"Все для фронта! Все для победы!" - читали мы на выцветшей, будто простиранной снегом и стужей, материи или прямо на кирпичах. Но люди и так отдавали все...
   Вначале нам нравилось выполнять поручения папы Кузи. Но вскоре мы уже не делали таинственных лиц. От игры ничего не осталось. Мы еле дотаскивались до объектов. Заходили в конторы, чтобы попрыгать возле печурок. А потом без всякой гордости и воодушевления предъявляли свой мандат.
   Однажды ветер был таким сильным, что навалился на нас, как нечто живое, тяжелое. Олег прятал лицо в воротник. А мой воротник был узеньким, и спрятаться в него я не мог.
   - Варежками закройся, - посоветовал мне Олег. Но я его не послушал.
   - У тебя побелели щеки, - сказал он. - Надо потереть снегом.
   Серая гарь скрипела и пачкала руки. Наконец я добрался до чистого снега. И испуганно, изо всех сил стал тереть щеки.
   - Не надо так сильно, - сказал Олег.
   Но уже было поздно. Из-под стертой кожи выступили коричневые пятна, кровоподтеки.
   Таким мама увидела меня поздно вечером.
   В прежние мирные времена она волновалась, если я задерживался во дворе или в кино. Или если приносил домой двойку. Но когда случалось нечто серьезное, она сразу брала себя в руки. На сей раз она с подчеркнутым, напряженным спокойствием прищурилась, и я понял, что вид у меня ужасный.
   - Как раз вчера мне случайно принесли немного жира со шкварками, сказала мама. - Прораб с женой ездили в район и достали гуся. Для дочери. У нее сильное истощение... Шкварки - для внутреннего употребления, а жиром я смажу тебе лицо.
   В трудный момент у мамы почти всегда случайно обнаруживался спасательный круг.
   Покрыв мои щеки аппетитно пахнущим жиром, она сказала:
   - Я захватила из Москвы отцовские целебные травы. Два или три пакета... Буду заваривать, чтобы ты понемножку пил. Это защищает от дистрофии.
   - Но я ведь и так... съедаю все, что тебе дают на работе за "вредность".
   - Ты растешь, - категорически заявила мама. - Закладывается фундамент здоровья. А мой фундамент был заложен в мирное время.
   - Давай пить настой вместе, - предложил я.
   - Травы мне противопоказаны. Ты разве не знаешь?
   Ей всегда было противопоказано то, чего в доме у нас не хватало.
   К нам зашел Николай Евдокимович... Он не умел брать себя в руки и с порога воскликнул:
   - Кто тебя так?!
   - Мороз, - ответил я.
   - Не возражаете, если я принесу вазелин? У меня есть две баночки.
   - Я лечу его более дефицитным средством, - ответила мама. - Гусиный жир! А вазелин подарите мне: все же косметика!
   Шкварки она разделила поровну на две части и положила на хлеб.
   - Я абсолютно... - начал Подкидыш.
   - Только не делайте вид, что это постоянное меню военного времени!
   - А вы сами?
   - Мне жирное противопоказано с детства, - ответила мама. Смущенно покончив со шкварками. Подкидыш сказал мне:
   - Тебе сейчас нельзя выходить на улицу. - Он с испугом разглядывал мои щеки. - Или надо закутываться. Если не возражаете, я принесу шерстяной шарф, который мне много лет назад... связала мама. В день бомбежки он чудом оказался на мне. Раз такое несчастье...
   - Какое несчастье? - подбадривая меня, удивилась мама. - А шарф принесите... На всякий случай. Впрочем, а как же вы сами?
   - У меня есть еще один. Спасибо, Катюша. Я буду рад этой возможности...
   - Кстати, - сказала мама и погрузила руки в пакет, где хранились отцовские травы. - Здесь, на дне, я обнаружила немного грецких орехов. Когда-то люди ели орехи! Невозможно поверить.
   Я достал молоток... Мы с Подкидышем кололи орехи, ядра которых напоминали маленькие полушария головного мозга с лабиринтами замысловатых извилин. Так по крайней мере их изображали в учебниках.
   Я протянул первое ядро маме.
   - Разве ты не знаешь, что орехи я никогда не ем? - категорично, тоном начальника стройконторы сказала она.
   Потом Подкидыш и мама стали обсуждать то, что они называли "забавным вариантом".
