- Сначала, - сказала Клава, - надо взяться за болезни, которые в нас скрыты, но в любую минуту могут дать о себе знать.
   - Хорошо, - сказал я, и она развила бешеную деятельность. Сначала она притворилась, что у нее приступ аппендицита. Ее увезли, и в больнице она настояла, чтобы ей вырезали аппендикс. Вырезали. Затем таким же макаром, хотя я этого не хотел, аппендикс вырезали и мне. Сделал я операцию только ради моей Клавы, которую люблю больше жизни. Дети же с радостью легли в больницу. Им было приятно не ходить в школу, получать от родителей сладости и избавиться от занятий по физкультуре. Хорошо. Сели мы с Клавой подсчитывать, сколько мы сэкономили на одних аппендицитах. Вышло что-то около четырех тысяч долларов на всю семью. Согласитесь, товарищ Ланге, это немалые в наше время деньги. В Америке четыре тысячи - автомобиль. Чудесно.
   Затем Клава и я взялись за кожных врачей. Я лечил ноги от потливости, а Клава удалила с шеи жировик. Мы сделали на всякий случай рентгенограммы всех частей тела, электрокардиограммы сердца и сосудов, всесторонний анализ крови, мочи и кала. Мы целый год ходили на физиотерапию и убедились, что в Америке нам не хватило бы никаких денег на оплату осмотров и процедур. Теперь-то я понимаю, что Клава моя из-за меня единственно и из-за сочувствия ко мне приняла решение уехать. Но сама она, как русская женщина, любящая язык, книги, песни и душу своей Родины, затосковала и делала все, чтобы откладывать и откладывать подачу документов в ОВИР. И она находила все новые и в себе, и во мне, и в детях болячки и хворобы. В гор-здраве Клаву боялись как огня. Она писала в "Правду", что ее и нашу семью не хотят лечить из-за того, что я еврей, и придется сообщить об этом в ООН. После этого для нас были открыты двери поликлиник, диспансеров и больниц.
   Прошел год. Пропал один вызов. Нам прислали второй. Меня в психдиспансере за это время отучили курить и грызть ногти. В Америке, сказала Клава, это нас разорило бы в доску. Кроме того, мы каждый день ходили в течение полугода на физиотерапию. Нас укре-пляли током, ваннами, массажем, душем Шарко, физзарядкой и прочими делами. Клава сделала также операцию. Ей удалили участки вспухших вен на ногах, и они превратились в огурчики. Наша любовь, не буду скрывать, с годами становится еще нежней и горячей, что даже странно в таком возрасте.
   Едем, говорю я Клаве, едем, хватит уже лечиться! Нет, отвечает она, не хватит. Не будем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня. И она взялась за мой геморрой. С ним вполне легко жилось. Врач сказал, что он еще не встречал людей с идеальной прямой кишкой и абсолютно беззаботным анусом, но Клава уговорила врача положить меня на стол. Вспоминать об ужасно тяжелой операции не стоит. Мне и сейчас легче стоять, чем сидеть.
   Ну что еще, спрашиваю, резать будем, Клава? Гланды Валере, говорит, непременно удалим, а Милку подержим с полгода в корсете. У нее сутулая фигура. В Америке с такой осанкой нечего делать. Ты с ума сошла, говорю, ждать еще полгода! Мы на пенсии. У нас нет никаких сбережений. Мы все проели и истратили на передачи друг другу в больницах, Клава! Не беспокойся, отвечает она, у нас есть деньги и на жизнь, и на отъезд, если мы в конце концов уедем. Откуда? - говорю я. Это тайна, говорит Клава. Живи, лечи себя и ни о чем не беспокойся...
