– Не говори… И юбка беспонтовая у нее. Она ее на восточном купила, отвечаю, – сказала Ася, насмешливо глядя, как Патя лениво крутит кистями, обходя скачущего танцора. – Пусть не гонит, что это Гуччи. Ты же знаешь, что ее жених слово свое забрал?
   – Вая! Как забрал? – загорелась Залина. – Даци, что ли? Они же уже «Маракеш» сняли, Патя татуаж сделала, туда-сюда…
   – Какой! – воскликнула Ася. – Даци ее в «Пирамиде» увидел. Всё, говорит, отменяйте. Подарки тоже она все вернула. И чемодан вернула.
   – Чемодан саулский, наверное, был.
   – Ты что! Шуба, одежда, сапоги, телефон навороченный, че только они ей не дарили. Теперь так опозорилась она, зачем сюда пришла вообще?
   – Залина! – громко шепнула Ася. – Ты на Зайнаб посмотри.
   Ася ткнула длинным бордовым ногтем в сторону соседнего стола, за которым сидела девица в богатом хиджабе.
   – Закрылась, – сказала Залина, искоса взглянув на мусульманский наряд девицы.
   – Я так и знала, что закроется после всего.
   – После чего? – спросила Залина.
   – Ну, она же в селе когда была, ночью одна оставалась с подружкой и, короче, с какими-то парнями маарда[32] уехала. Ее брат случайно в тот вечер в дом постучал, ее нет, шум подняли. Утром вернулась она, ее сразу к врачу повели, говорят, на проверку.
   – И что?
   – Не знаю. Замуж хочет она, теперь святую будет строить.
   – Я тоже закрыться хочу, – сказала Залина серьезно.
   – Брат заставляет?
   – Нет, сама хочу. А то как я делаю – не считается. Уразу[33] держу, намаз делаю, а платок не ношу. Ты слышала, что в городе говорят?
   – Что говорят? – спросила Ася.
   – Боевики на Рамазан всех девушек, кого без платка увидят, убивать будут. Уже убили двух.
   – Не гони, да! – засмеялась Ася. – Даже по телеку говорили, что специально в народе панику делают. Неправда это!
   – Все равно боюсь, – отвечала Залина.
   Тут из гущи танцующих выскочил веселый Хаджик и поманил танцевать. Залина радостно заулыбалась и пошла, поблескивая длинным открытым платьем.
   Ася смотрела то на Залину с Хаджиком, то на Патю, уже отплясывающую с братом жениха, то на старую бабушку, закручивающую спирали в старинном танце, то на приглашенную певицу, довольно известную. Какой-то молодец вывел певицу танцевать, и та, придерживая микрофон, изящно, на персидский манер двигала задом.
   Малик с друзьями успели тихонько умыкнуть жениха, невеста, как и принято, сидела с кислым лицом, а Далгат продолжал выискивать Халилбека. Песня закончилась, и смеющуюся певицу уже щупали тамада и уважаемые гости. Там были и Айдемир, и Халилбек, и Залбег, отец жениха, и чиновники из важных ведомств. Далгата трепал по плечам дядя Магомед.
   – Абдуллы дочку пригласи, Мадину, вон она сидит, видишь, рядом с моей матерью, – говорил Магомед, показывая на виденную уже на кассете девушку с отглаженными волосами. – Иди давай, когда музыка будет.
   Далгат отпирался.
   – Я хочу с Халилбеком поговорить, – объяснял он Магомеду.
   – Хабары[34] потом будешь разводить, мозги не делай мне. Иди пригласи, когда музыка будет.
   Тамада взял в руки микрофон и снова закосноязычил:
   – Эти, вот, кто там, короче, жениха нашего украли. Почему невеста одна сидит, а? Наша делегация уже поехала искать жениха, и мы этих друзей накажем его, которые это сделали. Да же, Халилбек? Сейчас даю слово нашему уважаемому Халилбеку, который нашел время и пришел на свадьбу близкого родственника Залбега, который женит сына на красивой цовкринке Амине. И, короче, Халилбек нам скажет, передаст ту мудрость, которой владеет…
   – Далгат, салам! – отвлек Далгата чей-то голос, и Далгат увидел небритого и усталого Мурада, своего кузена. – Идем со мной, отойдем на разговор.