   Мама боялась высоких слов, и, если речь шла о чем-нибудь необычном и важном, она говорила:
   - Это забавно!
   Забавность в данном случае состояла в том, что они придумали, как сгружать тяжелое оборудование "более легким способом": с помощью тросов, лебедок, блоков и "других такелажных средств". Слушая их, я все торопливо и подробно записывал.
   - Тише, Дима делает уроки, - предупредила Подкидыша мама.
   Я не стал возражать. А после спросил:
   - Можно об этом написать? В газете... Получится обмен опытом!
   - Поднабрался ты всяких слов в журналистском семействе, - ответила мама.
   - Если не возражаешь... прежде, чем писать, надо проверить, - сказал Николай Евдокимович.
   Папа Кузя был того же мнения, что и Подкидыш:
   - Надо проверить! А вообще, перспективно... Сгружать с платформ многотонные грузы - сплошное мучение. Если они облегчат, я за это! Но надо испытать, убедиться на практике.
   - А та газета... с первой заметкой про маму и Николая Евдокимовича? спросил я.
   Он "развел" одну свою руку в сторону:
   - Не нашел. Даже из подшивки выдрали. На курево, надо полагать. Трудно с бумагой.
   - Ас чем легко? - задумчиво произнес Олег.
   12
   В тот день прибыли платформы с "вращающимися печами".
   - Как раз вовремя подоспели, - утром сказала мама. - Новый цех подвели под крышу. Так что квартира готова!
   Она смазала мне лицо вазелином: гусиный жир кончился. Проследила, чтобы я съел котлету, которая только по старой привычке называлась мясной, и запил ее настоем из отцовских целебных трав.
   - Тебе нельзя заболеть дистрофией, - настойчиво и спокойно повторила она. - Пойми: закладывается фундамент!
   Потом она закутала меня в шарф, который когда-то связала для своего сына мать Николая Евдокимовича. Мама по-прежнему старалась, чтобы я не испытывал тягот военного времени. Или испытывал их поменьше... Она и валенки мне раздобыла, которые я должен был натягивать рано утром, пока она не ушла на работу.
   - Хочу убедиться... Не хватает еще обморозить и ноги! - сказала она в тот день.
   Мама оглядела меня напоследок, словно объект, подготовленный к сдаче. И побежала готовиться к встрече платформ с печами.
   А я через полчаса отправился в школу.
   Накануне где-то прорвало трубы, и мы занимались в шапках, в пальто. А я еще и в огромном шарфе, оставлявшем на виду только нос и глаза. Конечно, в классе я мог бы и снять этот шарф, но тогда бы меня наверняка вызвали отвечать. Учителя уже давно меня не тревожили: я находился как бы на излечении.
   С последних уроков нас сняли и послали на расчистку подъездных путей. Для платформ с теми самыми печами, которые умели "вращаться".
   Нас часто посылали на такие работы. И хотя орудовать на морозе лопатами и скребками было нелегко, мы радовались: во-первых, приобщались к важному делу, а во-вторых, срывались уроки. Мы одержимо стремились к взрослости, но оставались детьми.
   Чтобы получить от Кузьмы Петровича очередное задание, мы пошли потом к Олегу домой.
   Его мама только что проснулась после многосуточного дежурства.
   Она была очень полной. "Последствия родов..." - объяснил мне Олег. Но делала все четко, без лишних движений, будто подавала инструменты хирургу во время операции.
   Комната была завешана детскими рубашонками и трусиками. Пахло стиркой и чистотой.
   Вера Дмитриевна встала, подсыпала в утюг горячих углей, деловито ощупала белье, сняла его с веревок. Затем дотронулась мокрым пальцем до металлического утюга, напоминавшего переднюю часть игрушечного корабля. Утюг зашипел, и она принялась гладить.
   - Ты отдохнула? - спросил Олег.
   - Чуть-чуть вздремнула. И хватит! - Она обратилась ко мне: - Чем сильней устаю, тем больше полнею. Главврач говорит: нарушен обмен. А что сейчас не нарушено?
   Она говорила об этом бойко и весело. Должно быть, столько видела каждый день страданий, что ее личный обмен веществ и все домашние дела не казались столь уж серьезными.
   - Я бы сам погладил, - сказал Олег.
   - А мне что прикажешь, сидеть без дела? - Она взглянула на будильник так, будто он зазвонил. - До дежурства еще есть время. Отец вот запаздывает...