   Хорошо. Так прошло два года. Милка носила корсет и похорошела, хотя страдала, что мальчишки дразнят ее жопой в арматуре. Валере же удалили гланды и вывели глистов, но так неудачно, что испортили флору кишечника. Он похудел и перестал усваивать пищу. Затем стал поправляться и два месяца провел в кишечном санатории в Литве. Но вы знаете, чему он там научился, бездельник? Он стал онанировать! Да, с этим Валерой в наш дом вошла беда. Я его бил по рукам, я его умасливал, я ему рассказывал все, что с ним будет в зрелости и как у онанистов сохнут мозги, выпадают волосы, не держится моча, опухают ноги, пропадает память, появляется близорукость и атрофируются мужские силы до того, что взрослые люди не хотят жениться и начинают так себя ненавидеть, что ни о каком доставлении удовольствия самим себе уже не может быть и речи. Бесполезно. Увлекся парень, как некоторые дети увлекаются марками и моделями машинок. Беда. Клава говорит: подрочит, подрочит и перестанет. Но я не могу понять ее спокойствия. Меня в детстве учили и бабушка, и мама, и папа держать руки подальше от горячего, и вот вы видите я еще вполне мужчина в свои годы.
   Едем, Клава, говорю я. Так нет. Мы не едем, а Валера ходит в психдиспансер лечить нервы от онанизма. Наконец он успокаивается, а Клава задумала обеспечить себя и меня очками, потому что прочитала в газете "Известия" про пенсионерку, бросившуюся с девяносто девятого этажа небоскреба из-за того, что у нее не было лишних ста долларов на очки минус три в хорошей оправе. Сделали мы себе очки. Мне две пары и Клаве две пары. Ну что еще? - спрашиваю. Теперь мы возьмемся за зубы. Я прочитала в "За рубежом", что рабочего человека разоряют дантисты: на одну пломбу нужно работать пять дней. Ужас! Хорошо. Мы взялись за зубы. Поставили мосты где нужно, запломбировали кое-что, вроде бы все в порядке. Едем? Нет. Я ложусь, говорит Клава, на похудание в Москву. Пришла моя очередь, я ее два года ждала.
   Остаюсь один с детьми и узнаю, почему успокоился Валера. Вызывает меня директор школы и говорит: у вашего сына триппер. Нам сообщили из вендиспансера. Он отказывается назвать имя женщины, с которой связался. Кто она, спрашиваю, Валера? Не знаю и не знаю. Она, говорит, затащила меня в кусты на пляже, дала стакан водки, и больше я ничего не помню. Клаве я не писал об этом в Москву на похудание, чтобы она опять полнеть не стала. Вылечили Валеру быстро, и я подумал: в конце концов, триппер такая болезнь, как я слышал, что лучше ею переболеть, как скарлатиной или корью, один раз и потом жить спокойно до конца своих дней. Все, как говорится, к лучшему.
   Вам не надоело слушать? Хорошо. Клава худеет в Москве двадцать второй день. Мне это нравилось, потому что лежащим на похудании не надо носить передачу. Пока в нашем городе соберешь передачу, согнешься в ишачий, извините за выражение, член. На рынок, чтобы застать мясо, следует попасть в пять утра. Если придешь в семь, то на том месте, где мясо лежало, уже полевыми цветами торгуют. Принесешь такой букетик Клавочке в больницу и пошлешь вместе с записочкой. А в записочке печально напишешь: "Милая Клава! Ты же знаешь, что я весь мир бросил бы к твоим ногам, но в гастрономе хоть шаром покати - нет продуктов. Поправляйся. Завтра я заведу будильник на четыре часа утра". А Клава отвечает: "Не волнуйся за меня. Лучше проверь, есть ли у тебя радикулит". Я пишу: "Клава! Как я его проверю?" Она отвечает: "Подними что-нибудь тяжелое и резко повернись на одном месте. После этого мы будем подавать. Целую".