   – Что случилось? – спросил Далгат.
   – Помощь твоя нужна.
   Далгат тоскливо оглянулся на тамаду и Халилбека, готовящегося держать речь, и пошел за Мурадом. Они подошли к краю открытой мансарды и перегнулись через перила. Внизу вокруг машин бегали дети, курили мужчины, и женщины в балахонах переносили с места на место свадебные торты.
   – У меня сверток есть, – говорил Мурад, – в ковре. Ты можешь его несколько дней у себя подержать, матушки нет же твоей.
   – Какой сверток? – спросил Далгат, нетерпеливо оглядываясь туда, где звучал из динамиков голос Халилбека.
   – Там ничего, просто мне нельзя дома держать, – говорил Мурад, потирая красные глаза.
   – Он тяжелый? – спросил Далгат. – А то я сейчас не домой иду, мне с Халилбеком говорить надо.
   – Нет, не прямо сейчас, – оживился Мурад, – я тебе его вечером сам занесу, ты просто спрячь его куда-нибудь на пару дней. Матушка же в Кизляре у тебя.
   – Да, хорошо, – отвечал Далгат, желая поскорей закончить разговор.
   Внезапно голос Халилбека прервался, раздались женские крики, а из динамиков по ошибке понеслась и тут же заглохла певичкина фонограмма. Люди, стоявшие на улице, побежали по лестнице вверх, на крик. Далгат тоже ринулся в зал и увидел взбудораженные лица, потрясенного тамаду, удерживающего от чего-то Залбега, и толпу мужчин, склонившихся к полу. Кто-то громко звал скорую.
   – Что случилось? – спрашивал Далгат у гостей, но те только хватались руками за головы.
   – ВахIи, вахIи![35] – восклицали бабушки, прикрывая рты концами платков и тревожно вглядываясь в смуту.
   – Айдемира застрелили, – сказал вихрастый парень, выпучивая глаза. – Отвечаю, сам видел! Он стоял, же есть, и раз пуля ему в голову, откуда не знаю.
   – Мансарда открытая, откуда хочешь могли стрельнуть, – раздались голоса.
   Невесту вместе с ее пышными юбками выводили из-за стола, не давая оглядываться. Мимо, поскальзываясь, грузно пробежал что-то лопочущий Сайпудин.
   – Астауперулла[36] – жеманно вскрикивали девушки, вытекая из зала нарядной толпой.
   – Пошли отсюда, Далгат, – сказал внезапно возникший Мурад, вытаскивая Далгата наружу.
   – Халилбек… – начал Далгат.
   – Халилбек побежал милицию встречать, сейчас не до тебя ему, – говорил Мурад.
   – Это покушение, что ли, было? – спрашивали друг у друга женщины на лестнице. – Айдемир в прокуратуре работает.
   – Если в голову попало, не спасут, нет, – говорили другие.
   – ВахIи – шептали старушки, перебирая четки.
   – Сейчас милиция, же есть, всех обыскивать начнет, – говорил Мурад, – мол, мало ли, вдруг, просто на свадьбе гуляли от души, в потолок стреляли и в Айдемира попали. А здесь у всех стволы с собой есть… как без них?.. так что лучше идти нам.
   Они уже шли по грязному и знойному переулку, когда где-то рядом заныла милицейская сирена и унеслась влево, туда, где горел суетой «Халал».

6

   – Ничего не понял, – говорил Далгат, – я хотел ближе подойти, на Айдемира посмотреть.
   – Что на собаку смотреть… – сказал Мурад, ничуть не смущаясь.