   Выгладив все с фантастической быстротой, она отправилась за дощатый забор, то есть к своим дочерям.
   - Отвыкли, - сказала Вера Дмитриевна. - Дети любят тех, кто с ними возится. Скорей бы кончалась война!
   Она не заигрывала с ними, а по-деловому проверяла, все ли в порядке. Сестры молча терпели, будто явилась ответственная комиссия.
   Дверь распахнулась, и вошел папа Кузя.
   Он не поздоровался ни с женой, ни с нами. Стянул ушанку с высоких и жестких волос.
   - Как раз сегодня мама и Николай Евдокимович испытывают новое приспособление. Очень забавное... - поспешил сообщить я. Потому что он просил меня вовремя об этом сказать.
   - Знаю, - ответил лапа Кузя. И резким движением левого плеча сбросил шинель. - Платформы пришли.
   - Мы пути расчищали, - сказал Олег.
   - Молодцы, - машинально похвалил он.
   - А что случилось? - спросила Вера Дмитриевна.
   - Что случилось?!
   Он стукнул правой рукой по столу. Все притихли. И даже сестры не посмели заплакать.
   - Что, Кузьма? - повторила она.
   - Трос не выдержал. Лопнул... И там, на платформе, инженера Елизарова...
   - Ударило? - шепотом спросил я.
   - Но со страшной силой. Со страшной!
   - А что с ним сейчас? С Николаем Евдокимовичем?..
   - Был жив.
   - А... мама?
   - Она стояла внизу.
   Кузьма Петрович подошел и положил свою руку на мою.
   - Стояла внизу. Ты веришь мне?
   - Да.
   - Ас Елизаровым плохо...
   Он отошел.
   - И куда же его отправили? - четко произнося слова, спросила Вера Дмитриевна.
   - Советовались... Решили к вам в госпиталь. Поскольку недалеко... Я был за это.
   - Ну, я пойду, - сказала Вера Дмитриевна.
   И ужас, перехвативший горло, немного отпустил меня.
   - Мне пора, - сказала она.
   13
   После операции Николая Евдокимовича положили не в общую палату, а в комнату старшей медсестры. Так устроила Вера Дмитриевна.
   - Он смертельно ранен, - сказала она. - Но и смертельно раненные иногда выживают. Случаются чудеса.
   Нас с мамой пустили к нему.
   Запах госпиталя проникал и туда: запах крови, открытых ран, гноя, лекарств.
   Вера Дмитриевна забегала каждые пятнадцать минут. В белом халате мать Олега казалась еще более полной, но двигалась почти беззвучно. Она действовала: проверяла пульс, поправляла подушку, делала уколы. И появлялась надежда... Хотя говорила она только правду. Говорила так тихо, что даже стены не слышали.
   - Все отбито внутри... Все отбито, - одними губами сообщила она.
   Когда Подкидыш очнулся, он попросил, чтоб ему вернули очки. Наверно, думал, что сквозь толстые стекла не будет видно, как он страдает.
   - Боль должна быть невыносимая, - опять одними губами проговорила Вера Дмитриевна. И сделала Николаю Евдокимовичу еще какой-то укол.
   - Теперь станет легче.
   Он заснул. Внутри у него что-то скрежетало, переворачивалось. Странно... но это нас успокаивало: мы вроде бы с ним общались, прислушивались к нему.
   Двигаться по комнате мы не имели права. Я сидел на белой табуретке, а мама стояла.
   Один раз Николай Евдокимович, вновь очнувшись, подозвал нас и прошептал:
   - Мне очень... вас жалко...
   - Ты... наш дорогой! - ответила мама.
   Никогда прежде она не называла его на "ты". Услышав в этом отчаяние, Подкидыш захотел улыбнуться.
   - "Учитесь... властвовать собой", - тихо посоветовал он. Или, верней сказать, попросил.
   К вечеру в палату вошел милиционер в накинутом на форму халате. Я не мог определить его чина.
   Он подсел к постели, раскрыл тетрадку и сказал:
   - Мне разрешили... на пять минут. Дело требует! - Это напоминало сцену из кинофильма. - Так что несколько слов... Николай Евдокимович весь как-то напрягся.
   - Запишите, - с твердостью, которой трудно было ожидать, сказал он. Тросы проверял я. Лично я...