   Хорошо. Я обрадовался, что мы скоро пойдем в ОВИР, нагнулся дома, приподнял в обнимку кадку с огромным фикусом, в ней было не меньше трех пудов, резко, как советовала Клавочка, повернулся и упал от ужасной и страшной боли в пояснице. Не могу ни согнуться, ни разогнуться, не могу кашлянуть и сойти с места, и боли этой нельзя обрисовать словами. Нельзя. Только балет под музыку вальса "На сопках Маньчжурии" мог бы передать эту боль людям. Одновременно понимаю, что это удача, прямая удача. Представляете, что было бы, если бы меня прострелило в Израиле или в Америке. Тут же пришлось бы продавать спекулянтам матрешек, банку икры, водку, фотоаппарат, коралловые бусы, лупы, чернобурку и угрохивать доллары на лечение. Я хотел было пуститься вприсядку от такой удачи, но завыл от боли и упал на тахту. Диагноз: остеохондроз. Клава худеет уже сорок один день. Дети без присмотра. Я не могу подняться. Грею поясницу последней в доме гречневой крупой в мешочке. Осторожно шевелюсь. Валера кричит на меня, если я прошу его отнести в уборную судно или баночку. Между прочим, с фикусом ничего не случилось, когда кадка упала.
   Наконец за неделю до выписки Клавы, она уже начала пить соки и есть овощные пюре, приходит заплаканная Милка. "Что такое, дочка?" Милка не отвечает. Рыдает на тахте, плечики трясутся, просто воет во весь голос." Кто тебя обидел?" - "Никто... наоборот... папочка... он меня любит... когда я сняла корсет... он сказал... какая ты, оказывается, красоточка... мне это было приятно... у меня будет ребеночек..."
   Боже! В моих глазах темнеет так, что я думаю, не ослеп ли я? Самое дорогое в Америке, так сказали недавно по телевизору, это восстановление зрения после нервной слепоты. Хорошо еще, что я ослеп в СССР. Но это была иллюзия. Я вновь прозрел, но не знаю, что делать с Милкой. Просто в голове не умещалось: соплячке пятнадцать лет, она еще палец сосет перед сном, плачет от страха, когда месячные приходят (я это слышал от Клавы), и вот на тебе! Она уже хочет ребеночка! "Зачем на нашу голову мы одели твою проклятую спину, твой злополучный скелет в корсет, зачем? - вскричал я. Лучше бы ты была сутулой и впоследствии горбатой, но не испорченной девушкой. Боже! Куда смотрят учителя и поганый комсомол? Что мне теперь делать, если я не могу встать?.."
   "Не надо вставать, папочка, не ругай меня. Мы полюбили друг друга навек, как Ромео и Джульетта..." - "Кто эти люди?" - снова вскричал я. "Стыдно, папочка, не знать... Мы любим друг друга, как вы с мамой... хотя Петя раньше бил меня и ненавидел... теперь все по-другому... но меня вырвало на алгебре и химии, не ругай..."
   Вы верите, Давид, во мне душа перевернулась от переживания, и я спрашиваю: "Ты знаешь, чем я занимался в пятнадцать лет? Я таскал кирпичи и зарабатывал деньги. Когда это у вас началось, мерзавка?" - "Когда мама легла на похудание..." - "Ты знаешь, что теперь она так похудеет, что не встанет с койки?" - "Папочка-а-а-а! Я всех люблю, - орет эта дура, - и тебя, и Валеру, и маму, и Петю-ю!.."
   Я собрал все свои силы, прямо как Николай Островский, встал, посмотрел на Милкин животик и грозно сказал: "Это будет твой первый и последний аборт, развратница! Пусть твой битлз не попадается мне на глаза! Я оторву ему женилку!.." - "Папа, мы женимся... иначе я повешусь!.. Вот увидишь, я повешусь!" - "Как ты женишься в пятнадцать лет? Ты понимаешь, что только одно мое слово, один звонок в милицию, и он загремит за порчу малолетних? Скажи спасибо, что я не зверь и не люблю доносить на людей, но я сделаю, я сделаю все, чтобы он жил на свободе и харкал кровью..."
