«Довольно! Оставьте меня! Оставьте меня! Оставьте меня! Я иду!.. Я бегу!»
   И стремглав бросился за кулисы. Он почувствовал, что пол заходил у него под ногами, декорации закружились перед ним, и он упал на руки первого встречного – какого-то незнакомого человека низенького роста в помятой шляпе, с плутоватыми глазами. Заметив, что Акоста падает, этот человечек подбежал к нему, подхватил под руки и, обращаясь ко всем, кто в эту минуту был за кулисами, крикнул хриплым голосом:
   – Что вы стоите, как истуканы? Воды! скорее воды!
   Несколько минут спустя Рафалеско лежал у себя в уборной, растянувшись на кушетке, совершенно успокоенный, а возле него на табуретке сидел Шолом-Меер Муравчик (это был он).
   Как попал сюда Муравчик? Читатель, конечно, помнит сцену, разыгравшуюся в вестибюле Никель-театра между Муравчиком и мистером Кламером. Расправившись с бородой мистера Кламера и изведав всю силу здоровенных кулаков Нисла Швалба, Муравчик ловко вывернулся из лап Нисла и из рук билетеров, клакеров и прочих театральных служителей, прибежавших на помощь Кламеру. Шолом-Меер Муравчик мог считать себя счастливым, что не попал в руки нью-йоркских полисменов. В Америке, правда, очень либеральная конституция, но все же полезнее для здоровья держаться подальше от полиции.
   – Черт меня дернул сцепиться с этим клопом! (О, если бы мистер Кламер слышал, каким прозвищем его наградили!) Ненавижу его бороду, как благочестивый еврей свинину. Глядеть на него спокойно не могу!
   Так резюмировал про себя Муравчик эту сцену и, по возможности приведя в порядок свою пострадавшую в бою физиономию, начал пробираться задним ходом за кулисы. Там он примостился между декорациями так удобно, что видел все, что творится на сцене, сам оставаясь незамеченным. Он во все глаза глядел на сцену, ища взором среди актеров того, кто был ему нужен.
   – Кто из них Рафалеско? – обратился он шепотом к одному из служителей, на обязанности которого лежало подымать и опускать занавес. Это был голубоглазый человек с необычайно меланхолическим лицом и с таким озабоченным видом, точно весь мир навалился ему на плечи.
   – Вон тот, с длинными волосами и в белом воротничке, который играет Уриеля Акосту.
   – Набитый умница! У них у всех длинные волосы и белые воротнички.
   Меланхолического вида парень уставился на Муравчика своими голубыми глазами.
   – Я не виноват, что вы дубина. По-вашему, «у всех солдат без различья одно и то же обличье»? Для вас, что Менаше, что Уриель Акоста, – все едино?
   – Вот так умница, клянусь богом, светлая головушка! Мне сдается, вы совершенно правы. Погодите, я уже знаю, кто из них настоящий Уриель Акоста.
   Тихо, полушепотом, беседуя в таком миролюбивом тоне со своим новым другом, приобретенным за кулисами театра, среди нагромождения декораций, Муравчик подмигнул ему плутоватым глазом и спросил:
   – Не найдется ли у вас, милейший, папироски?
   – Зеленорог! Откуда вы свалились? Хотите, чтобы вам раскрошили череп и сбросили со всех лестниц? Здесь, возле декораций, хотите вы курить?
   – Тсс… Ну и ладно! Нет, и не надо. Что вы взбеленились, точно вам кафтан изодрали?..
   Шолом-Меер Муравчик пощекотал соседа под мышкой и попросил быть настолько любезным и чуточку подвинуться, чтобы он, Шолом-Меер, мог усесться с ним на один стул.
   – Понимаете ли, – начал объяснять он, – выстоять на ногах целый акт я не в силах. Я, видите ли, сегодня еще ничего не ел, – не потому, разумеется, что у меня пост или, сохрани боже, не на что пообедать. Всем моим друзьям желаю быть не в худшем положении, чем я. Но я просто сегодня занят по уши. Хлопот полон рот.
