Кустодиев и не заметил, как под музыку ожила перед ним его последняя картина, та самая, что сделана по заказу Нотгафта "на русскую тему". Ее можно было бы назвать "Воспоминание о России", а он назвал ее "Купчихи". В сущности же, это воспоминание о России, чуть неподвижной, но яркой и самобытной. Быть может, эти купчихи всего лишь сплетничающие кумушки? Возможно. Быть может, они злы и сварливы дома. И не знают их руки, что такое труд. Но здесь, за границей, в зыбком чужом мире, они давали пищу его воображению. Их здоровье - силу. Может, потому, что сам болен? Он писал их монументальными, как статуи. И думал о них уже без досады на себя. Да, видно, он неисправим, жить ему в Париже воспоминаниями о них.
   В Древней Греции был миф о Деметре, богине плодородия. Когда она покинула Олимп в поисках своей дочери, в запустение пришла земля, опустели пастбища, не родился виноград. Пришлось Зевсу пойти на уступки, разрешил он Деметре видеть свою дочь в течение нескольких месяцев в году. И сразу зазеленела земля, запестрели цветы в долинах. Не таковы ли и для него эти купчихи - женщины, богини плодородия, матери всего живущего.
   Ах, скорей бы назад! Через два дня он едет в Швейцарию и возвращается в Петербург. А там - на Волгу! Надо, непременно надо проехать на пароходе по Волге. Кустодиев так отдался воспоминаниям, что вздрогнул от неожиданно раздавшихся аплодисментов. Поспешил подняться и наступил на подол платья сидящей рядом француженки. Смущенно пробормотал :
   - Пардон, мадам.
   ...Возвращался он пешком, узкими улицами, ища одиночества в этом великом неповторимом городе.
   Размышления у группового портрета
   Однажды к Кустодиеву приехал Игорь Эмма-нуилович Грабарь. Известны были эрудиция Грабаря, широкий взгляд на живопись, любовь к ней, а также деятельная работа в картинной галерее Третьякова.
   - Борис Михайлович, я пришел к вам переговорить относительно очень важного заказа на групповой портрет, - сказал Грабарь и быстро провел ладонью по голове.
   Речь шла о заказе для Третьяковской галереи группового портрета художников "Мир искусства". Предложение было настолько же соблазнительно, насколько и сложно. И не так просто на него ответить. Правда, портреты некоторых "мирискусников" Кустодиев писал уже раньше: Лансере, Бенуа, Бакста... И все равно одно дело - портреты, иное - картина. Борис Михайлович прошелся по комнате в глубокой задумчивости.
   [Image027]
   Групповой портрет художников общества "Мир искусства". Эскиз.
   "Мир искусства"... Наиболее значительное объединение XX века. Когда-то так назывался журнал, дерзко возводивший в принцип отсутствие точных идейных принципов. Не что, а как! Искусство, мастерство было главным принципом объединения. Но в 1904 году союз распался и возродился лишь недавно на новых, более прочных идейных основах. Художники "Мира искусства" охотно обращались к прошлому, искали в нем красоту и духовность, потому что активно неприемлема была для них пошлость окружающего мира. Кустодиев был почти самым молодым в союзе. И вдруг ему писать Рериха, Грабаря, Бенуа, признать за собой моральное право на их оценку...
   Грабарь принялся со свойственной ему жизнерадостной энергией уговаривать художника.
   Кустодиев, осторожно подбирая слова, ответил:
   - Поймите, Игорь Эммануилович, меня смущает ответственность... Справлюсь ли?
   - Ну, вот это уж вы зря. Кому ж справиться, как не вам? Кто еще может такие портреты писать? Да никто после Серова. - Грабарь блеснул стеклами пенсне. - Соглашайтесь-ка да и беритесь сразу за эскиз.