   Кстати, боль у меня как рукой сняло. Но надо было что-то делать. Я звоню Клавиному родственнику - большому гинекологу, который видел кое-что пострашней. "Коля, выручай, по гроб жизни не забуду, нам же ехать надо, а в Америке только очень богатым людям под силу рожать и воспитывать детей, недаром бедные продают их миллионерам, я в "Огоньке" читал". - "Хороший ты, - отвечает Коля, - человек, Соломоша, но идиот ужасный, и поэтому я тебя выручу". - "Быстрей, - говорю, - Коля, пока Клавочка не вернулась!"
   Ну, приходит Коля. Выпили мы, закусили. Он и говорит Милке: "Чтобы тебя не тошнило на уроках, пей вот эти таблетки и через два часа принимай горячие ванны, только очень горячие". Эти ванны были Милке как мертвому припарки. Она от них только хорошела и наливалась, мерзавка, румянцем. Таблетки тоже не помогли. Наоборот, Милку тошнить перестало. "Будем ковырять", - сказал мне Коля по телефону. Слава богу, дело до этого не дошло. Милку погнали в школе на кросс в честь начавшегося в Москве пленума партии. Она, чтобы не возбуждать подозрений, побежала, и на финише ей стало плохо. Кровотечение. Она, к счастью, попала к Коле в больницу, и все было кончено. Так что к тому дню, когда Клава возвратилась с похудания, Милка уже очухалась, сказала мне спасибо и забыла про Петю. Она получила записку от лучшей подруги Вали о том, что та теперь начала жить с Петей и пьет противозачаточные, не как моя дура, таблетки.
   Входит в дом Клава. Смотрит на Милку и все понимает с полувзгляда. А я смотрю на Клаву и ничего не понимаю. Передо мной какая-то молодая стройная дамочка, грудки, как у Нонны Мордюковой, бедро невозможно тугое, нет на бусах янтарных тройного подбородка, щеки бледные, а не лиловые, глаза пошире стали, волосы как-то вспышнели и плечи постройнели.
   "Боже мой, - говорю, - ты ли это, Клава? Ты красива, как жена Леонардо да Винчи - Мона Лиза!", - в те дни по телику как раз шел фильм про великого художника и рационализатора. На меня - ни капли внимания.
   "Кто он?" - говорит Клава Милке. "Спортсмен Винцас из Вильнюса, - врет Милка. - Приезжал на первенство страны. Не бей меня, мамочка, мне плохо и обидно. Я больше не буду!.." - "Будешь, - говорит Клава, - но с умом или в замужестве. Тебе ясно?" - "Ясно, мамочка!.." И тут женщины долго рыдали и плакали, обнявшись друг с другом так, что я взревновал и стал ждать ночи. Я и так не переставал любить Клаву, но от ее похудевшей на сорок кило внешности кровь моя неслыханно забурлила и зачесались десны, как у мальчика.
   Тут мы хватились Валеры. Час ночи - нет Валеры. Два часа - его нет. Лежим с Клавой, и нам не до любви, хотя при закрытых глазах мне кажется, что рядом со мною не Клавочка, а какая-то другая незнакомая, но тем не менее родная и желанная дамочка, с которой я безобидно изменяю Клавочке в командировке. И вот наконец является эта скотина Валера - пьяный, как свинтус. Клава ни слова не сказала ему в упрек. Всунула свои два пальца ему в рот, его вырвало, она его вымыла в ванной, уложила спать, вернулась ко мне и говорит: "Он живет с женщиной. Надо ехать, Соломоша, иначе дети тут пропадут. Попала в них зараза времени". - "От времени, - вякаю, - никуда не денешься". - "Все решено, - говорит Клава, - едем, хуже, чем в этой помойной яме, где пьют с двенадцати лет и ебутся с грязными шлюхами, нигде не будет. Едем!.." - "Хорошо, - говорю, - но сначала иди сюда, Клава".