   - Но ведь руководительница работ... - осторожно вставил милиционер.
   - Нет, - перебил Николай Евдокимович. - За это отвечал я. И доложил ей, что все в полном порядке.
   Последние слова он прошептал торопливо, боясь не успеть. Он израсходовал все свои силы. Но потом снова напрягся:
   - Если не возражаете... Я хочу подписать.
   - Это еще не все, - с грубоватой неумелостью поправляя подушку, сказал следователь.
   - Это все. Вы запишите, пожалуйста... Побыстрее. - Следователь поспешно задвигал чернильным карандашом, кончик которого то и дело неловко совал в рот.
   - Я подпишу это место, - настойчиво попросил Подкидыш.
   - Когда мы кончим весь протокол...
   - Нет, дайте сейчас. Это место... Помогите, пожалуйста.
   Следователь послюнил карандаш, наклонился к Подкидышу.
   И тот подписал.
   Мне показалось, что ему полегчало.
   Вера Дмитриевна вошла, опытным взглядом оценила обстановку и потребовала, чтобы милиционер вышел.
   Лицо Подкидыша в роговых очках затерялось на подушке.
   - Устал, - сказала мама Олега. - Вы все выяснили?
   - Надо бы...
   - Да нельзя! - перебила она милиционера. И проверила у Подкидыша пульс.
   Следователь махнул рукой и вышел в коридор. Мы с мамой, хоть он и не звал, тоже вышли.
   - Я вам нужна? - спросила мама.
   - Да чего тут!..
   - Надо было перестраховаться, - сказала она. - Перепроверить!
   - Он же докладывал вам, что все в порядке.
   - Не помню... По-моему, не докладывал.
   - Показания подписаны собственноручно. Так что... такое дело.
   - Это я... его...
   - Это война, - сказал милиционер. И захромал прочь от нас вдоль коридора: тоже, наверно, был ранен.
   - Зачем ты так говоришь?! - набросился я на маму.
   - Прости, - сказала она. - Я не должна была... ради тебя. А вообще, следовало... проверить. Техника безопасности! Сколько раз я говорила: техника безопасности! А мне и тут отвечали: война. Тросы с ней не считаются.
   Пока мы были в коридоре, Николай Евдокимович умер.
   Его старики были в Москве, на Ваганьковском кладбище. Он мечтал лежать рядом с ними.
   Как-то однажды он рассказал мне, что и Есенин лежит там же, неподалеку.
   - Это был великий философ! - утверждал Николай Евдокимович. - "Лицом к лицу - лица не увидать. Большое видится на расстоянье..." Если взять одни только эти строки! Или... "Ведь каждый в мире странник - пройдет, зайдет и вновь оставит дом..."
   Подкидыш оставил наш дом навсегда.
   "На Ваганьковском кладбище... Других пунктов в моем завещании не будет", - говорил он.
   Кто в мире мог выполнить его просьбу?
   - Солдат хоронят там, где они погибают, - сказал на следующий день Кузьма Петрович. - Он ведь и умер в госпитале... Среди солдат.
   А старики ждали его на Ваганьковском кладбище.
   * * *
   Я приближался к маме... И тем более перед встречей с ней мне захотелось взглянуть на госпиталь, где умер Подкидыш.
   Я вспомнил, что там, в комнате старшей медсестры, он раз или два с неимоверным напряжением приподнимался на локтях. Вероятно, хотел сказать что-то маме. Но я не догадался выйти из комнаты. К тому же Вера Дмитриевна то и дело пыталась его спасти. А позже приковылял следователь...
   Я попросил таксиста завернуть к бывшему военному госпиталю.
   Он первый раз обернулся и взглянул на меня с интересом и даже сочувствием.
   - Вы в госпитале лежали?
   - Да нет... Я был тогда еще школьником.
   - А-а, - разочарованно протянул он. И опять повернулся спиной.
   "Этот парень, должно быть, еще не родился в ту пору, когда сюда привозили раненых", - подумал я.
   Прежде госпиталь был в трех километрах от города. А теперь это здание наверняка находилось где-нибудь в центре. Да и что в нем сейчас? Школа, больница?.. Или какое-нибудь учреждение?
   "Вряд ли найдем", - подумал я. И изменил маршрут.
   14
   После смерти Подкидыша мама без конца перечитывала письмо "командира воинской части", которое выстукал на машинке Олег. Боялась новой потери, не зная, что она к нам... уже пришла.