   Заказ был принят. И Кустодиев надолго потерял покой. Ходил ли, спал ли он, беседовал ли теперь с гостями, ехал ли куда - внутри шла работа. Это как в театре, когда интермедия идет на авансцене, а закрытый занавес скрывает главное.
   Как расположить всех? Двенадцать человек учре дителей общества. Двенадцать человек - двенадцать апостолов. Но они не будут сидеть, как на "Тайной вечере". Здесь не годится эпическое спокойствие "Славянских композиторов" Репина. Надо передать уже в композиции характерный для "Мира искусства" дух дискуссии.
   Работа эта затянулась не на один год. Кустодиев писал эскизы один за другим. На одном - все сидят вокруг стола, головы на одном уровне. Горизонтальная линия скучна! Не годится. Надо расположить с небольшим возвышением! Поставил в центре одну фигуру, вторую, получилась плавная волна. Плавная волна для "мирискусников", где на заседаниях надо разнимать спорящих? Нет! Сильнее движение композиционной линии, угловатее, резче. Поставить одного, а второго дать резко выходящим?
   Тут что ни фигура, то личность!
   Вот Билибин, Иван Яковлевич, старый товарищ по Академии художеств. Когда-то казался меланхоличным и задумчивым. А познакомились поближе оказалось: балагур и весельчак, знаток частушек и старинных песен, умеющий, несмотря на заикание, про износить самые длинные и забавные тосты. Поэтому и стоит он тут, как тамада, с рюмкой, поднятой изящным движением руки. Византийская борода вскину-лась, брови с недоумением подняты вверх. Сейчас он произнесет такое, что все собравшиеся обернутся в его сторону.
   О чем шел тогда разговор за столом? Кажется, к столу подали пряники. Бенуа обнаружил на них буквы "И. Б.".
   - Ну-ка, признайтесь, Иван Яковлевич, - сказал он Билибину, - что это ваши инициалы. Вы сделали для пекарей рисунок, так сказать, зарабатывая капитал.
   Билибин засмеялся.
   - Га-а-аспада! - сказал он, растягивая слова. - Я д-действи-тельно кр-рупнейший специалист по пряникам. Фигурные пряники были на Руси еще в XII веке и играли роль ма-а-магического действия, лекарства. Кто хотел стать, тут Билибин заговорил быстро и гладко, - сильным и храбрым, съедал фигурный пряник с изображением барса или льва. Это шло от язычества... Ну-ка посмотрим, какой мне попадет пряник. - И он, закрыв глаза, протянул руку за пряником. - Солнце!..
   Иван Яковлевич так и ушел от ответа, чьи инициа-лы изображены на пряниках. Он пустился тогда в рассуждение о корнях русского народного творчества, об умирании его в XX веке, призывая поверить в то, что если копаться в истории, то из пепла "вылетит обновленная птица Феникс"...
   А вот левее Билибина сидят Лансере и Рерих.
   Все спорят, а Рерих мыслит, не думает, а именно мыслит. Археолог, историк, философ, просветитель с задатками пророка, осторожный человек с манерами дипломата, он не любит говорить о себе, о своем искусстве. Зато его живопись говорит столь много, что уже есть целая группа толкователей его творчества, которая находит в его живописи элементы таинства, магии, предвидения. Его неподвижное лицо с голубыми глазами, слегка опущенными веками сосредоточенно. Он избран председателем вновь организованного общества "Мир искусства".
   Стена зеленого цвета. Слева книжный шкаф и бюст римского императора. Кафельная желто-белая печь. Все точно как в доме Добужинского, у которого происходило собрание учредителей "Мира искусства". На стене два овальных зеркала, висящих неровно. Отраженные косяки дверей резко отклонены (это, пожалуй, усилило неспокойный характер композиции).