   Они вышли к городскому пляжу и, сняв сандалии, ступили на исхоженный песок – туда, где на расстеленных простынях разлеглись веселые и шумные люди. Далгат глядел на волнистое мутно-серое море, на далекий, похожий на утку, силуэт заброшенного островного завода и на гурьбу купальщиков, плещущихся в загаженной мелкой воде.
   Какие-то женщины, молодые и старые, залезли в море в длинных, прилипающих к телу платьях-ночнушках. Здесь же подростки с гиком кувыркались в воде, а две девушки в тонких обрезках-купальниках истошно кричали, оттого что кто-то хватал их за ноги.
   Дети смеялись и бегали, крича на непонятных горских языках, хватали у важных матерей початки вареной кукурузы. «Пирожки горячие!» – вопила женщина в съехавшей на затылок косынке, перешагивая через мокрые тела. Мимо шли несколько радостных девушек. Далгат заметил, что одна была в мусульманской тунике и в платке-хиджабе, другая – в дешевой красной косынке и длинной полупрозрачной юбке с разрезами, прочие – в модных и вызывающих бриджах. Следом за ними тянулись парни, подшучивая и набирая горстями ракушки, чтобы целиться в спину или пониже. Мурад шел молча, опустив голову и подергивая свои короткие брюки. Чеченцы в мокрых, с наилипшим песком штанах шумно лупили мяч, а на утыканных в песок турниках, как всегда, висели гроздья парней и мальчишек. Дальше, за грудой камней, виднелись подъемные краны тихого порта. Мурад и Далгат полезли по камням, меж которыми стояли с цинковыми ведрами русские рыбаки, присели у самой кромки воды. Далгат вздохнул:
   – Нехорошо говорить «собака» на незнакомого человека.
   Мурад хмыкнул и спустил волосатые ноги под брызги прибоя.
   – Кто его не знает? Вор. Вот там, за Каспийском, дома видел большие? – Мурад потянул руку вправо. – У него там три дома было.
   – Почему было? Жив же еще, – бормотнул Далгат.
   – Он муртад, отступник. Стал, как все эти кяфиры и нацпредатели со своими джахилийскими[37] штучками.
   Мурад сплюнул в подбегающую волну.
   – Всё из-за куфра[38].
   – Из-за чего?
   Мурад повернулся к Далгату и почесал щетину.
   – Куфр не знаешь! Кругом он, кругом! Морали нет, неверие, в чудеса Аллаха не верят… На свадьбе сейчас эти, Мала и Рашид, хвастались, что даже больше, чем пять раз, намаз делают. Ослы! – Намаз делают, а пиво пьют. Это нифак[39], знаешь? Айдемир этот тоже две мечети построил, а его сын чуть ли не десять наших сестер изнасиловал, каких-то студенток. Еще на телефон снимал и по блутузу передавал всем, – Мурад достал из кармана зеленую тюбетейку. – Я к тебе вечером приду, помнишь? Тебе много объяснить надо. Ты один с мамой живешь, никому не нужен, никто тебя на работу не устроит нормальную из-за кяфирских порядков. Надо бороться. Вот знаешь, – продолжал Мурад, – эти суфии все места себе захватили. Они во всех мечетях имамы, в мусульманских управлениях сидят. Подыгрывают Русне и кяфирам. Это неправильно, это всеобщий таклид. Умма[40] не должна разделяться, иначе будет раскол, фитна, понимаешь? Мы, салафиты, говорим, что надо возвращаться к истинному исламу, который был при Пророке, мир ему. И чтобы был независимый имамат.
   – Это ты от кого наслушался? – спросил Далгат.
   Мурад встал, подтянул брюки, сказал хрипло:
   – Ты не спорь. Я знаю, что ты наш. Я к тебе не один приду. Ты хоть и странный, но тоже справедливость любишь. У тебя девушка есть?
   Далгат вздрогнул от неожиданности.
   – Нет.
   – Красавчик, – сказал Мурад, стоя над Далгатом и улыбаясь, – не прелюбодей. А про наших сестер отдельный разговор. Жди меня к двенадцати, дома будь.