   – «Бизи», как говорят у нас, – промолвил меланхолический сосед и начал расспрашивать: какие такие «бизнесы» у него в Нью-Йорке, когда и на каком пароходе приехал он из Европы и как прошло путешествие?
   Шолом-Меер тут же насочинил такие «бизнесы», какие ему никогда и во сне не снились. Так они тихо-мирно проговорили весь последний акт и до того увлеклись разговором, что меланхолический человек чуть было не забыл опустить занавес, а это привело бы к новому скандалу: вся публика увидела бы, как Уриель Акоста упал кому-то на руки.
   Вот при каких обстоятельствах произошла встреча Муравчика с Рафалеско.
   Едва придя в себя, Рафалеско обратился к человеку, так ловко подхватившему его:
   – Ваше лицо мне что-то очень знакомо.
   – Удивительное дело! Сколько раз мы встречались с вами в Голенешти!
   – В Голенешти?
   Этого было достаточно, чтобы наш юный герой забыл про свой ужасный провал и попросил всех других выйти из его уборной.
   Оставшись с Муравчиком наедине, Рафалеско забросал его вопросами: кто он и что он, откуда приехал, что он тут делает?
   – Кто я? Тоже бондарь, – актер, стало быть, еврейского театра. Откуда я приехал? Из Лондона. Что я здесь делаю? Ищу вчерашний день. Мой друг и приятель, видите ли, тоже еврейский актер, умирая, за час до своей кончины взял с меня слово: так как у него, видите ли, есть сестренка, наливное яблочко, кровь с молоком, и так как с ней крутил любовь какой-то парень, тоже актер, и так как в результате этой любви – не про нас будь сказано! – случилось нечто такое, чему лучше бы не случаться, а именно: девица, с божьей помощью, ровно через девять месяцев родила «младенчика», а парень этот, то есть отец «младенчика», заблаговременно дал тягу в Америку, – то умирающий взял с меня слово и заставил поклясться перед богом, сидящим наверху и видящим все людские подлости, которые совершаются внизу, что я увезу его сестренку вместе с «младенчиком» в Нью-Йорк и покоя не дам этому молодцу, пока он не обвенчается с нею по законам Моисея и Израиля. И мне ничего другого не оставалось, как дать ему слово и поклясться самыми страшными клятвами, что я исполню его волю. Ну, скажите сами, разве это не похоже на роман, один из тех романов, что печатаются в книжках?
   Возможно, что наш герой что-то предчувствовал, а может быть, в нем заговорило простое любопытство и желание подробно ознакомиться с этим занимательным романом. Он спросил своего незнакомого знакомца:
   – Нельзя ли узнать, как звали вашего друга, поручившего вам такое деликатное дело?
   – Почему бы и нет? С величайшим удовольствием. Звали его, моего друга то есть, Гоцмах, но настоящая фамилия его была Гольцман.
   Рафалеско вскочил с места бледный как смерть.
   – Гольцман?! Бернард Гольцман, говорите вы, уже…
   – Умер, царствие ему небесное. А его сестрицу зовут Златка. Она здесь со мною в Нью-Йорке. Ей, правда, очень хотелось пойти со мной в театр и послушать вас, но она не могла оставить «младенчика». Молодая мать и такая преданная! Кто может оценить величие материнской души? Вы, может быть, хотите знать, кто этот молодец, отец «младенчика»? – спросил Муравчик, пронизывая Рафалеско острым взглядом. – Он родом из самого Бухареста, то есть он так же из Бухареста, как я из Иерусалима… Бог с вами, что вы так побледнели? Вы дрожите? Поверьте мне на слово, ничего дурного с вами не случится, сохрани боже… Вы еще не знаете, что я за человек. Я – Шолом-Меер Муравчик. Все, что я делаю, я делаю для вашей же пользы и из уважения к памяти моего покойного друга, мир праху его. Дай мне боже столько счастья и удач…

Глава 69.