   В центре группы - Бенуа, критик и теоретик, непререкаемый авторитет. С Александром Николаевичем у Кустодиева сложные отношения. Бенуа прекрасный художник, любимые его темы - жизнь при дворе Людовика XV и Екатерины II, Версаль, стриженые боскеты, фонтаны, интерьеры дворцов. Историческим персонажам XVIII века Бенуа умеет придать искусственный вид, они кажутся марионетками, к превратностям исторических судеб художник относится иронично. И это близко Кустодиеву.
   Что, если бы заговорил Бенуа-критик? Он заговорил бы негромко (как человек, привыкший к вниманию), с легкой гримасой скепсиса на губах (словно заранее знает, что скажет собеседник и как ему надо ответить), самоуверенно (лучший знаток мирового искусства!) и, конечно, увлеченно.
   - "Ярмарки" Кустодиева? Это, пожалуй, интересно. Но... - тут последовала бы большая пауза, - там "дерутся краски". Нет европейской культуры.
   Долгие годы Кустодиев, со свойственным ему затаенным самолюбием и неуверенностью в себе, читал статьи Бенуа и молча хмурился, не находя добрых слов о своих картинах... Впрочем, в последнее время критик стал к нему благосклоннее, гораздо благосклоннее.
   Кустодиев перевел взгляд вправо... Константин Андреевич Сомов, фигура невозмутимая и уравновешивающая своим молчанием спорящих Добужинско-го и Милиоти.
   Портрет его писался легко. Может быть, потому, что Кустодиеву он напоминал русского приказчика, хотя и носил волосы на французский пробор. Русские типы Кустодиеву всегда удавались. "А не обидится?.. Уж очень он похож на елочного херувима... и равнодушный", - сказала жена, увидев портрет Сомова. Белеет накрахмаленный воротничок, манжеты модной в крапинку рубашки, черный костюм отутюжен, холеные полные руки сложены на столе. На лице выражение невозмутимости, довольства...
   Хозяин дома - старый друг Добужинский. Сколько пережито вместе с ним, сколько пройдено верст по Петербургу!.. Именно он пробудил у Кустодиева любовь к этому "вымышленному" городу, к домам Достоевского, к фонарям, отраженным в Мойке, к туману, оплетающему тревожные дома, в котором можно встретить прекрасную незнакомку. Черная пугающая вода, белые набережные и желтые газовые фонари. И ночь, белая, светлая, как призрак. Лишь иногда прелесть прогулок нарушалась разговорами на острые темы. Добужинский никому не уступал. Но и Борис Михайлович молчаливо стоял на своем.
   Поза Добужинского, кажется, удачно выражает явное несогласие с чем-то.
   О, эти испепеляющие споры "мирискусников"! Споры словесные, а больше живописные - линией, красками...
   И все же ни один из художников не ворвался в художественный мир России так шумно и смело, как Кузьма Сергеевич Петров-Водкин. Вот он, по диагонали от Билибина. Резко отодвигает стул и уходит. После выставки 1910 года имя его приобрело почти скандальную известность. Его обругал Репин. Ничего удивительного: у Кузьмы Сергеевича совсем другой глаз, иное видение. Таков он, стоящий в противовес всем, удаляющийся (или он не решил еще уйти?) художник с мужицкой внешностью волжанина.
   Как трудно было писать этого увлекающегося, деятельного человека! Он не так давно вернулся из Европы и рассказывал, как в римском кафе кричали: "Стариков на божницу! Рафаэля не надо! Слиться с современностью, раскрыть поэзию машины! Мы, люди XX века, будущники, должны начать с голизны, с ощупи, словно мы только что родились!"
   Петров-Водкин резко отодвинул стул и повернулся. "Стоп! - воскликнул тогда Кустодиев. - Остановись!" Весело и торопливо рисовал он найденный поворот фигуры.
   ...Слева - четкий профиль самого заказчика Игоря Эммануиловича Грабаря. Коренастый, с не очень складной фигурой, бритой квадратной головой, он полон живого интереса ко всему происходящему. Ученый, просветитель, редактор, автор монографий о своих современниках, хранитель богатств Севера, а главное - творец прекрасных пейзажей. Его "Февральская лазурь" - зто россыпь драгоценностей: краски как самоцветы, десятки крохотных мазков лежат на одном квадратном сантиметре.