   Боже мой! Мы были в ту ночь молодыми людьми - и я и Клава; она клялась мне, что никогда еще за все годы так меня не желала и не получала такого неимоверного удовольствия и что все это от многодневного голода в клинике. Я таки просто выделывал чудеса на видоизменившейся стройной и легкой женушке, пока не изогнулся неудачно в один из интересных моментов и меня не пригвоздила к постели радикулитная заунывная боль...
   Утром Валера с похмелья не пошел в школу. Четырнадцать лет человеку, а он уже жлухает с жадностью огуречный рассол и стонет, пьянчуга, от головной боли. "Ничего, сыночек, - говорит Клава, - вот-вот я тебя вылечу. Подожди чуток, подожди, миленький. Я вас обоих сейчас на ноги поставлю". Звонит куда-то наша мать по телефону. Затем собирает белье чистое, полотенца, вызывает такси и говорит мне: "Вставай, в баню едем". С трудом посадили меня в такси. Приезжаем в баню. Заходим в отдельный номер. Только мы в нем трое, больше никого. Одно из многочисленных Клавиных знакомств. Нас Клава раздела догола в предбаннике, сама осталась в лифчике и ситцевой юбке. Залез я кое-как на полок. Скорчило меня болью и перекособочило. "Ты, - говорю, идиотка, Клава, жадность твоя вылечить авансом все болячки губит меня. Зачем я проверял этот проклятый радикулит?" Что делать? С одной стороны, нас мучают светлым будущим, с другой - будущими хворобами. "Ой, - говорю, - я отсюда уже не слезу, и мой сын - развратная пьяница, а дочь моя - бедная девочка с погибшей молодо-стью". Тут Клава, поддав с кваском, припечатала меня к полку своими ручищами, лежи, говорит, старая жопа, не вертухайся. И потек еврейский пот из моего тела от великой русской бани. Я не был новичком в парной, но в этот раз Клава наподдавала так, что обжигало ноздри, рот и припекало лысину. "Лежи, старый, лежи, в Израиле твоем и в Америке баньки такой не будет", - говорит Клава и овевает меня поначалу двумя веничками. И не вырваться из-под ее рук, не скатиться с полка от невозможного пекла. Погрелся я, потек как следует и спустился вниз отдышаться. В баньке голову в ледяную водицу окунул. Глотнул маленько.
   Валера с мутными глазами, с распухшими губищами тоже прогрелся. Нам, надо сказать, полегчало. И тогда загнала нас Клава собственно париться. Первым улегся Валера. Я стоял в сторонке и не переставал удивляться на Клаву. Не первой, конечно, молодости женщина, но, похудев, помолодела невероятно. Просто не килограммы, а годы скинула. Но я был голый и рядом с Валерой. Поэтому я сказал своим нездоровым мыслям: гей авек, бесстыдство!..
   "Я тебе покажу, как пьянствовать, скотина, в твои годы! И не скули, а то сейчас еще поддам. Ты у меня этот день на всю жизнь запомнишь! Что пил? говорила Клава, разделывая нашего гуляку. - На чьи деньги пил?! Не врать! Ни на чьи?.. Самогону нагнали?.. Ну вот я из тебя выгоню его. Беги под холодный душ и поваляйся..."
   И вот принялась Клава за меня. Не перечислить тут всего, что она творила с моим бедным телом, а я, для того чтобы не помереть, запустил руку под Клавину юбку и гладил ее ноги и еще кое-что. Сначала Клава меня встряхивала и как бы перебирала косточку за косточкой, каждое ребрышко инспектировала, так что я весь похрустывал, разламываясь и ужасно беспокоясь за душу, обмиравшую под ложечкой. Казалось, покинет меня вот-вот душа от пекла и безжалостной костоломки... "Перевертайся!.." Я лег на живот, и Клава стала выщупывать сместившийся позвонок, черт бы его взял. Кажется, она к нему подобралась, приноровилась, и тут я на какое-то время после внезапного своего крика куда-то провалился от боли. Очухиваюсь. Клава обмывает меня прохладным веничком и говорит: "Болит?" - "Вроде бы нет". - "А тут?" - "Не чую..." - "А здесь?.." - "Нет..." - "Тогда слезай с полка. Отдохни. Гони сюда балбеса. Он у меня на всю жизнь трезвым человеком из бани выйдет".
