Я разливал кипяток из тяжёлого чайника в кружки, дядя Толя всё подкладывал мне то пирожок, то кусочек сахара, так что, когда я опомнился, оказалось, что все гостинцы я сам и съел.
   — Дядя Толя! — Я чуть не заплакал. — Как же так! Вы мне всё подкладывали, подкладывали, я всё и съел, а вам ничего не оставил. Как же вы выздоровеете?
   — А мне эти яблоки и сахар вредные! У меня от них ревматизм начинается. Мне доктор сказал: «Самое полезное смотреть, как дети кушают». Мне сразу полегчало.
   — Да что вы такое говорите?..
   — Можно к вам? — Заскрипела дверь, я так и обмер: на пороге стояла Алевтина.

Глава десятая
ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

   — Вот принесла вам кое-чего горяченького. — Алевтина стала доставать из кошёлки увязанные в полотенце кастрюли. — Вот первое. Второе. Компот.
   Да что ты, Аленька! — слабо возражал дядя Толя. — Я сыт. Беспокойство такое тебе…
   Алевтина взяла веник и стала быстро подметать в каморке.
   — Ну-ка, подбери ноги! — сказала она мне, словно только что заметила. Что ты за парень такой! Ну погоди, у нас с тобой разговор будет особый.
   — Да ты его не ругай! Мне с ним веселее. Он меня жалеет.
   — А меня? — подбоченилась Алевтина. — Меня он жалеет? Меня из-за него скоро с работы снимут и из комсомола исключат. Ведь каждый день убегает! Просто бегун какой-то! И что ему в лагере не сидится? Территория большая, игротека богатая…
   — Да он не специально. Он за делом уходит.
   — Меня сегодня начальник лагеря вызывал. Оказывается, они с дружком (надо ещё выяснить — с кем) на минные поля ходили! Так или не так?
   — Так! — прошептал я.
   — С кем ты был?
   Голова моя опустилась, и уши запылали.
   — Нет, — сказал дядя Толя. — Он не скажет. Его хоть железом калёным припекай — не скажет. Казак! — У дяди Толи в голосе вроде бы гордость звучала. — Ты лучше, Аленька, скажи ему по-хорошему: «Не ходи, Боря, опасно там». Он и не пойдёт. Так?
   Я кивнул.
   — Да что вы такое говорите! Сегодня опять командир сапёров приезжал. Из второго отряда пятеро сбежали за оружием. Начальник лагеря приказ отдал: за самовольные отлучки из лагеря исключать! Без всяких разговоров. С завтрашнего дня всех, кого вне лагерной территории заметят, сразу на линейку и с барабанным боем — домой!
   — Да ведь он же не на поля минные бегает…
   — Поправляйтесь, дядя Толя, — заторопился я. — Завтра опять приду, не скучайте!
   — Я тебе приду! — закричала Алевтина.
   — Видал! — засмеялся старик. — Не бросает, значит, меня!
   — Вот. — Конюх носил на вилах сено. — Запас карман не трёт. Хорошо, прошлогоднее сенцо осталось, а то и постелить было бы нечего. Кобыла у меня жеребиться надумала.
   — Жеребёнок будет?
   — Должон.
   Я заглянул в конюшню. Все кони были в поле, и только в дальнем деннике стояла старая лошадь и тяжко вздыхала.
   — Вот послушай! — Мордвин взял лошадь за недоуздок и приложил мою голову к огромному её животу. — Вон у жеребёнка сердчишко бьётся. У матери-то сердце бух-бух, а у него тик-тик… Слышишь?
   — А когда жеребёнок будет?
   — А завтра, наверное, и будет. Вишь, она уже и воду не пьёт. Вся сосредоточилась. Это нам сегодня с ней трудов будет на всю ночь. Но мы с Рыжкой привычные. Нам ничего! Мы стерпим, — говорил он, оглаживая конягу. — Зато будет у нас жеребёночек! Ножки тоненьки, ушки востреньки… Терпи, старуха. Ничего.
   И лошадь вздыхала понимающе и покорно.
   — Хрусталёв!
   — Алевтина Дмитриевна! — Восторг распирал меня. — Там у лошади жеребёнок будет! Кобыла жеребится!
   — Фу! — сказала Алевтина. — Гадость какая.
   А я всё думал, какой будет жеребёнок, и точно знал, что завтра всё равно сбегу.
   Около палаты меня встретила Ирина-Мальвина.
   — Боря, сказала она, — ты только не расстраивайся. На карамельку. Ты вот всё убегаешь, а тут на тебя «Молнию» выпускают.
   — Кто выпускает?
   — Мы, — вздохнула Ирина. — Я заголовок писала. Только ты не подумай! Я не знала, что это будет молния про тебя. Мне говорят: «Напиши заголовок». Я и написала. Я думала, это будет газета про то, как мы пололи… Липский ваш стихи, а Серёга карикатуру рисует. Я как узнала, что про тебя, «Нет, — говорю, — нет! У меня живот болит, я не могу…» Так что я только «Мол» написала, а «ния» уже Кирьянов дописывал.