   Да вот и здесь, на эскизе, глядя на вазу с вишневым вареньем, он, наверное, представляет, как изобразил бы это варенье на холсте, на какое множество оттенков разбил бы этот дивный вишневый цвет.
   ...А вот и он, герой и автор. Себя Кустодиев изобразил со спины, в полупрофиль. Сидящая рядом с ним Остроумова-Лебедева - тоже новый член "Мира искусства". Но лицо ее легко "читается". Энергичная женщина с мужским характером как бы ведет разговор с Петровым-Водкиным. Возвышаясь, они образуют в ритме картины гребни волны.
   Каково же место самого автора в обществе "Мир искусства"? Он видел в нем союз лучших художников России; богатая духовная жизнь, уважение к знанию, культуре, профессиональная взыскательность - все это им свойственно. И вместе с тем Кустодиев порой чувствовал себя там белой вороной. Его привлекал их углубленный взгляд на историю, поиски всего лучшего в прошлом, но ему хотелось это прошлое больше обратить к настоящему.
   Сам он был устремлен не в историю, а в сегодня, не в таинство, а в быт, в цвет и красоту. Ведь именно в быте проявляются психологические черты народа, его склад. У него было необъяснимое убеждение, что приметы сегодняшнего скоро уйдут, а его "Ярмарки" и "Купчихи" станут своего рода историческими картинами.
   Его обвиняли то в иллюстративности, то в стилизаторстве, то в серовском психологизме, то в лубочности и примитиве. А он был самим собой, в разные годы разным, всегда разнохарактерным, и задавал загадки критикам. Он типизировал образ, создавал символ. И в то же время переходил от декоративных "Купчих" к психологическим портретам (как в этом "Групповом портрете", как в "Портрете Нотгафт", как в "Монахине" и др.).
   Много ли он успел? Увы! Ему кажется, почти ничего. Он дорожит самостоятельностью. Как бы ни назывался союз, в который он входит, а таких уже было три - "Новое общество художников", "Союз русских художников", "Мир искусства", - он остается собой, сегодня верящим в себя, а завтра неудовлетворенным, художником с "душой-астраханкой", влюбленный в краски, цвет, в яркую Русь. И еще - он хочет немножко больше, чем другие, праздника! На это у него есть свои причины.
   Через границу проходит фронт
   Глаза у Кустодиева светло-карие, лучистые, с веселыми, насмешливыми искорками. Насмешливой иронией он прикрывал то грусть, то недуг, то несуразности окружающего. Пожалуй, это оружие, самозащита...
   В конце 1913 года Кустодиев вернулся на милую и злополучную свою родину после очередного лечения за границей (на этот раз он был в Германии). Новый, 1914 год он встретил в Петербурге, полный тревожных надежд.
   - Ну, рассказывай, как там в Берлине? - спрашивал Михаил.
   Кустодиев, не любивший всерьез говорить о своих болезнях, улыбнулся.
   - Ну что же рассказывать? Что твой брат - находка для медиков? Что уникальный случай мой привлек внимание европейской медицины? Что профессор Оппенгейм оперирует только уникумов?
   - Да, да. И как же он взялся за тебя? За какой гонорар?
   - Гонорар? Ну, братец, ты мыслишь упрощенно, - весело ответил Кустодиев. - Хирургу, если у тебя, например, сердце справа, а не слева, или одно легкое, или какая-нибудь таинственная штуковина в тебе сидит, ему и деньги не нужны. Так вот, Оппенгейм не взял с меня ни копейки. Я просто подарил ему картину.
   - А каковы перспективы?
   - О, самые радужные! Через год я снова еду в Германию. Оппенгейм обещал повторить свою операцию, и после этого - полное выздоровление!..