   Мурад чуть не оступился на скользком камне и быстро, без рукопожатия, скрылся из глаз.
   Далгат поднялся следом и, снова миновав рыбаков, спрыгнул с камней на песок, в гвалт и крик отдыхающих. Мурада уже не было видно.
   – Э, васав[41]! – закричал ему низенький усатый мужчина в расстегнутой рубашке, обливая из бутылки большой арбуз. – Арбуз не хочешь?
   – Нет-нет, спасибо, – заулыбался Далгат.
   – Угощаю! – кричал мужчина, но Далгат поплелся дальше, поглядывая на море и на откуда-то взявшуюся там моторную лодку, подбирающую желающих. На турниках качались.
   – Пацан, сколько раз подтянешься? – спросил его кто-то, хлопнув по плечу.
   – Сейчас не буду, – ответил Далгат, – мышцу потянул, не могу.
   Тут же над его словами засмеялись девочки-малолетки, вынырнувшие откуда-то из толпы. Разозленный Далгат быстро зашагал к кранчикам, обмыл ноги, обулся и пошел в арку, над которой грохотали товарные поезда. В арке воровато обнималась какая-то парочка, а у выхода, скрестив ноги и качаясь из стороны в сторону, сидел попрошайка и вопил «Лаиллаhаиллалаh!» Далгат увидел парковые скамейки, на которых резались в шахматы. Играющих обступила толпа пожилых болельщиков. За деревьями мелькали качели, гомонили дети и звучала эстрадная музыка. Он сел на пустую скамейку в тени каменного дерева и открыл папку. В глаза бросилась книжка, подаренная поэтом. Далгат открыл ее и начал читать: «Меня зовут Яраги…»

7

   Меня зовут Яраги. Я решил написать эту книгу, когда шел по старым магалам Дербента. Я смотрел на длинные стены от крепости и до моря. Теперь они были местами разобраны на кирпичи и зарастали безымянной травой. Я думал о том, что эта полоска равнины, которую называют Каспийским проходом, когда-то связывала Восточную Европу и Переднюю Азию. Теперь она распростерлась желтокаменной кучей, двумя разновременными кладбищами и средневековыми кварталами, переходящими по краям в новый, скучный город. Я шел, пока медленно собирались мужчины во дворе старой мечети, из которой уже пять раз за последние сутки кричался-пелся азан. «Спешите на молитву, спешите к спасению». Никто не посмотрел на меня, и я скользнул мимо них, как призрак.
   Я видел их, сарматов, аланов, скифов и гуннов, веками рвущихся сюда из Персии. Я видел цитадель Нарын-калу, какой она была во времена иранцев, и арабов, и турков-сельджуков, и снова персов, и, наконец, русских. Крепость на склоне Джалган с ее каменными блоками, скрепленными свинцом, была уже не страшна. Внутри полностью ушедшая в землю, зияла крестово-купольная церковь. Я видел в уме и ее святителей, и службы, проходившие на крыльце, перед входом, и тех, кто сделал здесь подземное водохранилище. Я гулял мимо старинных фонтанов и смотрел, как из источника Вестника жители все еще берут воду. И мимо разбитых временем ханских бань, куда в женский день не мог взглянуть ни один мужчина, а если глядел, то лишался глаза. А если глядела женщина, то лишалась обоих.
   (Далгат на секунду перевернул страницу, внимательно посмотрел на цветной портрет автора, его обвисшие усы и скромную улыбку, и продолжил чтение.)
   Из южной и северной городских стен распахивались ворота, из которых больше всех мне любы Средние, Орта-капы. А еще я смотрел на юго-западный угол цитадели, где виднелся прямоугольный проем в угловую башню. Оттуда когда-то шел проход на горную стену Дагбары, которая, извиваясь, уходила в глубь Кавказа более чем на сорок километров. Туда, в горы, через «ворота позора» бежали правители во время захвата города. Там, далеко, громоздится святая четырех с лишним километровая вершина Шалбуздаг, куда два месяца в год восходят паломники.