   — Так! А где они рисуют?
   — В пионерской комнате. Да ты не волнуйся, Боря…
   — Какое же не волнуйся! Это же к воскресенью повесят! А в воскресенье родители приедут! Как ты не понимаешь!
   — Всё равно не волнуйся! Ну, подумаешь, вывесят! — Ирина бежала за мной вприпрыжку, едва поспевая. — А вдруг дождик пойдёт — и газета намокнет, и всё смоет…
   В пионерской комнате на полу был раскатан рулон бумаги, и Серёга, лёжа на животе, рисовал карикатуру.
   — Так, — сказал я. — Рисуешь, значит?
   — Ага, — ответил Серёга. — Да ты не волнуйся, я непохоже рисую. Знаешь, я вообще-то рисовать совсем не умею. Не волнуйся, тебя никто не узнает.
   — Да? — Ирина разгорячилась, того гляди на Серёгу бросится. — А ты, Кирьянов, что, не убегал? Я всё про тебя знаю! Что же ты про себя ничего не нарисуешь?
   — Мне только про Хрусталя велели, — пробурчал Серёга.
   — Ты! Ты!.. — захлебнулась Ирина. — Ты предатель! Ты хуже предателя.
   — Всё равно его никто не узнает. А на фамилию я кляксу поставлю, — гудел Серёга.
   — Я думала, ты человек, а ты… — Ирина фыркнула в последний раз. — Пойдём. Боря! И не водись с ним никогда!
   — Ой-ой-ой! — засмеялся в углу Липский. Я его и не заметил сначала. — Напугала! Сейчас умрём!
   — А, это ты, писатель! — подскочила к нему Ирина. — Ну что, сочинил свои стихи?
   — Не беспокойся, сочиню. Тоже мне заступница нашлась. Жених и невеста, тили-тили-тесто.
   Трах! Ирина закатила Линскому затрещину.
   — Ах, ты драться! — Липский схватил Ирину за косу. Ну уж этого я не мог стерпеть.
   — Отпусти, говорю, — тритон несчастный!
   Схватил его за ухо, а кулаком — по макушке, по макушке.
   — Это что такое?! — На пороге стоял начальник лагеря. — Знакомая фигура! Хрусталёв, если не ошибаюсь? И Осипян. Нашла с кем дружить. Вот что. Хрусталёв! Должен тебя предупредить: ещё одно замечание, ещё одна самовольная отлучка — и я исключу тебя из лагеря. Понял? Марш в свой отряд! Осипян, останься. К тебе у меня дело есть.
   Вышел я на улицу. Куда идти? Во всех отрядах шум. На волейбольной площадке игра идёт, под навесом старшие мальчики лодку делают, девчонки на огороде копаются, одному мне дела нет. Предал меня Серёга.
   Может, он специально напросился рисовать, чтобы на меня было непохоже и на него самого карикатура не появилась? Моя мама, конечно, расстроится, когда увидит, что меня в газете протащили, но она со мной будет разговаривать, и я ей всё объясню, а Серёгин отец разговаривать не станет — он сразу за ремень.
   Серёга парень неплохой, только кому охота порку получать. Вот он и крутится: и вашим и нашим… Самого бы Серёгиного отца выпороть! Хотя он и так один раз хвастал, что его в детстве отец порол как Сидорову козу. Интересно, что это за несчастная коза такая? «Отец меня порол как Сидорову козу и воспитал человека». Тоже мне человек! Разве это человек, который детей бьёт?
   Я слонялся по территории лагеря и незаметно оказался около кухни. С кухонного двора раздавались звонкие удары топора. Кто же это дрова колет? Дядя Толя болен. Может, помочь надо? И я пошёл к дровяному сарайчику.

Глава одиннадцатая
НЕ ВСЕ НЕМЦЫ ФРИЦЫ

   Во дворе я увидел рослого мужчину, без рубашки, который колол дрова. Он был худой, но мышцы на спине и на плечах были будь здоров какие! Гора наколотых поленьев возвышалась около него. Я подошёл ближе, чтобы помочь уложить дрова в поленницу, да так и ахнул.
   Я узнал в нём того немца, что играл на гармошке! Он, наверное, тоже узнал меня. Мы стояли и смотрели друг на друга. Странное дело, мне не было страшно. Вот он, враг, стоит передо мной, стоит с топором в руках, а я не боюсь.
   В глазах этого немца было какое-то просящее выражение. Он, взрослый, сильный мужчина, смотрел на меня, как провинившийся. Мне бы в голову не пришло сейчас кинуть в него камнем или сделать что-нибудь обидное и злое.
   Из-за сарая выехала телега. Дядя Коля-мордвин привёз молоко.
   — А вот принимайтя, — сказал он, снимая с телеги бидоны и оставляя в мягкой почве двора круглые ямки от протеза. — Паша! Получи молоко.
   — Ага, ага! — Из кухни вышла повариха с бумагами.
   Немец опять принялся колоть дрова, ловко и споро.
   — Как там Рыжка? — спросил я.