   Юлия Евстафьевна слушала этот почти шутливый разговор, а в памяти ее проносились месяцы отчаяния и недели надежд. Врачи говорили то о костном туберкулезе, то о церебральном менингите. Заставили надеть корсет на целый год. Оппенгейм приказал его выбросить. Оперировал, предупредив, что возможно ухудшение, но если через год сделать еще одну операцию, то больной будет здоров. Это был первый врач, который заставил поверить, возвратил надежду Юлии Евстафьевне. Но в глазах ее не исчезло выражение скрытой грусти.
   - Теперь я чувствую себя Ильей Муромцем, - бодрился Борис Михайлович. - Вот получил письмо от Лужского, зовет в Москву. МХАТ предложил сделать оформление к спектаклю "Смерть Пазухина".
   ...Москва и Петербург были полны ожидания. Писатели, художники, музыканты предчувствовали будущие перемены. А всех интересовала почему-то история.
   Ожидание перемен в стране - это было очевидно в для Кустодиева. Что касается истории, то она ведь творится и сегодня. Прошлое, история - это несметное сокровище, и каждый находит в ней то, что ищет. Стравинский языческие и скоморошьи звучания, Рерих - археолог - могучие образы прошлого.
   Композитор Скрябин собирался возгласить новой религией музыку, которая объединит всех людей космоса в общем экстазе...
   Писатель Ремизов (портрет которого Кустодиев делал уже дважды) говорил о том, что в минуту опасности дети припадают к матери, человек - к истории родины, вот почему все жадно набросились на молоко от сосцов Волчицы-Истории... Был он забавен, как старичок-полевичок, коллекционировал старые русские слова, собирал старинные игрушки, матрешек, уродцев, кикимор. И сам походил на них.
   Он, Кустодиев, ищет в прошлом то, чего не хватает настоящему, цельность.
   Судьба России, ее история, ее будущее занимали его, как и всю русскую интеллигенцию. Блок говорил: "Родина, подобно лицу матери, не испугает никогда ребенка". Кустодиеву хотелось добавить: "Но ребенок может разгладить морщины матери".
   В конце февраля 1914 года сговорились, что художник будет лепить голову Блока. Со свойственной ему краткостью и аккуратностью Блок записал тогда в своих записных книжках:
   "27 февраля. Вечером к Кустодиеву. 3 1/2 часа позировал стоя и не устал. Вымазался пластилином".
   ...Послеобеденное время. Юлия Евстафьевна в платье с белым гипюровым воротником, которое делало ее похожей на гимназистку, сидела на диване и читала стихи:
   Осенний день высок и тих, Лишь слышно - ворон глухо Зовет товарищей своих Да кашляет старуха.
   Тут позвонили в дверь, и вошел Блок. Он был красив и строен, но с первого же взгляда Кустодиев увидел в его лице какое-то беспокойство. Следы усталости, быть может, бессонной ночи. Глаза холодноватые, настороженные.
   Кустодиев любовался головой Блока, ему доставляло удовольствие изучать это лицо: крупный нос, большие, изменчивые глаза, - ловить за внешней сдержанностью душевный трепет. И радовался натуре - ведь он мог хорошо работать лишь тогда, когда "любил натуру".
   Кустодиев с увлечением мял в руках пластилин. Через некоторое время Блок спросил, работает ли телефон, и пошел в коридор позвонить.
   Вернулся он совершенно иным. Лицо словно засветилось изнутри. Глухим голосом говорил малозначащие слова, но чувствовалось сдерживаемое волнение. Откинул голову. Крылья носа трепетали. Он словно не замечал никого, погруженный в собственные мысли.
   Это было именно то выражение в лице Блока, которого давно ждал художник. Он быстро ощупал пальцами скульптурный портрет. Ах, никак не давались эти веки! Крупные, "полумесяцем", "прозрачные" веки! Пластилин послушно плавился под пальцами. Кустодиев торопился.