Еще одна комбинация лопнула

   Кому-кому, а Нислу Швалбу с его вечными комбинациями провал Рафалеско был на руку. Он мог взяться теперь за осуществление своего плана с большей надеждой на успех, чем раньше, потому что побитая собака всегда становится послушнее, а человек, павший духом, делается мягче воска, и с ним можно делать все, что угодно.
   Так решил наш комбинатор Нисл Швалб и принялся за дело на другой же день после знаменитого спектакля, когда Рафалеско привезли домой, разбитого и подавленного неудачей.
   К своему великому изумлению, Нисл застал у Рафалеско того самого маленького человечка с плутоватыми глазами, которого он накануне вечером в вестибюле театра насилу оторвал от бороды мистера Кламера.
   – Вы еще живы? – весело, по своему обыкновению, обратился к нему Нисл Швалб. – Я вижу, вы растете везде, где вас не сеют.
   – А вы как думали? – таким же веселым тоном ответил Муравчик. – Счастье ваше окаянное, что вас вчера было много, а я один. Не то ваш милейший джентльмен из лондонского Уайтчепеля не вышел бы цел и невредим из моих рук. Без бороды он у меня во всяком случае остался бы. Душу бы я из него вымотал, а бумаги мои он бы мне вернул. Положим, он мне их и так отдаст, можете быть уверены. Это говорит вам Шолом-Меер Муравчик.
   – Вот как?! Муравчик? Знакомая фамилия. Из каких, собственно, Муравчиков вы будете?
   Швалб пододвинулся ближе к новому знакомому и протянул ему свою пухлую, мягкую богатырскую руку. Муравчик ответил своим обычным хриплым голосом:
   – Из каких Муравчиков, спрашиваете? Из настоящих Муравчиков, тех самых, которые никогда в жизни никому не должны были ни гроша по той простой причине, что никто им денег взаймы не давал, а если и давал, то пиши пропало, – как те затрещины, которыми вы меня вчера угостили. Верьте мне на слово, я уж давно не получал таких оплеух, дай мне боже столько счастья и удач! Но одно другого не касается. Ваше лицо мне нравится гораздо больше, чем ваши руки. Ну и ручищи же у вас, чтоб им отсохнуть! Даю вам честное слово, что, когда у меня будет время, я постараюсь познакомиться с вами поближе. Но теперь я занят, «бизи», как говорят у вас. Мне надо уходить. Будьте здоровы и счастливы. Передайте привет и шлите письма.
   Шолом-Меер встряхнул неимоверно большую, мягкую, пухлую руку Нисла Швалба. Тот ответил самым дружелюбным тоном:
   – Вы не можете себе представить, до чего я рад новому знакомству, клянусь всем вашим добром.
   – Это я видел еще вчера. И не столько глазами видел, сколько боками почувствовал, дай мне боже столько счастья и удач! – ответил Муравчик комплиментом на комплимент, стоя уже на пороге.
   Рафалеско проводил гостя из комнаты и несколько минут шептался с ним за дверью. Когда он вернулся, Нисл Швалб спросил:
   – Кто он, этот шут гороховый с шельмовскими глазами? С виду его можно принять за карманника, конокрада или за торговца живым товаром.
   Не дождавшись ответа, Нисл Швалб опять обратился к Рафалеско, на этот раз серьезно. Он заговорил таким тоном, каким старший брат разговаривает с младшим:
   – Я бы такого шута горохового, как этот хриплый субъект, гнал в шею! Я бы таких прощелыг, таких прохвостов на порог к себе не пускал… Одним словом, мой миленький Рафалеско, провались он сквозь землю! Поговорим лучше о нашем деле.
   Так приступил Нисл Швалб к осуществлению тонко задуманной им комбинации, шагая, по своему обыкновению, взад и вперед по комнате.
   – Я пришел, прежде всего, поговорить с тобой по душам. Не надо так расстраиваться и падать духом. С кем не бывает? Ну, случился провал, потерпел неудачу.
