Отец Иван умолк, подавленный воспоминаниями, и Мишель явственно услышал барабанную дробь, от которой вступали в сердце холод и тьма.
   – Доколе терпеть, господи?! – повторил отец Иван и, словно очнувшись, ласково погладил любимца по голове. – Это я тебе, книжник, ныне говорю. А в то время молчали, нельзя было душу сомнением тревожить: сомнение нам страшней смерти было. Россия не усомнилась; Смоленщина, в пепле и разорении быв, не усомнилась; и мы, сирые, не усомнились… А в Ельне, глядь, музыка заиграла – Бонапарт, значит, в Москву вошел… Ту ночь попадья у этого окошка напролет просидела. От музыки ихней слезы утирает, а сама в темь смотрит. «Отец, – говорит, – где же теперь быть России?» – «В бога, – говорю, – мать, веруешь, а в Россию – нет?!»
   Отец Иван даже голос повысил, как и в ту зловещую ночь, потом раскрыл божницу и достал бумажный лоскут. Мишель прочел первые печатные строки и быстро пробежал дальше: «…Достойные смоленские жители… Враг не мог и не возможет победить и покорить сердец ваших…» Крупными буквами выделялась подпись: «Кутузов». Отец Иван бережно сложил бумагу:
   – Он первый наше сиротство понял, первый о тягостях наших подумал… Сижу я против него на аудиенции-то и, как на духу, все ему рассказываю. А воевать, Михайла Иванович, хоть бы и дома воевать, не в бабки играть! Много и нашей крови пролилось. Каких мужиков порубили… А Михайла Илларионович в креслицах своих недвижимо передо мной сидит, только вот эдак пальцами перебирает: то их распустит, то опять соберет. Посмотрел я на него: с виду как будто рыхлый, а внутри в нем силища! Такой не усомнится, не отступится. Вот он какой, князь Кутузов-Смоленский!..
   – Будет тебе!.. – перебила попадья. – Развоевался, Аника-воин! Совсем дите заговорил! А ты, голубчик, – обратилась она к Мише, – рыжичков отведай! Наши рыжики, новоспасские. Еще с осени засолены, от басурманов сберегла…
   Она придвинула полную тарелку. Никогда не едал Миша таких вкусных рыжиков! Только бы не позвали его домой…
   Отведав угощения, гость нетерпеливо заерзал на стуле, выжидательно поглядывая на отца Ивана: наверное, он теперь историями набит, как кузов груздями.
   – Пойдем, Михайла Иванович, войну покажу!
   – Войну?! Да ведь она, отец Иван, далеко ушла!
   – Ушла, а память оставила. Пойдем к церкви!..
   Они вышли из дому и остановились у ржавых церковных дверей.
   – Видишь?..
   Миша знал эти двери с детства, даже голос их помнил. Как станут отваливать тяжелые растворы, так и запоют они на немазаных петлях. Слов не разобрать, а выходит, вроде как Петрович на клиросе скрипит. Что ж тут смотреть?
   – Хорошенько присмотрись, книжник! Вон как их тесаками рубили, штыками кололи, прикладами вышибали. Мы только двери завалить успели, а они уж ломятся. Глянь, как рубили!
   По кованому железу дверных растворов расползались во все стороны рубцы, ссадины, пробоины.
   – А случилось это, Михайла Иванович, уже после Бородина. Бородино на Натальин день пришлось, а мы тут святому благоверному князю Александру Невскому службу правили. И не взяли бы они нас врасплох, да на Петровича на колокольне дурман напал. От лесной жизни, видать, обессилел старик, а они, – отец Иван присел на паперти, – нивесть откуда конные объявились – и к церкви. Я уже было до сугубой ектении добрался, а они тут как тут – ломятся. Воззри-ка сюда, книжник! – отец Иван показывал на глубокую метину возле верхних дверных петель: – Вон какое титло прописали!
   И опять обучал Мишу отец Иван премудрым титлам, только были эти титлы совсем не похожи на бабушкины сахарные крендели. И книга, по которой читал отец Иван, была совсем иной.