   И вдруг лицо поэта опять померкло. Какая мысль посетила его?
   Кустодиев в изнеможении опустил руки.
   Вошла Юлия Евстафьевна, сказала, что стол накрыт, она ждет их. Подошла к мужу, помогла ему встать. Он оперся о ее плечо, как-то виновато посмот
   рел на гостя. И все направились в столовую. Там уже дети в нетерпении ждали отца.
   Поэт взглянул на счастливое лицо больного художника и отвел глаза, боясь быть угаданным. Зная о физических болях Кустодиева, он страдал сам. В записной книжке Блок пометил: "Почти болен перед Кустодиевым".
   После чая Кустодиев решил показать Блоку картину, которую он делал по заказу Нотгафта.
   - Непременно хочу знать ваше мнение, - сказал Борис Михайлович.
   Это были "Купчихи".
   Блок смотрел долго. А потом заговорил о том, что символы неотделимы от искусства, что женщина - символ России. Но для разных художников это разная женщина. Например, у Андрея Белого Россию-женщину заколдовал злой колдун, механический колдун XX века. У Кустодиева эти женщины символизируют Россию радостную, праздничную, но не спит ли она в своем довольстве?
   Под умный говор сказки чудной Уснуть красавице не трудно, - И затуманилась она, . ... Заспав надежды, думы, страсти...
   Кустодиев слушал, удивляясь проницательности Блока.
   Простились они тепло, каждый уносил в душе чувство радости и взаимного понимания.
   ...С первыми летними днями 1914 года семья художника уехала, как всегда, под Кинешму. С упоением писал там Кустодиев "Терем", пейзажи Костромской губернии, жатву в деревне, наслаждался миром и солнечным светом.
   Был тихий летний полдень. Он лежал в гамаке, в тени берез, и мечтал о том, как осенью поедет в Москву, пойдет к Грабарю в Третьяковскую галерею посмотреть новую экспозицию, как встретится с Луж-ским в Художественном театре, побродит по москворецким улочкам, а там, глядишь, и зима. Снова берлинская клиника, хирург Оппенгейм, операция, и он сможет не только ходить с палочкой, но плавать и, как прежде, ходить на охоту.
   Пахло мятой, цветами, малиновым вареньем и тем густым ароматом, что дают зрелые июльские травы.
   Скрипел коростель. Жужжали осы. Все эти запахи и звуки, казалось, плавились в знойном июльском воздухе под солнцем.
   Вдруг со стороны дороги послышался стук копыт, все нарастающий шум колес, и через минуту совсем близко промчалась бричка, в которой стоял в рост человек в картузе и кричал, повторяя одно слово: "Война, война! Война с германцами!"
   Кустодиев вздрогнул.
   Дети перестали качаться на качелях.
   Собака с лаем бросилась за бричкой.
   Через несколько дней Борис Михайлович писал в письмах:
   "Как все это неожиданно и стремительно быстро произошло, и все и вся перевернуло вверх дном".
   "Выбит из колеи всем этим. Работать не хочется, что делалось раньше с увлечением, теперь потеряло смысл".
   "Здесь кругом стоит вой и рев бабий - берут запасных... Моего брата, видимо, возьмут, если уже не взяли, он в Петербурге инженером и недавно отбывал воинскую повинность".
   "Очень хочется ехать в город отсюда, все-таки ближе к большой жизни жить теперь в деревне и вести растительно-созерцательную жизнь как-то стыдно".
   Когда он приехал в Москву, на улицах проходили манифестации. Пришло известие о победах наших войск на галицийском фронте, В церквах пели с амвона, слазили царя. Кричали о "всеславянском братстве".
   А в это время брат Михаил, которого взяли в армию, писал о беспорядках на фронте. В газетах печатались списки убитых.