   – И еще какой провал! Какая неудача! – ответил Рафалеско и тоже начал шагать взад и вперед по комнате. – Провал провалу рознь. С тех пор как я живу, с той поры, как я на сцене, не было такого случая, чтобы я нуждался в помощи суфлера. Нет, это был исключительный, небывалый провал!
   – Ну, до провала еще далеко. С божьей помощью, послезавтра, ко второму спектаклю, мы поправим дело. А пока что за эти два свободных дня надо бы нам покончить с нашими семейными делами. Раз-два-три, и конец! На какой день ты думаешь назначить свадьбу?
   – Какую свадьбу?
   – Что значит – какую свадьбу?
   Оба перестали расхаживать по комнате и, остановившись один против другого, обменялись такими взглядами, как будто встретились впервые в жизни.
   – Ты шутишь? – пытаясь изобразить на лице улыбку, спросил Нисл. Но улыбка не получилась.
   – Я шучу? – ответил Рафалеско. – Это ты шутишь. Вы все сговорились шутить надо мной.
   – Мы все сговорились шутить над тобой?
   – Все, все! Ты, твой браток, сестра-примадонна. Разве не шуткой был тост мистера Кламера у ломжинского кантора? Да, что это было? Не шутка? Не анекдот? Мерзкий, банальный анекдот! Ты что же думаешь, Швалб? Напали на мальчика, на простачка, и будете вести его на веревочке? Бог осчастливил вас сестрой, красивой коровой, которую вы сами называете «девкой», «поленом», «чурбаном» и никак не можете избавиться от нее, – вот вы и решили окрутить меня с вашей сестрицей, похоронить меня живьем! Покорнейше вас благодарю! Ищите другого идиота…
   При этих словах Рафалеско поклонился своему другу Швалбу так изысканно-вежливо, так почтительно и грациозно, а весь свой монолог он провел так мастерски, с таким исключительным обаянием, что будь это на сцене, его наградили бы бешеными рукоплесканиями. Но так как дело происходило не на сцене, а в жизни, да еще касалось вопроса, в котором Нисл Швалб и вся его семья были кровно заинтересованы, то можно себе представить, как выглядел в эти минуты наш комбинатор. Он побледнел, потом побагровел, потом посинел. На его толстой, красной бычьей шее резко обозначилась жила, которая начала быстро пульсировать и вздуваться, как у быка через минуту после убоя. Казалось, глаза его вот-вот выскочат из орбит, точно у живой рыбы, когда ее держат животом вниз и соскребывают чешую. Рыба, надо полагать, думает в такие минуты: «Скребите, скребите! посмотрим, что дальше будет». От сильного раздражения и страшного потрясения Нисл Швалб грузно опустился на стул и с трудом перевел дыхание. У него пересохло в горле, и голос его изменился. Обратившись к Рафалеско, он произнес несколько пониженным тоном:
   – Ответь мне, дорогой мой, на один вопрос: ты знаешь, что означают слова «брич оф промис»? [127]
   Рафалеско остановился против Швалба, заложив руки за спину. Он был возбужден не менее, чем его друг, но владел собой и держался спокойно.
   – А именно? Что означают слова «брич оф промис»?
   – Это означает, что если молодой человек при свидетелях дает слово девушке жениться на ней и потом показывает ей кукиш, то его погладят по головке и потом заставят жениться.
   Рафалеско вплотную подошел к Нислу Швалбу.
   – Когда это я давал слово вашей сестре? Не в тот ли вечер у ломжинского соловья, когда вы меня напоили кислым шампанским и все, один за другим, полезли ко мне целоваться, так что не то что Брайнделе-козак, но даже ломжинская канторша обнимала и чмокала меня? Ха-ха-ха!