   Оглядев двери, отец Иван снова опустился на каменную истертую ступень.
   – Я, милый, перед престолом всевышнего молитвы воссылаю: паки, мол, и паки господу помолимся. А они паки и паки двери рубят… Войдут или не войдут? И народ, смотрю, озирается: чем гостей в церкви приветить? Не кропилом же их кропить, а топоришек-то нету. А басурманы к окнам полезли. Вон как решетки погнули! На алтарном окне и совсем подрубили. Ну, думаю, кончай, поп, обедню, начинай отходную! Но виду не подаю. Первое – баб утешить надо. Они, на беду, с младенцами притащились – горе! А человеку, Михайла Иванович, не смерть страшна, думать о ней страшно… Вот я на баб-то и прикрикнул: «Тихо! Наши подходят!..» Ну, подходят или не подходят, про то господь знал, а надежду я вселил. И что ж ты думаешь: в это самое время какой-то шерамыжник как пальнет, спасибо ему, в окно!..
   – За что же спасибо, отец Иван, – ведь стекла разбил?
   – Разбил, пес! – подтвердил отец Иван. – За это и благодарю, или невдомек тебе? Пока они без пальбы ломились, мы у смерти в гостях были. А как пальнул басурман, мужики наши в засеке услыхали – и в ответ им, бесам, тоже пальнули!.. Вмиг исчезли все, яко дым: и те, что к обедне просились, и те, что у вас на усадьбе хозяйничали, и те, что у меня в домишке шарили, все ретираду дали! А мы опять дверь отвалили. Я, конечно, обедню дослужил. Нельзя, милый, службу оборвать. Господь-то, может, и простил бы, а в консистории непременно взыщут. Они, консисторские, доки! Ой, строгие, ой, въедливые, ой, ненасытные!..
   Миша обошел вокруг церкви. Титлы были прописаны всюду. Перед мальчиком распечатывалась книга-быль. И была она как Книга Голубиная, о которой певала ему нянька Авдотья: долины книга сороку сажен, поперечины двадцати сажен…
   – Кавалера Векшина помнишь? – спросил, подойдя, отец Иван.
   – Егора с Егорием?
   – Тоже здесь лежит, тоже порубили…
   Они стояли перед могилой в молчании. Старый поп, пройдя через смерть, оглядывался на жизнь. А мальчик присматривался к тому, чего не бывало ранее в Новоспасском.
   Проворные травы, взобравшись на могильный бугорок, застилали солдатскую домовину зеленым ковром.
   – За народ умер Егор, – сказал отец Иван, – чтоб люди жили!..
   А ветер, пробегая от Десны, завернул в церковную ограду. Всполошились травы-богомолки, поклонились Егору Векшину земным поклоном: «Слышь, Егор, наши Егории далече пошли!..» Травы по уставу в поклонах клонятся. Жуки-богомолы на четках перебирают. Ветер службу у могил проверил, не торопясь, прочел рубленные на железе буквы; каждый рубец, каждую метину ощупал и все, что вычитал, понес людям песней:
 
Ох, Расея, ты, Расея,
Ты расейская земля…
 
   Ветер няньку Авдотью встретил. Авдотья песню дальше переняла:
 
Много славы у тебя,
Много песен про тебя.
 
   Как же не запомнить этой песни?

Глава третья

   Давно оттоковала боровая птица, и заметно поднялись зеленя. Давно просохли непроезжие болотные гати, а в Ельню все еще ползли из дальних щелей дворянские возки. Те господа, которые раньше в нетях были, теперь все до единого на месте оказались. Шла война, они от нее с умом в сторонку. В походах не бывали, в сражениях не участвовали. Да им отечества и не надо, им вотчины подай!
   И коротка же барская память! Давно ли возжигали дрожащей рукой свечи всем, каким ни есть, угодникам? Таких преподобных вспомнили, которые не то что свечи – огарка сроду перед собой не видали! Тогда кланялись: только беду, святитель, отведи, а мы тебе и на молебны и на свечи не поскупимся! И чтобы облегчить святителю хлопоты по дворянскому челобитью, чтобы не спутал он молельщика с соседом, клали за икону памятку: какие вотчины угоднику допреж всех спасать и чьих мужиков в первую очередь охранять ему своим святым покровом. А сунув угоднику памятку, еще раз переверяли: не упустили ли какой пустоши или черной девки? Свечи, чай, тоже денег стоят!