   Попарила Клава еще раз Валеру. Потом достает из сумки четвертинку мутноватой жидкости, наливает стакан и говорит: "Пей, Валера, опохмеляйся, как положено. С мужем мне повезло. Не пьет он. Зато сын решил стать алкашом. Пей, не то шайкой по хребтине огрею". Да. Клава - она такая. Выпил Валера стакан и остаток от маленькой. Я смотрел и не вмешивался в это дело. Выпил он и закосел. Смеется, как идиотик, язык у него, словно у Брежнева, еле во рту ворочается, чушь несусветную несет, про триппер свой матери проговорился, кто, хвастает, его не хватал, тот не чувак. Вдруг он схватился за живот, закатил глаза под потолок, зашатался, голова у него, очевидно, закружилась. "Так, так, - говорит Клава, - хорошо тебе, стервец?.." - "Ой, мамочка, плохо, ой, никогда больше не буду". И его стало буквально выворачивать. Уложили его прямо на кафель, и он блевал в судорогах в сливную ямку.
   Потом Клава промыла ему желудок, на это страшно было смотреть, потом снова пропарила, окатила холодной водой и уложила в предбаннике под чистую простынку, чтобы он слегка проспался. Я забыл сказать, что я тогда забыл про боль. Как будто у меня вообще не возникало радикулита. Серьезно. Мне хотелось в моем возрасте париться и париться. Я и парился. Вернее, мы с Клавой, когда наш алкоголик задрых, парились вместе. Уж я ее тоже побил березовым и дубовым. Хрустеть стала моя Клавочка, как спелый арбуз, и я вам скажу, Давид, что когда люди рады друг другу, когда они совместно счастливы, то им на годы наплевать, и они веселятся, как дети, даже если им не хочется заниматься половой жизнью. Каждому возрасту, я считаю, дано свое удовольствие. Но если, конечно, ты устроен так, что жена не перестает тебя будоражить, то и не стесняйся, разворачивайся вовсю. То, что было у нас в бане, поверьте, Константин Симонов не смог бы описать. Пока Клава голодала, я тоже порядочно изголодался и как с цепи сорвался. Ох, как нам было хорошо! Дай бог, чтобы так хорошо было всем людям: и рабочим, и служащим, и банкирам, и маршалам, и Аркадию Райкину, и даже членам политбюро - черт с ними, пусть живут, раз они все-таки людьми родились, а политработниками их жизнь сделала, черт с ними. Правда, Давид?
   - Не знаю, - отвечаю, - не знаю. Я тоже не злой человек, но ведь эти политруки и сами по-человечески не живут, и другим не дают, активно просто-таки мешают жить миллионам людей нормальной человеческой жизнью, не втянутой во всякие трудовые вахты, идеологическую борьбу и прочую объебаловку (демагогия).