   Смутно было на душе у Бориса Михайловича. Сразу заныли старые раны. В голове громоздились мысли о смертельной опасности для брата, о бедствиях всего народа. И все эти мысли завершала одна, очень личная: "Итак, я отрезан от единственного человека, который может меня спасти..." Немецкий профессор из берлинской клиники был недосягаем, через границу проходил фронт.
   Женщина над Волгой
   Он сидел на высоком берегу Волги, там, где вливается в нее Ока и на десятки верст открываются широченные русские дали. И делал набросок в альбоме.
   Внизу шумела нижегородская ярмарка. Залиты солнцем деревянные ряды оглобли, дуги, колеса, посуда расписная, с золотом, прялки разные, корытца, вальки, матрешки...
   Звенела бело-малиновая церковь купцов Строгановых. Там шло молебствие о русских воинах, проливающих кровь на войне с германцами.
   Завтра Борис Михайлович напишет своему другу Нотгафту:
   "На пароходе доехал только до Нижнего, дальше побоялся - ноги мои так себя неважно чувствовали, что не рискнул путешествовать с ними в таком виде и поехал назад... Пробыл один день в Нижнем и почти полдня просидел на берегу на бульваре... И совсем не еидно было, что где-то сейчас происходит война, жестокая, ужасная, - все так же лениво плыли белые облака и так же тихая река влекла на себе лодки и баржи, так же в церквах звонили в колокола".
   Вот она, Волга! Здесь дышалось легко, ширилась грудь, и художник чувствовал волнение - предвестник вдохновения.
   Кустодиев расположился в нелюдном месте. Он вообще любил путешествовать один, оставаясь наедине с дорожными впечатлениями; если знакомился, то лишь с интересным типажом, подходящей натурой.
   Кто-то остановился за его спиной и смотрит в альбом. Зеваки сопровождают художников всюду, и обычно общение с ними ограничивается молчаливым разглядыванием. Однако на этот раз зритель оказался настолько разговорчивым, что ни сухие ответы, ни даже молчание художника не подействовали на него.
   - Можно глянуть? - Не дождавшись ответа, паренек лет пятнадцати в хромовых сапогах спросил опять: - Аль нельзя?
   - Да смотри, если что поймешь, - нехотя ответил художник.
   - Бона какая река-то у вас похожая. Одним карандашиком, и все как есть тут. И пароходы, что тараканы, расползлись по ней...
   Паренек, по всей вероятности, купеческий сын - хромовые сапоги, шелковая рубаха.
   - Да, Нижний Новгород - красота, не чета нашему селу, - не умолкал парнишка. - Сами-то мы из ветлужских лесов, папаша мехами промышляют.
   - Ну и что же, вы сюда меха привезли? - спросил Кустодиев.
   - Да меха-то мехами. Папаша наш с братом приехали. Так, думаю я, они продали уже мехов-то целковых на пятьсот. А Дарья-то, это брательникова жена, подарков накупила - страсть! Парчи на сарафан, зонтик, кубового ситцу, козловые ботиночки да серьги еще... Ну и ярмарка, скажу я вам, в Нижнем. Папаша меня первый раз с собой взяли. Я так и ходил раскрывши рот...
   Борису Михайловичу начинал нравиться этот парнишка.
   - Гляньте, вон какая церковь-то. Смотришь - словно чай сладкий пьешь. А кресты у той церкви широкие, как ладони у великана.
   Кустодиев ухмыльнулся в усы, удивляясь образному языку парнишки и внимательно вглядываясь в него:
   - А знаешь ли ты, - сказал он, - что церковь эту построил Григорий Строганов еще при царе Петре? Приехал Петр, зашел помолиться в церковь и вдруг видит: Христос как две капли воды - Григорий Строганов. Рассердился царь, говорит: "Царь земной небесному царю только молится, а ты мне свою образину подсунул, не гость я у такого хозяина". Уехал и больше не захотел видеть Строганова.