   Да уж полно: было ли когда такое? А если и было, так давно, разве что в прошлом году. А ныне уже 1813-й идет! К чему же старое вспоминать?.. Ох, и коротка же ты, барская память, да только не на господские имения-вотчины!
   Подобные господа-владетели первые от молчания разрешились. Нетруженой ручкой в грудь себя бьют, в голос причитают: «Кто нам разорение покроет? Вконец оскудели! В мужиках и в скотине убыток, в домашности проторь!» А дальновидные умы и больше смекнули: «За все проси! Что пропало и что не пропало, что было и чего не было – за все требуй!» И бросились со слезницами по начальству: где безвозвратные ссуды получать? Какие благородному дворянству пособия будут? И хоть бы посовестились господа ссудоловы – на старика Путяту глянули! Как сказал Сила Семенович, так и сделал – отдал имение отечеству. Ни с какими челобитьями нигде его не видели. Не ждет Путята и воинов-сыновей в свое Косогорье. На все божья воля. Не жалуется и ни у кого ничего не просит старик…
   Вернулись ельнинские господа, осмотрелись – деревушки на месте, и мужики не вовсе перевелись. Не зря, значит, угодникам свечи палили. С крестом да с молитвой разослали старост: «Сгоняй народ, а строптивым объявить: спуску не будет!» Мужики без господ самовольничали: партизанить выдумали! Законное дворянское владение, считанные ревизские души прахом пустили. Ни оброков не уплатили, ни барщиной не рассчитались, с кого теперь взять? С остаточных!.. Думалось, не согнулся мужик перед Бонапартом, кто его теперь согнет? А вышло все по старине. Вот тебе бабушка и Юрьев день!
   Владетельные господа, как в прежние годы, косились на Новоспасское:
   – Новоспасский ферт опять дурит.
   – Вот откуда непокорство! Вот откуда зараза!
   – А намедни опять начудил: вывез, сказывают, гувернантку из Санкт-Петербурга, нашел, прости господи, цацу! И будто не только что за барский стол ее сажают, а еще и деньгами платить будут! Ну, статочное ли дело? Где у человека ум?!
   И впрямь: от учителей в Ельне не было отбоя. Пленные солдаты из армии Бонапарта ходили по усадьбам. Только прикажи – такой гувернер детушек всем наукам за кусок хлеба обучит. Чуть ли не все соседи новоспасских Глинок по дешевке гувернерами обзавелись.
   – Ты вот удачлив, батюшка, – плакалась гостю многодетная и многодушная барыня, – ты француза промыслил, а мне, кажись, немец подсунулся. Поди-ка с ними разберись! Уж на что мой ёрником оказался: и драчун, и пьяница, а терплю, для деток, грешная, терплю!.. Тверезых-то, чаю, в науках и вовсе нет?
   – А кто ж их знает, благодетельница? – отвечал гость, поднимая рюмку и любуясь игрой света на ее гранях. – За ваше здоровье, матушка!
   – Кушай, батюшка!
   – За чады и домочадцы ваши!.. А науки эти, ежели правду сказать, не нами заведены. Коли ты дворянин и при вотчинах, к чему тут науки? Не от сытой жизни, и французишки за них схватились.
   – А ты кушай, батюшка, в охоту!.. С чего ж они, науки-то, у французов повелись?
   – Полагать надо, от тощих кормов. Ежели, к примеру, на фриштык тебе лягушка, на полдник лягушка, на обед лягушка и на ужин лягушка – тут всяк заскучает! И будто бы прирожденному своему королю голову срубили… А Бонапарта себе поставили…
   – О господи, а мы их при себе держим, душу поганим!
   – А почему, благодетельница, сие? Моду на них объявили! Вот и терпим: и мы терпим, и младенцы безвинно страждут!