   Этот смех был для Нисла Швалба горше всех выслушанных от Рафалеско упреков. Неужто вся комбинация лопнула? Так тонко и основательно сработано и вдруг – трах! Нисл не мог усидеть па месте. Привскочив, он положил свои тяжеловесные руки на плечи Рафалеско и заговорил, по своему обыкновению быстро-быстро, не переводя дыхания:
   – Рафалеско, миленький! У нас с тобой здесь, в Америке, будет пренеприятное судебное дело. Америка, знаешь, такая страна, которая шуточек не любит. У нас есть свидетели, глупенький, которые под присягой покажут на суде, что сами видели, как ты держал девицу в объятиях и целовал ее… Это было на пароходе, помнишь? Или ты уже забыл? И еще найдутся свидетели, у которых ты покупал браслеты и тому подобные вещички моей сестренке и надевал их ей на руку на глазах у всех. Они подтвердят это на суде. Послушай меня, глупенький! Поверь, я тебе друг и приятель. Кончим дело по-хорошему, не то хуже будет, клянусь всем твоим добром! Ты мне скажешь спасибо, дитятко мое. А не то, – подавиться тебе этим столом!
   – С этими словами Нисл Швалб вышел.
   – Подавитесь вы все сами! – с язвительной усмешкой крикнул Рафалеско вслед Нислу Швалбу, когда тот был уже за дверью.
   Оставшись один, Рафалеско прошелся несколько раз по комнате, потом сел у окна, закурил сигару и, заложив ногу на ногу, впал в глубокое раздумье.

Глава 70.
Кающийся грешник

   Рафалеско было о чем подумать. Тяжелые тучи сгустились над его головой. Все беды сразу обрушились на него. Особенно тяжело переживал он вчерашний провал в Никель-театре. Строго говоря, это был не такой уж страшный провал, судя по тому, что вчера же вечером в антрактах и после спектакля вокруг него вертелись разного рода дельцы, представители американско-английского театра, и шептали ему на ухо, что все будет «олл райт». Это означало, что он не должен связываться ни с каким театром, пока не придет к нему некое лицо и не предложит ему такие условия, какие ни один еврейский театр не в состоянии предложить.
   Это лицо не заставило себя долго ждать и явилось на следующий день рано утром.
   То был свежий на вид, гладко выбритый, надушенный англичанин с совершенно голым черепом, золотыми зубами и необычайно длинными ногтями. Вместе с англичанином пришел еще какой-то человек, репортер крупной английской газеты, прожженный парень с улыбающимся лицом и румяными щеками, владеющий чуть ли не всеми языками, включая и еврейский. Судя по имени, которым назвал себя, отрекомендовавшись, улыбающийся репортер, – Арчибальд Буеруэльс – и по превосходному английскому произношению, его можно было принять за прирожденного американца, за стопроцентного янки. Но верхняя часть носа, черный блеск волос и особенно глаза (о, эти еврейские глаза!) без слов говорили: «Какой ты, с позволения сказать, Арчибальд? Какой там Буеруэльс? Сказал бы просто, что тебя зовут Арчик, сын Береля, – и баста!»
   Оба джентльмена, войдя в комнату Рафалеско, сели, подтянули брюки на коленях, обнаружив широкие носки своих удобных американских ботинок, и сразу приступили к делу. Человек с голым черепом заговорил так, словно у него только что вырвали два коренных зуба и вложили вату. Улыбающийся Арчибальд Буеруэльс переводил его слова на еврейский язык. Сущность беседы сводилась к тому, что Рафалеско было предложено немедленно перейти на английскую сцену. Первое время он может играть свои роли на еврейском языке, пока не овладеет в совершенстве английским. Условия были предложены такие, что у Рафалеско голова закружилась. Тем не менее у нашего героя хватило такта и здравого смысла не обнаружить своего волнения. Он выслушал заманчивые предложения весьма хладнокровно и попросил двадцать четыре часа на размышления…
   – Олл райт, – прошипел джентльмен с голым черепом, собираясь уходить. А репортер с улыбающимся лицом обратился к Рафалеско по-еврейски:
   – Смотрите же, не упускайте случая, – это жирный кусок! Гуд бай.