   Я был на Шалбуздаге. Там покоится Сулейман, пастух, которого унесли белые голуби, и сияет мечеть Эренлер, где можно переночевать. Вдоль серпантинной дороги, на альпийских лугах встречаются бараньи стада, из которых можно выбрать барана и принести его в жертву там, на вершине. А возле белокаменного мавзолея Сулеймана приехавшие на зиярат люди ритуально ходят вокруг могилы и запихивают деньги в большой, набитый до крае в железный ящик. Женщины привязывают свои платки к вбитым в землю палкам и забирают для себя из того, что было повязано до них. Я взбирался наверх, и мне было то жарко, то холодно. Внизу темнела долина окруженного тропической рощей Самура, а во мне колотилось сердце. Я испил воды из прозрачного до дна талого озера Зем-Зем. Мы, лезгины-паломники, собрались меж гигантскими…
   (Далгат зевнул и почесал ногу.)
   …собрались меж гигантскими гранитными глыбами и метали камни в шайтана, спрятавшегося в выемке скалы. А потом мы шли через каменную трубу грехомера, между движущимися скалами. Говорят, они выжимают из грешников все соки, но нас пощадили. Базардюзю-Кичендаг, «гора боязни», с ее восьмью ледниками, вытянувшись, сияла нам снизу и дышала холодом. А на венце Шалбуздага, где раньше обитали духи-эрены, ничего не росло. Я видел только кипение белых туманов. На волосах и бровях моих осел иней, и я задрожал от страха и стужи.
   Мне захотелось на склон. Туда, где с востока наваливается могучая красная стена Ярыдаг со сливающимся долгим водопадом. Где в районе седла, меж Главным и Боковым Кавказским хребтом, лежит мой дымный Куруш. Там в скалах навечно отпечатаны иглокожие, а под ногами альпинистов хрустят устрицы с небольшими кусочками перламутра, закрученные трубочки брюхоногих, фораминиферы и другие моллюски древнего моря. Там чередуются цветущие луга, известняковые плитки, мелкоземистый, чавкающий суглинок, щебень, обглоданные эрозией склоны и безлесные ущелья с вырубленными навсегда лесами.
   («Шах!» – закричали в толпе шахматистов, кто-то засмеялся…)
   Только с мая по октябрь можно добраться в Куруш. Там, в альпийских лугах Докузпары, пасутся козы и ярки, лишенные теперь отгонных пастбищ Муганской степи. Граница захлопнулась. Много лезгинов, рутульцев, цахуров, аварцев осталось в Азербайджане.
   Я шел, и в небе образовывался дождь, чтобы вылиться на скользкие глыбы и мягкую землю, на белые ромашки и синие колокольчики. Но Дербент и близлежащая Табасаран оставались сухи. Только журчал водопад в Хучни, а рядом стыли остатки «Крепости Семи братьев», заполненные от времени землей. Когда-то здесь жили семь братьев вместе с красавицей сестрой, а народ содержал их. Но во время одной из осад сестра влюбилась в предводителя вражеской армии, то ли иранской, то ли монгольской, и налила соленой воды в дула братниных ружей, и попыталась перебежать к возлюбленному, но братья поймали ее, побили камнями и спешно покинули крепость, завещав свое имущество жителям. Пригорок из камней, под которым лежала сестра, с тех пор был проклят, и каждый прохожий еще совсем недавно плевал на холм и швырял туда камень.
   Я думал о Табасаране. О том, как сложен табасаранский язык. О похожих на колдуний ковровщицах-надомницах, гнущихся в глинобитно-саманных домах за работой. Три месяца работают они над настоящим ворсовым ковром, сотканным из окрашенных мареной шерстяных нитей. Есть ковры мужские и женские. Топанчи с перекрещенными рукоятями кинжалов дарились воинам, и по ним нельзя было ходить. А на ковре «Сафар» изображены мужчина, овцы, растения и много синего цвета, потому что Сафар – это имя девушки, чей возлюбленный пастух сгинул в селевом потоке.