   – Правда твоя, батюшка, все терпим! Одно утешение: наука ноне дешевле пареной репы. Как не польститься?
   – Да-с, а суконце почем, слыхали? Двадцать пять рубликов за аршин! А сахар, сударыня, нутка? Нет, матушка, ежели мы Бонапарта побили, изволь-ка ты российскому дворянину и суконце и сахарок в уважение доставить. Или не мы мужиков на войну ставим? Скольких душ лишились, за какой барыш?
   – Ох, убытки! Кругом убытки!..
   Хозяйка и гость горестно умолкли.
   – Я, матушка, к березовой повернусь. Уж больно задалась!
   – И кушай во здравие!.. А новоспасский-то модник, – барыня склонилась к собеседнику и перешла на таинственный шопот: – мне люди верно говорили – гувернантке этой триста ассигнациями положил! Вот до чего довела гордыня!
   – Негоциант-с! – с многозначительным присвистом ответствовал гость. – Одно слово, матушка, негоциант-с!..
   Но толки о новоспасской гувернантке шли по соседям не зря. Еще когда семья Ивана Николаевича была в Орле, он в хлопотах по поставкам в армию заехал в столицу. Между делами Иван Николаевич неотступно думал о сыне: не сегодня – завтра ему пойдет десятый год, пора серьезно браться за учение. Когда же среди многих чающих кондиций в отъезд ему указали на Варвару Федоровну, видом строгую, на слова скупую, Иван Николаевич сразу же решил: «Вот такую-то мне и надобно! Неглупа и с характером, а молодость девице не укор». И решил, как всегда, без промедления: ехать Варваре Федоровне в Новоспасское, обучать ей Мишеля и девочек, учить их по-русски, по-французски, по-немецки, а также истории, географии и музыке… О музыке, впрочем, Иван Николаевич не распространялся. Главная музыка – науки, в них суть!..
   Уезжая, он оставил наказ доверенным людям: снарядить Варвару Федоровну со тщанием, отправить ее удобно и доставить в Новоспасское пунктуально к маю.
   Давно ли Варенька крылышки расправила, давно ли выпорхнула из Смольного монастыря, и вот – прости-прощай, Петербург!
   – Пожалуйте, барышня! Кони откормились, едем!..
   Погрузили Варвару Федоровну в возок. Не она первая, не она последняя. Бесприданной сироте – хоть сама на картах кинь, хоть у цыганок гадай – червонные короли не выпадают. Бедной девице непременно выпадет дорога. И дорога ей одна: в гувернантки. Будочник поднимет на заставе тяжелый шлагбаум: трогай! Оглянется девица на столичные мечты в последний раз. Рождаются те мечты под музыку на балах, витают в белых институтских залах и живут, недолговечные, под нежное пение гвардейских шпор. Подойдет к девице красавец лейб-гусар или улан, склонится в томном контрадансе к даме и с милой дерзостью начнет непринужденный разговор. Совсем уже готовы сбыться мечты: вот-вот и скажет улан или гусар самое главное…
   – Право держи! Право, лупоглазый чорт!..
   Вздрогнет девица в возке и широко раскроет заплаканные глаза, а перед ней сутулится ямщикова спина. Где же вы, мечты?.. А мечты в столице остались. Уланы и гусары обернулись супружеской явью для именитых подруг, наследниц волжских или других каких деревень. И тащится дальше девица-сирота с казенным приданым. Везет в утешение себе пламенные институтские сувениры. Но не дай бог, если когда-нибудь в низких клетушках, отведенных для барской учительши в задних флигелях, оживут прежние мечты. Тогда до времени пожелтеют девичьи щеки от разлившейся горечи, как у ощипанной гусыни, посинеет тощая шея…
   Легко бы и Варваре Федоровне стать такой. Но не стала. Есть такие натуры: ни в бедности не сломится, ни мечтам не поддастся. Такая натура везде свое найдет. Ведь жизнь-то и есть труд!