   Больше я Иванова на пленку не записывал, а рассказ его все же слегка отредактировал. Он немало чуши тогда напорол. Странная в нем, как и в его Клаве, была смесь ума и дурости. Упаковал я их. Притырил, как надо, Клавины цацки: два кольца, чудесный браслет и заколку с изумрудом - все, что от матери осталось. Только не думайте, что Иванов так быстро после той бани подал документы. Они тянули еще год, потому что Клава пошла по женским к гинекологу, и тот сказал, что у нее, очевидно, рак матки. Представляете? Этому вонючему специалисту по дамскому хозяйству в голову не могло прийти, что женщина забеременела на седьмом десятке. Клава тогда действительно попала. Недаром она скинула сорок килограмм и разожгла и без того не утихавшую страсть супруга. Хорошо еще, она сама разо-бралась в своих делах и поняла, что у нее никакой не рак, а просто она попала. Клава немедленно написала письмо Брежневу. Его секретариат переправил письмо в Минздрав. Минздрав направил к Ивановым комиссию гинекологов и геронтологов. Врача, не сумевшего разобраться, когда Клава сидела на "вертолете" (гинекологическое кресло), пошарили из женской консультации на эпидемию гриппа. Ивановых же уговорили лечь в клинику для описания их мощных организмов.
   За Милкой и Валерой ухаживала Клавина сестра. Ивановы же провалялись в отдельной палате в обкомовской клинике, где их прямо разбирали по частям, замеряли, анализировали и так далее в попытках докопаться до секрета ихней немеркнущей с годами брачной любви. Это было смешно. Но подробности я расскажу при встрече. Напоследок Иванов написал небольшую статью для журнала "Советская геронтология". В ней он советовал всем простым людям доброй воли брать с него пример и начинать половую жизнь как можно позже, для того чтобы пользоваться мужской силой чуть ли не до гроба. Он доказывал, что в молодости и так преимуществ много и интересов: работа, спорт, БАМ, служба в армии, борьба с хулиганами и алкоголизмом, учеба, карабканье по служебной лестнице и так далее. Любовную же страсть, писал Иванов, теоретик херов, следует оставить как чудесную игрушку для старости, и тогда старость покажется сплошной молодостью...
   Но родить Клава не родила, хотя очень хотела. Был выкидыш. Они уже собирались нести документы в ОВИР, когда позвонил из Москвы двоюродный брат Иванова и сообщил, что в ближайшие месяцы ожидается ужасная пандемия гриппа-гонконг. Клава, конечно, обрадовалась и сказала: "Пандемию переждем здесь". А Иванов по-бухгалтерски быстро подсчитал, во сколько им четверым обойдется лечение гриппа и возможных осложнений за границей. Цифра вышла чудовищная. Три месяца эта семья сидела на чемоданах и прислушивалась к температуре, состоянию носоглоток и к прочим симптомам. За это время Клава успела сделать себе (за деньги) пластическую операцию. Ей подтянули морщины на лице и шее и сняли с пуза приличный шмоток жира.
   Надо сказать, что Валера, как только видел водку или портвейн, выскакивал из-за стола: его тянуло рвать. А Милка забыла про любовь начисто, словно ее не лишили невинности. Она даже написала в школе сочинение на вольную тему "Все мужчины сволочи, которые любят сорвать цветочек". Ей поставили двойку и вызвали Клаву в школу. Дирекция сочла, что Милка развращает (как познавшая раньше всех половой порок) своих подруг и школьных мальчиков. Таким не место в школе и в институте. Она получит волчий билет. Клава плюнула на стол директора школы и ушла.
   Через три месяца после этого они получили разрешение. На следующий день Иванов позвонил мне с просьбой упаковать и отправить его семью, что я и сделал. Повез вещички в Брест на досмотр. Сунул там тысчонку кому надо, и запаровозили Ивановы благополучно в Вену. А багаж их поехал в Израиль. Клава молодец. Она увезла все до последнего гвоздика, даже почтовый ящик с замочком взяла. И деньжат на отъезд порядочно поднакопила. Вы спросите: откуда они у нее? Я вам отвечу: эта потрясающая женщина играла с государством в "Спортлото" и неизменно выигрывала. Непонятно, что за способность угадывать не менее трех цифр была у нее, непонятно. Но каждую неделю ей присылала сестра из Москвы не менее ста карточек, и Клава их заполняла. Дважды - хотите верьте, хотите нет - она угадывала по пять цифр. Это уже состояние. А по три и по четыре чуть не в каждом тираже. Мне бы ее фарт, а также и вам, дорогие.