   Я видел Табасаран, его сухую степь, пологие предгорья, жесткие колючки, распаханные полосы каштановых почв, грецкий орех, малые виноградники, мелкие ручейки, родники, носящие имя своего мастера, мосты, возведенные людьми без казенной помощи, обрывы и леса с моховиками и опятами. Брызжущие слюной речки Рубас, Гюргенчай, Хамейду. А там, высоко – тропу Хаджи-Мурата, ведущую к пещере, в которой тот скрывался, и рядом – естественный Кутакский мост. А у села Хустиль, около рощи, где не пасут скот, а забивают жертвенных животных, в конце тропы, вырубленной по южному склону скалы, видел священную пещеру Дюрка, где жил когда-то праведник-отшельник. Тропа узка и опасна, над входом в пещеру нависает готовый сорваться камень, а внутри, вниз по приставной лестнице, – темный зал, убранный коврами, летучие мыши. Так там было еще недавно.
   (Далгату пришло в голову, что он давно не ездил на юг. Говорят, на заброшенных базах отдыха в Берикее отличные пляжи с белым песком и гигантскими черепахами.)
   Мой Юждаг горяч, зноен, плодороден: здесь хурма, инжир, гранат и миндаль, но он разлажен и распорот. Здесь, лишенные защитных ущелий, лезгины, цахуры, рутулы, агулы и прочие народности, по нескольку тысяч человек, а то и поменьше, более всего подпадали под власть албанских, иранских, царских и других пришлецев. Только лишь остались сказания о воскресающем борце и воине Шарвили, который появлялся, как только нападал враг, и против Тамерлана обернулся каменным мальчиком. «Когда бы враги Лезгистана ни совершали нашествий, вы с горы Келез-хев[42] окликните: “Шарвили! Шарвили! Шарвили!”, и тогда я с вами вместе вступлю в сражение с врагом, и он будет повержен».
   Здесь говорят нараспев, пьют чай перед пищей, нет средневековых жилищ и боевых башен. Завоеватели, приходя в Дагестан, сначала встречали лезгин и всех дагестанцев называли лезгинами, и горский танец всей республики поэтому зовется «лезгинкой», а у грузин похоже по звучанию – «лекури», танец дагестанцев.
   До и после Самура, расселились десятки народностей, автохтонных и пришлых. Ираноязычной речью татов говорят и сами таты-шииты, частично записавшиеся азербайджанцами, и горские евреи, записавшиеся татами. Тюркским наречьем вещают равнинные кумыки – те, что родились от горцев, спускавшихся на зимние пастбища, и степнячек из половцев, савиров, кипчаков, хазар… Кумыки ловили крючками рыбу и на лассо – диких лошадей. А на языке их, плавном, легком, нежном, говорили меж собою все горцы. Женщины их красивы и властны, влиятельны и повелительны, затеняли собою мужчин. Их шамхалы Тарковские были очень богаты, и дом их господствовал тысячу лет.
   Много еще не вымерших народностей расплескалось по степям и скалам, и каждая – мала, зажата другими, крепко схвачена внутренним страхом самопотери, переселения, исчезновения. Хиналугцы, каратинцы, годоберинцы, цезы, бежтинцы и еще полсотни этносов, врезанные в гущу чужого говора, объясняющиеся кроме своего на нескольких ближайших языках, кажутся невидимыми каплями в растворе. Раскосые ногайцы, поделённые между тремя республиками, никак не сомкнутся вместе и жалеют степь, а степь едят отары горцев.
   («Отары горцев? – подумал Далгат. – Что за чушь!»)
   Кумыков, населявших прикаспийскую низину с ее зимними пастбищами и глиняными поселками, теснят несчастные, сселившиеся с гор аварцы и даргинцы – бывшие горцы, насильно согнанные вниз строить каналы и магистрали, обживаться в цивилизации. Редеет реликтовый лес Самура, лысеют горы, чернеют горные реки, неся отраву и порчу, и пухнет, разрывается от бегущих куда-то людей неподготовленная Махачкала. С высоких, обжитых гор – в пыльную равнину, в выжженную степь и болота, в адскую и убийственную топь, где кишели кочевники из важных и знаменитых племен.