   Это был, так сказать, номер первый. Второй причиной глубоких размышлений Рафалеско была Роза Спивак.
   Что привело ее в Никель-театр как раз в вечер его дебюта? Была ли это простая случайность, или Роза следила за еврейскими газетами и знала, что это его, Рафалеско, бенефис? Если так, то отчего же она сбежала после второго акта? И правду ли рассказала Генриетта, будто Роза, сидя в ложе со своим аристократическим кавалером, Гришей Стельмахом, переглядывалась с ним и смеялась, в то время как он, Рафалеско, выступал в такой серьезной трагической роли? Правда, он вчера был слабоват в этой роли. Но над чем тут смеяться? Да еще в первых двух актах, которые как будто прошли с огромным успехом? Ах, чего бы он не отдал сейчас, чтобы получить ответ на мучившие его вопросы! Будь это в другое время, он не знал бы ни отдыха, ни покоя, пока не пробил бы себе дорогу к той, к которой он стремился уже столько лет, ради которой, собственно, и приехал сюда. Но теперь… после визита Муравчика.
   Шолом-Меер Муравчик с его деликатным поручением и ошеломляющим известием о Гольцмане и его сестре был третьей причиной мучительных раздумий Рафалеско.
   Смерть бывшего товарища и лучшего друга – Гольцмана, с которым он бежал из родного дома и провел, можно сказать, лучшие годы своей юности, произвела на Рафалеско потрясающее впечатление. Он был почти в таком же отчаянии, как в ту минуту, когда услыхал от кассира «Сосн-Весимхе» роковую весть о смерти матери, с той лишь разницей, что кончина матери вызвала у него только слезы, жалость и отчасти раскаяние, тогда как смерть его несчастного друга навела его на мысль, что он поступил с Гольцманом, как человек без сердца, без чести, без совести, если хотите, – как убийца. Как мог он так легкомысленно, с таким холодным равнодушием, оставить больного друга, над которым – он это хорошо помнит – уже витала смерть.
   И невольно перед нашим молодым артистом предстает то утро, когда он пришел проститься с другом. И снова воскресают в его памяти печальные видения, преследовавшие его на пароходе по пути в Нью-Йорк.
   И еще многое другое вспоминается нашему молодому герою, в то время как он в раздумье сидит у окна, вспоминается и такое, от чего дрожь пробегает по телу и о чем он хотел бы забыть, но не может.
   Но самое тягостное, самое мучительное для него – воспоминание о Златке… Со Златкой – он это хорошо помнит – он даже не попрощался перед отъездом. Он был тогда счастлив, что не застал ее дома. Он просто-напросто бежал от нее. Бежал, как вор, спасающийся, как бы его не поймали с поличным… Никогда ни один молодой человек не обошелся еще так бесчеловечно с девушкой, как он с бедной невинной Златкой… Что подумала она, когда узнала от больного брата, что он, Рафалеско, ее идеал, ее божество, удрал от них в Америку? Бедняжка, что она должна была вытерпеть, как она исстрадалась за это время! Какое мнение создалось у нее о нем тогда и что она думает о нем теперь? Есть ли на свете справедливая кара за его легкомысленное злодеяние? Вот она, его кара: он должен вырвать из сердца все свои детские грезы, глупые фантазии, должен забыть, что была когда-то на свете Роза, и сейчас же, немедленно, без минуты колебания, вернуть бедной Златке утраченное счастье, прийти к бедной девушке, пасть к ее ногам, целовать ей руки и сказать ей: «Златка, я твой, твой навеки!»