   Посмеялись бы институтские девицы на такое рассуждение, но Варенька была молчалива и до рассуждений неохоча: с книжками жила. Казалось бы, какие в институте книги? А Варенька к ним пробилась. Особых премудростей не вычитала, а против подруг чуть не в филозо́фы вышла. И музыка крепко полонила ее одинокую, несогретую душу. Музыка, священный дар, ты открываешь нам небо!.. Но какая, правду сказать, в институте музыка? Девицы отбивают на фортепианах положенные для музыкальных классов часы да, разнежась, поют о сизом голубочке. Вот и вся музыка! А Варенька и до иной музыки добралась. Тайком переиграла такие опусы, о которых подруги и слыхом не слыхали. Сам музыкальный учитель с ней в заговор вступил и таскал ей с воли одну нотную тетрадь за другою.
   Не наградил бог Варвару Федоровну каким-нибудь особым музыкальным талантом, но брала она любовью и прилежанием. Музыка тоже великий труд. Каждому свое.
   С тем Варенька из института вышла, с тем в Новоспасское приехала и разложила в новом своем гнезде, в веселой горнице с окнами на Десну, заветные тетради: сочинения господина Гайдна, Моцарта… Они ей учители, они ей советчики, они ей друзья. Пусть и живут в Новоспасском для одной ее чувствительной души. Кому еще надобен в Ельне Гайдн? Какой может быть в лесах Моцарт?..

Глава четвертая

   Едва Варенька отдышалась с дороги, ее пригласил к себе хозяин дома. Он встретил Варвару Федоровну как старую знакомую, поздравил с благополучным прибытием и похвалил за аккуратность. У окна кабинета стоял плотный, небольшого роста мальчуган и смотрел на Варвару Федоровну насупясь.
   – Подойди ближе, Мишель, вот твоя новая наставница! – сказал Иван Николаевич. – Я ласкаюсь надеждой, Варвара Федоровна, что усердием и послушанием Мишель заслужит ваше справедливое расположение!
   Миша все еще разглядывал гувернантку исподлобья. В памяти смутно всплыла Роза Ивановна и дурацкие колпаки. Оживая, шевельнулась глухая ненависть к забытой долбежке. Но тут новая гувернантка обратилась к нему.
   – Я верю, – сказала Варвара Федоровна, – я надеюсь, что мы будем друзьями!
   Миша с любопытством прислушался. Голос был ясный и живой. И в глазах у новой наставницы совсем не было тех колючих буравчиков, которыми сверлила душу Роза Ивановна.
   «Пожалуй, гувернантки разные бывают, – раздумывает Мишель. – Ну что ж, может быть, и подружимся?..» Он, Мишель, дружбе рад, хоть сейчас покажет Варваре Федоровне свои книги и даже птиц… Только птиц в детской совсем еще мало. Если приходится начинать заново, будешь рад каждой овсянке. А вот когда вернется Аким…
   – Вы сами увидите, Варвара Федоровна, какой наш Аким! Он и курского соловья достанет! Есть такой соловей, каменовская птица, не слыхали?
   Если бы в это время в детскую вошел сам Аким и встал бы у притолоки, он глянул бы на Варвару Федоровну таким же рассеянным взором.
   – Он, подлец, малиновкой пустит, а потом на зеленухин голос даст да в лешеву дудку! Вот он какой, каменовский соловей!..
   Варвара Федоровна стоит в детской, изумленно слушает про лешевы дудки и ничего не понимает. А Мишель, увлекшись, посвящает ее еще глубже в каменовские таинства:
   – Аким к ним ходил. Это уж как пьяница в кабак – немыслимо отстать!..
   Перед кабаком Варвара Федоровна опять стала втупик, но тут же решила, что воспитанием Мишеля придется заняться очень серьезно. На этом Варвара Федоровна остановилась твердо и уставилась на клетку с овсянкой: в институте овсянкой называли суп, а оказывается, птица такая есть. Прыгает овсянка в клетке, а у Вареньки сердце бьется, как птица. Уж очень далека Ельня от ее прежней жизни. Но не такова Варвара Федоровна, чтобы попусту вздыхать. Осмотрела птиц и перешла с Мишелем в классную, позвала Полю и начала урок с русского языка. За диктантом немедля объявились диксионеры и лексиконы…
   Батюшка Иван Николаевич одобрил все распоряжения Варвары Федоровны, только с музыкой никак ее не торопил.