   Там, где теперь столица, от хазарского, сидящего на горе Семендера и до самой морской воды тянулись защитные стены. Недалеко от берега, на холмике Анжи-арка издавна жил городок и базар, где сходились горцы и равнинные жители, а в годы Персидского похода Петр оставил неподалеку своих людей, и поселок Петровское затем превратился в городок Порт-Петровск.
   Теперь всё это, все разбросанные по осушенным, прежде болотистым, но до сих пор нестерпимо знойным углам населенные пункты, и древнее Тарки́, и свежие мазанки казацких переселенцев – все слилось в страшнейшем водовороте. По улицам Махачкалы, как и прежде, носится полоумная саранча, а в подвалах и из исконно обжитых недр домов вылезают скорпионы и ящерицы. Город надрывается от множества жителей, лопается электропроводка, не выдерживают отопительные системы, гудят автомобильные пробки, и всюду торчат строительные леса. Дома лепятся и лезут друг на друга, съедая тротуары и утопая в вони неубранного мусора, арбузных корок и целлофановых пакетов, разметанных ветром по веткам пыльных деревьев.
   Когда я думал о книге, я стоял в ненавистной Махачкале. Вокруг, не замолкая, жарились на солнцепеке люди, растекались расплавленные улицы, вились дорожные полосы, выгорала сухая степь, теснились горы с каменными тортообразными селами, налепленными друг на друга, как гигантский амфитеатр, осыпались заброшенные башни, грустили в пещерной тьме наскальные треугольники, козлы и спирали. К северу на ладонной плоскости ходили потомки Орды – ногайцы, к югу врезался в небо Большой Кавказский хребет, а между ними, видный из центра блеклого Избербаша, вдаль вглядывался профиль горы Пушкин-тау[43] с уже стирающимися чертами русского поэта. На некрасивой равнине скучными кучками ютятся тезки-подобия горных сел, а на покинутых кручах остаются либо старые люди, либо старые камни.
   Меня зовут Яраги, и я был среди этих тесаных покинутых камней. Я смотрел на развалины сел-крепостей, я был в Гунибе, последнем оплоте Шамиля. Острые растения со скрипом кололи мне ступни. На противоположной горе извивалась серпантинная дорога на Кегер, а со стороны лагеря слышались разбуженные детские крики. Мычали тяжело ступающие, некрупные коровы, бредущие наверх, в гору, жевать траву. Я почти бежал навстречу дороге, тонущей где-то внизу в разноцветном селе, а сзади – кривое блюдо нагорья прорезалось трещиной, и теснились хозяйственные постройки, собранные из камней старого выселенного Гуниба. Пустое село, уже развалившееся и растасканное, обрывалось провалом, вдоль которого в нескольких местах белели тряпки – там, где машины с людьми упали на дно, в сухое речное русло. Плотно слепленные ласточкины гнезда коренных гунибцев, давно сжитых в Аркас и Манасаул, сменила парадная ясность открытого пространства да точечная застройка: туберкулезный санаторий, больница, детские лагеря, бывшая турбаза, разрозненные дачные домики.
   Цвела ромашками бугорчатая Царская поляна, где как-то отобедал Александр II, холмики повыше – столы, пониже – лавочки. «Беседка Шамиля» из белого камня стояла на месте пленения имама, а в центре нее лежал большой камень, на котором сидел в исторический момент князь Барятинский. На другой стороне горы, в выдолбленном для белого царя триумфальном тоннеле, за годы осевшем и заброшенном, теперь отдыхали коровы. Еще выше зеленым пятном в безлесом внутреннем Дагестане вставала рощица из красноствольных берез, тянущаяся вдоль края пропасти, на дне которой, похожие сверху на папье-маше, толкались горы и поблескивали, будто сметенные в кучки обломки слюдяных пород, аварские села.