   Да, так он и поступит! Наверняка! Он бы сделал это еще сегодня утром, да Муравчик его отговорил. Муравчик дал ему понять, что в таких случаях нельзя действовать скоропалительно. «Златка, – сказал он, – простая и честная девушка (хоть у нее и есть «младенчик», ха-ха-ха!). Романов она никогда не читала. И если вдруг, ни с того ни с сего, заявится молодой человек, бухнется ей в ноги и начнет вопить: «Грешен, каюсь, винюсь!» – она, чего доброго, со страху в обморок упадет. Тогда прибежит мамаша – не надо забывать, что у нее имеется еще старая мать по имени Сора-Броха! – и расправится с ним, с Рафалеско, по-своему, подымет такой гвалт и благословит его таким приветствием, что он запомнит его на всю жизнь. Нет, лучше уж он, Шолом-Меер Муравчик, сам отправится к ним, к этим женщинам, и исподволь подготовит их. Незачем, конечно, рассказывать им, что человек из-за них мучается раскаянием. Женщины не любят мягкотелых мужчин, готовых по всякому поводу нюни разводить, лить потоки жалостливых слез, распускать разные антимонии, философию с капустой, петрушку с мылом. Фи, женщина любит, чтобы мужчина был мужчиной… Он, Муравчик, в этих делах, можно сказать, собаку съел. У него нет столько волос на голове, сколько женщин он перевидал на своем веку. Дай ему боже столько счастья и удач!»
   Так, по своему обыкновению, закончил Шолом-Меер Муравчик, этот чиновник особых поручений во всех затруднительных случаях, и отправился выполнять свою миссию. Не удивительно, что наш юный друг, вновь превратившийся в кающегося грешника, выпроводил с позором своего второго друга Нисла Швалба.
   Оставшись один на один со своими печальными мыслями, Рафалеско сидел у окна с сигарой во рту и глядел на улицу. Прошло несколько минут. Вдруг он заметил, что к гостинице, в которой он жил, подкатил роскошный автомобиль. Из него выскочил негр и направился к двери гостиницы.
   «Было бы любопытно, – как бы невзначай пронеслось в голове у Рафалеско, – если бы оказалось, что этот человек имеет отношение ко мне».
   Так и есть. Не прошло и минуты, как послышался стук в дверь.
   – Кам ин! (войдите!)
   Вошел негр. Он привез письмо, которое должен вручить мистеру Рафалеско лично, в собственные руки.
   – Я – Рафалеско.
   Дрожащими руками наш герой взял у негра красивый, запечатанный надушенным сургучом конверт, осторожно вскрыл его и прежде всего взглянул на подпись. Сердце его так забилось, что он был принужден опуститься в кресло.

Глава 71.
Письмо

   «Мой дорогой, моя блуждающая звезда!
   Самая изобретательная фантазия не в состоянии так дико запутать положение и привести к такому причудливому, такому невероятному сплетению обстоятельств, какие создал слепой случай.
   Но я еще слишком взволнована переживаниями последних двенадцати часов и чувствую, что не в состоянии высказать и сотой доли того, что хотела бы сказать тебе лично.
   Вкратце сообщаю, что только слепая фортуна привела меня вчера вечером в Никель-театр на твой бенефис. Если сердце мое не разорвалось на части, когда я узнала, что Уриель Акоста – это ты, значит, мое сердце из стали. В оцепенении просидела я весь второй акт. К сожалению, только второй акт, потому что вдруг произошел совершенно неожиданный скандал. Нас узнали в ложе, раскрыли наше инкогнито самым безобразным образом, и меня заставили бежать из театра, хотя бог мне свидетель, что я рвалась назад, чтобы еще раз посмотреть на тебя, еще раз услышать твой голос, который не переставал звучать в ушах моих все годы наших скитаний по свету.
   Но погоди, это еще не все. Придя домой, я застала у себя на столе кучу писем, из которых многие, судя по почтовому штемпелю, прибыли уже давно, но не были мне переданы своевременно из-за цензуры, которую позволил себе, без моего ведома и согласия, учредить над моей перепиской мой менеджер, хоть он и чистокровный англичанин и джентльмен. Кончилось тем, что сегодня утром я вызвала его и без долгих разговоров, без всяких околичностей, коротко и ясно заявила, что с сегодняшнего утра считаю себя свободной от ангажемента… Он может обращаться в суд, требовать неустойку – это его дело.