   Кстати, я от всей души уговаривал Иванова не ехать. Но он стоял на своем: я достаточно наунижался за свою жизнь, дети мои с согласия матери решили записаться в паспортах евреями, я не хочу с ними спорить, и я не хочу, чтобы они испытывали недоверие, разные слова, обиды и прочие антисемитские штучки. Я никогда не считал, будучи бухгалтером простым, что меня непременно должны любить как еврея другие люди. Нет. И я всегда считал ниже своего достоинства выклянчивать эту любовь, как поступают некоторые. Я не нервничал, вроде них, хотя мне такая нервозность понятна, когда в ничего не значащем замечании или дурацкой реплике они ищут и именно поэтому находят антисемитский смысл. Я добродушно проглатывал подъебку, поскольку сам ловил себя временами на том, что хохочу от армянских анекдотов, поддерживаю беседы о ненависти хохлов и поляков к русским или обсуждаю грузинское и азербайджанское засилье в торговле цветами, овощами и фруктами. Все мы, скажу я вам, хороши по части неуважительного отношения к другим нациям, все. Но однажды я прочитал в "Правде" волнующую статью в защиту права населения какого-то малюсенького тихоокеанского острова на самоопределение и независимость, где были слова: "руки прочь!", "народы мира встанут на защиту!", "нет таких сил..." и прочая белиберда. Рядом с этой статейкой была другая, непрозрачно намекавшая, что у еврейского народа нет никакого такого права на историческую родину, потому что якобы еврейского народа не существует вообще, а есть лишь евреи-труженики и евреи - владельцы мирового капитала. Стошнило меня от этой логики. Грязно я от нее отрыгнул и вспомнил всей своей шкурой, что я умело забывал все, что я уничтожил в своем уме еще до того, как оно прочно засело в памяти и начало бередить душу, мешая с хорошим настроением относиться к людям и работе. А ведь до Клавы я жил исключительно жизнью других людей и бухгалтерской работой в тресте горозеленения. Короче говоря, я больше не желаю ни у кого одалживать пространство для жизни. Не знаю, как вы, а я расплатился с неплохими процентами для советской власти. Работа с юных лет, пятилетки, будь они прокляты, фронт, два ранения, и не в спину, заметьте, а в грудь, ничтожная зарплата и почти вся жизнь в коммуналке. Если бы не Клава, я после себя оставил бы четыре стены, брюки, пиджак и кое-что из посуды. Здесь прошла моя жизнь, здесь я встретил двух женщин, но отдать концы я хочу там, где никто меня не попрекнет, что я занял неизвестно на какой срок один квадратный метр могильной площади. И не желаю я больше выискивать, как мой двоюродный брат, в списках награжденных и всяких лауреатов еврейские фамилии. Не желаю перечислять по пальцам знаменитых евреев, не хочу с хрипотой в горле кричать, что это мы дали миру Карла Маркса. Думаю, что вообще насчет Карла Маркса нужно не кричать, а помалкивать. Кого он накормил? Меня или председателя горсовета, начавшего брать взятки за жилплощадь бриллиантами? Может быть, он Кубу накормил или китайцев? Мы с вами их кормили и кормим из своего кармана, поверьте мне как бухгалтеру. А зачем мы их кормим? Мы их кормим для рекламы нашему бородатому вундеркинду. Хватит. Я не хочу гордиться Эйнштейном и Иосифом Кобзоном, которого я знаю лучше, чем физика, я буду думать до конца своих дней о тех, кто скитался по миру две тысячи лет и остался неизвестен. Плевать мне на национальную гордость и тщеславие. Пусть лучше память и сострадание живут в моей душе. Громче всех гордятся обычно те, которые не способны ни на что другое. А за свой единственный в жизни грех, за то, что я мешал в домах отдыха половым сношениям простых людей, я наказан: видите - ни одного зуба.