреждению судьбы, а теперь уж поздно было горевать да каяться!
   В тот же день Михаил забрал Настеньку из монастыря. Она почти пришла в себя, но была еще странно медлительна и бледна – словно в дреме. Попав в терем, где прошли лучшие дни ее жизни, она не оживилась, не дрогнула, была все так же спокойна и холодна. Михайла чувствовал свою вину перед ней – не удалось ему, как не искал он, найти бренные останки своей матери и ее деда. Растерли в пыль их, смешали с землей, и лишены стали сироты последнего утешения – уронить слезу на могилке…
   Горьки стали дни двух сирот, но Михаил чувствовал – не имеет он права всецело предаться горю и оплакивать близких своих. Как же Настенька тогда? Лишится она последней поддержки и совсем замкнется в своей боли. Надо было отвлечь ее и себя, найти поддержку в этом неверном мире, найти какое-то дело, которое помогло бы забыться…
   И таким делом стала для Михаила служба государева. Решил он – пока суд да дело, пока восстанавливается поврежденный дом, ехать в Воробьево к государю Иоанну. Сказано – сделано: собрались в одну минуту. Вроде бы и негоже тащить с собой в дальний путь, да ко двору государеву молодую девку-сироту, да не оставлять же ее? Сборы были недолгими, и вскоре Настенька с Михаилом тронулись в путь.
   – Мишенька, что за шум? Нехорошо как-то… – робко молвила Настя, когда проезжали мимо кремлевской площади.
   – Да когда ж в Москве тихо было… – пробормотал Михаил, но и сам встревожился, привстал и начал вглядываться в затуманенную багровым рассветом даль. По мере приближения неясный, беспокойный гул стал сливаться в слова, в дикие, страшные вопли.
   – Глинских! Глинских нам выдайте!
   – Княгиня Анна сердца у покойников вынимала, клала в воду и той водой кропила землю, оттого и пожар содеялся!
   – Да что говорить – растерзать их как собак бешеных!
   Услышав эти вопли, Михаил побледнел. Слава богу, Настенька немногое поняла – как сидела, так и обмерла.
   – Беда, Настенька, – тихонько сказал Михаил. – Вовремя мы спохватились уезжать из Москвы. Страшный бунт грядет, – и понукнул лошадей.
   Горькие мысли мучили государева постельничего – как же царь Иван покинул своих подданных в такой трудный час, как попустил такой шум великий? Иль не мил ему его добрый, хоть и непутевый народ?
   Ехали шагом. То и дело на пути попадались паломники, убогие, спасшиеся из московской геенны огненной, некоторые из них просились Христа ради в возок, но Михаил побаивался сажать – мало ли какие люди ошиваются в эту пору под видом убогих! За себя бы не боялся, да с ним Настенька…
   Уже подъезжая к Воробьеву, догнали щуплого нищего – видом иерея. Шел он размеренно, легко, хоть видно было – прошел уже очень долгий путь. Обернувшись к приближающемуся возку, он сошел с дороги и улыбнулся, светло и весело. Странно резанула Михайлу по сердцу эта улыбка, столь неуместная в годину жестоких бедствий, и показалось ему – то ли этот человек так близок к Богу, что не значат ничего для него человеческие горести, то ли напротив – сердце его горит, и знает он что-то такое, что непременно повернет этот мир к лучшему. Обуреваемый этой мыслью, Михаил выглянул из возка.