   А в гибели Николая Евдокимовича продолжала винить себя:
   - Что мне стоило перепроверить? Что стоило?
   Иногда она кончала словами, которых никто от нее раньше не слышал:
   - Я устала. Очень устала.
   Мне казалось, что устала она прежде всего от мыслей: об отце, о Подкидыше. А стремясь избавиться от усталости, нагружала на себя все больше и больше дел.
   Наш барак к тому времени окружили красные коробки будущих цехов. На стройке одного из них мама пропадала с рассвета и до ночи. Ей уже не приходилось встречать эшелоны, сгружать оборудование, рассортировывать... Но забот прибавлялось. Укладывалась она, когда радио уже молчало, а вставала, как только черный круг на стене оживал. Так было изо дня в день, изо дня в день...
   - Твоя мама уехала? - спросил меня как-то Олег. Он никогда не заставал ее дома.
   - Она на стройке.
   - И отец там. Но не всегда же...
   - А мама всегда.
   Город заполнялся похожими, как двойники, корпусами, перебрался через реку, занял позиции на том берегу.
   Нам с мамой дали восьмиметровую комнату в настоящем кирпичном доме.
   Мы собрали все свои вещи, сложили их в бездонный сундук, обвитый железными лентами.
   - Как я могла заставить Подкидыша тащить его? - продолжала терзать себя мама. - У него было столько болезней!
   - Ты знала о них?
   - Конечно... Ценим, когда теряем. И жалеем, когда теряем. Говорят, лучше поздно, чем никогда. Порой эта поговорка звучит бессмысленно. Поздно - значит, все... Поезд ушел. И всегда-то мы наваливаемся на безотказность человеческую, на деликатность. Эксплуатируем их беспощадно...
   - Ты о чем?
   - Все о том же.
   Я никогда до той поры не догадывался, что душевные перегрузки подтачивают здоровье гораздо сильнее, чем физические. В физических мама искала спасение. И нагружала себя и нагружала...
   Я редко встречался с нашими соседями по бараку: они затемно уходили и возвращались во тьме. Но когда мы стали прощаться, вдруг выяснилось, что я знал не только их надвинутые на глаза мохнатые шапки, не только их валенки и полушубки, - я угадывал, сам того не подозревая, их лица. И помнил глаза... Оказалось, что мы с ними в этом бараке сроднились.
   Позже я понял: война не давала людям возможности и просто-напросто времени для проявления всех своих "разнокалиберных" качеств. На передовую позицию жизни выкатывались орудия главного калибра. Ими, настигавшими врага даже из дальнего тыла, были каждодневная, будничная отвага и готовность жертвовать и терпеть. Люди становились чем-то похожи друг на друга. Но это не было однообразием и безликостью, а было величием.
   Так думал и говорил я гораздо позже, когда война уже кончилась: "Большое видится на расстоянье". Быть может, сравнения мои звучали слишком высокопарно. Но ведь и геройство людей, живших с нами рядом, в бараке, тоже было высоким.
   Тот сосед, что жил за "озером с лебедями" и угрюмо обещал маме каторжную работу, оказался водителем пятитонки. Он приехал на ней, погрузил сундук и отвез его в наши восьмиметровые хоромы, казавшиеся мне необъятными.
   Прощаясь, все просили "не забывать". И мы обещали. Хотя тогда я не представлял себе, что этот барак, похожий на деревянный туннель, останется в моей памяти навсегда.
   Заходить в гости никто не приглашал, потому что ни у кого не было времени принимать и наведываться.
   Весна, лето, осень шли, как и положено, друг за другом.
   - А что теперь не нарушено? - спросила как-то, переходя от своего обмена веществ к общим проблемам. Вера Дмитриевна.
   В природе порядок не нарушался. Но отношение к временам года стало иным. Я всегда обожал зиму с коньками и лыжами на Гоголевском бульваре. Теперь же я боялся мороза, как беспощадного недруга. Но ничего в природе изменить было нельзя - и холода опять наступили.
   Каждый день начинался со сводки Информбюро. Если сводка была плохой, все знали, что надо утроить усилия. А если хорошей, то тем более надо утроить...
   Мама утраивала свои усилия бесконечно. К тому же она не расставалась с письмом "командира воинской части" и не могла забыть металлический трос, который бы не убил Подкидыша, если бы все вовремя "перепроверили". В конце концов она заболела... Простудилась, потому что очередной цех начали возводить в январе сорок третьего, на морозе.