   Не одному Мишелю придется сидеть теперь целый день за занятиями. Старый друг Иван Маркелович Киприянов тоже без отдыха заседает в какой-то мудреной комиссии «Сословия призрения разоренных».
   Иван Маркелович совсем захлопотался, но и в хлопотах не забыл новоспасского умника.
   Нет-нет, да и появится за Десной памятный возок, а из возка козырем глянет дорожный картуз. И есть от чего глядеть козырем тому картузу. Он неразлучно с Иваном Маркеловичем все горести перенес, а теперь по справедливости делит с ним честь: молодой барин Александр Иванович через Бородинское поле перешел, за храбрость получил золотое оружие и вышел в полковники. А теперь шлет письма чуть что не из Парижа – вон куда Бонапарта провожает! И взлетит на попутном ухабе еще выше дорожный картуз: «Нам теперь полковника из походов непременно дождаться надо!..» А возок уже перебрался через плотину и, мелькнув в цветочном саду, остановился перед новоспасским домом.
   Но не так-то легко вылезть сегодня Ивану Маркеловичу, потому что высятся перед ним в возке связки книг.
   – Натка, умник, – говорит Иван Маркелович, – постранствуй и ты между делом, – и передает Мишелю связку за связкой, – Ты по ним, по книгам, постранствуй, а я во благовременье расспрошу, в каких царствах побывал, какие пределы земные посетить изволил?…
   Когда возок Ивана Маркеловича тронулся в обратный путь, и козырь-картуз нырнул в вечернюю синеву, книги в детской у Мишеля встали чинно в ряд. И не может досыта наглядеться на новое свое сокровище юный книжник. Чего стоит одно заглавие: «История о странствиях вообще, по всем краям земного круга, сочинения господина Прево, сокращенная новейшим расположением через господина Лагарпа»! Пока этакое заглавие осилишь, уже совершишь немалое путешествие. А по книжным листам грозно ходят перед тобой моря и океаны. Из морских недр встают неприступные скалы таинственных островов. И пальмы, приветствуя быстроходный бриг, колышут гигантскими листьями. А ты плывешь и плывешь, чтобы, отдышавшись на каком-нибудь открытом тобой материке или архипелаге, снова поднять паруса.
   И так день за днем, со страницы на страницу. А рядом с тобой стоит, навалившись на штурвал, морской бродяга с рыжею бородою. Сам отважный Васко да-Гама всматривается в безбрежную даль:
   – Не земля ли там? Эй, рулевой!
   – Нет, капитан!
   И еще выше кидает бриг морская волна…
   – А какое оно, море? – задумывается, оторвавшись от книги, Мишель и переводит глаза на картину, перекочевавшую в детскую из бабушкиных покоев.
   Волны на картине лежат мирно и неподвижно, как складки бабушкиной шали, и на каждую волну надет вместо гребня белый чепчик с плоеными фестончиками. Вот так волны! А корабль поднял паруса – и ни с места. Мишель снисходительно щурится на давно знакомую надпись под кораблем: «Жду ветра силы и ожидаю время». Не спешат покинуть гавань рассудительные корабельщики.
   – Ну и ждите! Вот Васко да-Гама, тот не ждал. И Колумб не ждал, зато и открыл Америку. Колумбы никогда не ждут, на то они и Колумбы! – тщетно подзадаривает корабельщиков Мишель.
   И ему самому очень хочется прокладывать новые пути в какие-нибудь неведомые дали, которых никто не знает и о которых ничего не знает он сам. Но ему некогда ждать, и он снова плывет и плывет, яростно пожирая страницу за страницей. Перед ним открывается столько земель и морей, что их названий не может удержать даже отличная Мишелева память. Нечего делать, придется помочь памяти. Ей помогут выписки, сделанные из книг.
   Солнце заглянет в детскую, уйдет в луга за Десну, а Мишель все еще сидит за своими выписками. Он отказывается от игр, отмахивается от надоедливых девчонок и не жалеет ни быстротечных часов, ни собственных онемевших пальцев, досыта напившихся чернил. Коварные кляксы то и дело возникают в тетради, как подводные рифы, но от строки к строке Мишель прокладывает между ними твердый курс, как Васко да-Гама, бороздящий моря.
   Летние дни бегут. Выписки Мишеля поглощают тетрадь за тетрадью.
   Но нескоро увидишь в этом безбрежном океане желанный брег. В «Странствиях вообще» восемнадцать томов! Мишель сдвигает брови, ерошит пером волосы и продолжает писать. Буквы приплясывают, виляют, разбегаются, но Мишель неутомим…
   Все больше удивляется Мишелю Варвара Федоровна. Она ввела неумолимый порядок в сутолоку и суматоху детской. Мишель первый уложился в этот порядок, но уложился вместе со своими птицами и книгами. С виду увалень, а каждое слово на лету ловит. На речи и вовсе нетороплив, а время находит на все. Все дается Мишелю вполдела, но он ничего вполдела не делает. Управится с науками – и опять часами стоит у своих овсянок.
   – Да они же совсем не овсянки! – старается растолковать наставнице огорченный Мишель. – Птицу, Варвара Федоровна, умом понимать надо. Вы ее не по перу, а по голосу принимайте. Одно дело – возьмите – гусачкова стукотня, а совсем другое дело – свистовый ход, слышите?..
   – Какой ужасный лексикон, Мишель! – говорит Варвара Федоровна, и кажется ей, что говорит она престрого, хотя голос ее теплеет день ото дня.
   Все диктанты, диксионеры и грамматики попрежнему уживались в детской с птичьей словесностью, а птичья словесность так и жила, как ни в чем не бывало. Положительно все удается этому коренастому увальню!
   Когда Варвара Федоровна приступила к географии, Мишель, не перебивая ее, выслушал новости о том, что земля, на которой мы обитаем, имеет форму шара… А в конце урока прогулялся по ландкарте, как по собственной детской.
   – Вот тут, Варвара Федоровна, остров Цейлон, а здесь Ява… – Заглянул в Африку, неторопливо прошелся по Европе и внимательно прицелился: – А вот, Варвара Федоровна, Орел, мы там жили в войну…
   Варвара Федоровна не успела подивиться познаниям питомца, как он, задержав указку между Москвой и Смоленском, нашел среди лесов крученую ниточку Десны.
   – А вот тут, Варвара Федоровна, мы теперь живем!..
   Надо же помочь наставнице: она на карту глянет и не затеряется в лесах, скорее обживется в Новоспасском. Еще раз пришлось тогда подивиться Варваре Федоровне: мальчики, значит, тоже разные бывают; Мишель, например, просто удивительный Мишель!
   Легкое ли дело забыть Вареньке Петербург? Легкое ли дело обогреть душу в чужом доме? В нижнем этаже новоспасской усадьбы суматошилась чужая Вареньке жизнь. В Новоспасское приезжали гости. Приезжали, как встарь, и в званые и в незваные дни.
   Евгения Андреевна из своих покоев не выходила, лелеяла орловскую дочку Машеньку. Зато у хозяина в кабинете было полно чубуков. А вокруг Новоспасского шумят и шумят в непонятной тревоге леса. Впрочем, никакие тревоги Вареньки не касаются. Она властвует в детских и в классной единодержавно. Только, пожалуй, над самой Варварой Федоровной еще больше властвует музыка. Музыка, ты открываешь нам небо! Уж с тобой-то, музыка, никогда не разлучится Варвара Федоровна…
   Пусть Иван Николаевич о музыке совсем забыл. Варвара Федоровна села в классной за фортепиано в первый же вечер и, слегка поморщившись от дребезжащих его звуков, стала играть. Мишель, Поля, Наташа и даже Лиза чинно стояли вокруг фортепиано, предвкушая, как задаст музыка гувернантке на орехи Но сварливое фортепиано обнаружило невиданную кротость и вступило с Варварой Федоровной в долгий, задушевный разговор.