   Я сразу ощутил, что наша восьмиметровая комната уж не так велика. В ней поселилось третье существо - болезнь с кашлем, лекарствами. Стало тесно... И очень страшно. Я вглядывался в мамино лицо, а она улыбалась. Улыбка у нее была по-прежнему, "как у Любови Орловой".
   - Обыкновенной простуды испугался? Чудак! - говорила она.
   Я попросил зайти к нам Веру Дмитриевну, поскольку Олег объяснил мне, что старшая сестра госпиталя опытнее любого профессора: практика очень большая.
   Она заполнила нашу комнату собой... и уверенностью, успокоением.
   - Воспаление легких. Организм истощен, конечно... Слабо сопротивляется. Но это не смертельное ранение. И даже не тяжелое. Уж поверь мне! Мы, женщины, очень живучи. Поставим банки, горчичники - и все как рукой снимет. Не сомневайся!
   * * *
   Таксист мрачно, уже выходя из терпения, притормозил возле нашего трехэтажного дома.
   Дом казался мне раньше высоким, как и "горы" на Гоголевском бульваре. "Да, представления о масштабах с годами меняются", - вновь согласился я с Николаем Евдокимовичем. Мамин адрес тоже давно изменился...
   - Сколько мы еще будем останавливаться? - наконец выразил вслух свое недовольство таксист. - У меня план!
   - Почти приехали. Это последняя остановка, - ответил я.
   До мамы оставалось всего два квартала.
   Я сказал, куда надо ехать.
   15
   А в самом начале сорок четвертого года у Олега в доме появилась вдруг девушка с почты. Она жила, оказывается, в соседнем подъезде и разыскала меня.
   - Ты уже давно не приходишь. А вам вот... письмо.
   Она протянула треугольник без марки. Пальцы ее стали совсем прозрачными и еще больше распухли на сгибах.
   Я взял треугольник в руки. Уронил его... Поднял. Опустился на стул.
   - Что с тобой? - как тогда, около двух лет назад, услышал я голос девушки.
   Это было письмо от отца.
   Рядом стояла пишущая машинка, на которой Олег выстукал сообщение "командира воинской части". И вот теперь... Это было невероятно.
   "Дорогая Катенька! Дорогой Дима! - писал отец. - Родные мои, бесконечно любимые люди! Представляю, что вы из-за меня пережили, что передумали за эти два с лишним года.
   Расскажу сейчас только о главном. Тороплюсь, чтобы письмо ушло с первым же самолетом: к годам вашего ожидания не могу добавить ни одной лишней минуты!
   В октябре сорок первого меня ранило. Двигаться я не мог и попал в плен. Про лагерь писать не буду. Это страшно, но уже позади! Мне с двумя солдатами удалось наконец бежать.
   Добрались до партизан... А вчера (только вчера!) воссоединились с нашей армией. Я еще немного хромаю, и меня определили пока на службу в прифронтовой госпиталь.
   Дорогие, я чувствую, что победа близка. А это значит, что мы соберемся, как раньше, у нас, в Гагаринском переулке. И расскажем друг другу обо всем, что нам пришлось вынести. Это будет уже сброшенная с плеч ноша - и поэтому она не покажется нам непосильной.
   О подробностях в следующем письме. Тороплюсь... Но все же скажу еще вот что. Какие бы я ни испытывал муки, всегда было у меня утешение: вы в безопасности, за вас я могу быть спокоен! Хочу узнать о каждом прожитом вами дне. Буквально о каждом!
   Передайте привет Николаю Евдокимовичу. Как он живет и работает? Оберегает ли вас? Если оберегает, я буду благодарен ему до конца своих дней.
   Как замечательно, что вы, Катенька, там, в глубоком тылу.
   Дорогая моя, скоро мы победим, чтобы никогда больше не расставаться..."
   * * *
   "Екатерина Андреевна Тихомиров а, - прочитал я на гранитной плите, 1904-1943".
   Я приехал к маме, у которой не был около десяти лет. Так уж случилось. Сперва приезжал часто, а потом... все дела, все дела.
   У меня в руках был букет, купленный на привокзальном базаре.
   "Организм истощен. Слабо сопротивляется..."
   Прости меня, мама.