   — Кряхтит. Ничего. Завтра приходи жеребёнка смотреть. — Дядя Коля точно не замечал немца. Мы разговаривали так, словно были одни во дворе. Конюх подпрыгнул и снова сел в телегу. Закурил.
   — А дядя Толя как себя чувствует?
   — Ничего. Говорит, завтра гулять пойдёт.
   — Пусть он не встаёт раньше времени, — сказала тётя Паша, вынося из кухни тарелку с гречневой кашей и большую кружку молока. Она поставила всё на стол и подошла к немцу.
   — Эй! — тронула его за плечо. — Иди поешь.
   — Данке, — торопливо ответил немец. Он вогнал топор в колоду. Аккуратно вымыл руки. Надел свой зелёный мундир, застегнул его на все пуговицы и стал около стола.
   — Садись, — сказала повариха.
   — Спасиба. Данке. — Немец сел. Взялся за ложку.
   Я смотрел, как он аккуратно кусал хлеб ровными белыми зубами и, стараясь не крошить, ел рассыпчатую кашу.
   — Чего ты на пленного уставился? — сказала мне тётя Паша сердито. — Ему из-за тебя кусок поперёк горла становится. Чего ты упулился в него? Фамилия-то у тебя какая? — спросила она немца как бы между прочим.
   — Вас? Дас фамильен? — переспросил немец. — Айн мутер. — Он торопливо достал из нагрудного кармана фотографию пожилой женщины в шляпке.
   — Мать, что ли? — спросила повариха, не прикасаясь к фото.
   — Я, я! — закивал головой немец. — Мутер. Я не быль мой дом сьемь год. — И он вздохнул. И, помолчав, опять принялся есть.
   Я смотрел, как у него ходят желваки на худых скулах, и думал, что этот немец, наверное, скучает по дому, по своей матери. Шутка сказать, семь лет не был дома! Почти столько, сколько я живу на свете.
   — Ты вот про мать, а я спрашиваю про фамилию про твою, чтобы знать, как называть-то тебя.
   — Как его звать? Фриц! Как ещё! — вырвалось у меня.
   Немец поперхнулся кашей.
   — Найн, — сказал он, глядя мне в глаза. — Найн. Я не есть фриц. Менья зовут Александр Эйхель.
   — А сестры и братья у тебя есть? — полюбопытствовала повариха.
   — Найн.
   — А женат? Жена, дети есть?
   В лице немца что-то переломилось.
   — Найн, — сказал он, опустив голову. — Найн. Бомба… — Он показал глазами на небо. — Бомба. Пух! Жена нет и двое дети.
   — Ну конечно, где может быть Хрусталёв? Хрусталёв — на кухне! Мёдом тебе здесь намазано, что ли? — Алевтина Дмитриевна с этими словами вошла во двор и, увидев немца, тут же осеклась.
   — Двое дети… — говорил немец, забыв про еду. — Один мальчик и один девочка… Три лет и пять лет.
   Тётя Паша взяла его тарелку и скрылась на кухне.
   — Я поражаюсь! — сказала Алевтина дяде Коле. — Она так спокойно говорит с фашистом. Да, может, он её сынов убил, а она с ним разговаривает!
   Дядя Коля посмотрел на Алевтину, прищурясь от табачного дыма.
   — Тебе сколь лет? — спросил он.
   — Какое это имеет значение! — вспыхнула пионервожатая.
   — Вот такое! Ты сначала роди двух сыновей, вырасти да получи на них похоронки, а опосля суди… Мала ещё судить!
   — Так, может, он её сынов…
   — А может, и нет! — резко оборвал дядя Коля. — Это они когда на нас силой пёрли, дак тогда разбирать было некогда: бей врага, и все дела! Чем больше, тем лучше. Все одинаковые — все враги. А теперь они все разные. Русский лежачего не бьёт! Эй, — сказал он немцу. — Как тебя, Александр, что ли?
   — Я! — Немец поднялся.
   — Да ты сиди! На каком фронте воевал?
   — Найн! — замотал головой немец. — Яне на фронт. Я строител. Автобан. Дорога! Инженер.
   — Видал! — сказал дядя Коля. — А звание какое?
   — Гауптман… — потупясь ответил немец. — Капитан.
   — Что вы мне хотите объяснить? Что он не виноват? — заговорила Алевтина. — Не был на фронте? Дороги строил? По этим дорогам танки шли, между прочим, дороги строили русские пленные. А их потом тысячами расстреливали!
   Немец побледнел, он хотел что-то сказать, но, наверное, слов ему не хватало, он только прижимал руки к груди и беспомощно переводил глаза то на конюха, то на пионервожатую.
   — Вы их оправдываете! Они ваш дом сожгли. Половину жителей убили. Вас самого изувечили…
   — «Оправдываю»! — усмехнулся конюх. — Ты, девонька, наговоришь! «Оправдываю»… Чего было — не забыть, а только злобой много не наживёшь. Злоба злобу родит! Потому Россия и стоит, что мы в себе злобу задавить умеем. — Он загасил окурок. — Нынче бой окончен, теперь и разобраться можно, кто на нашу страну с мечом, как говорится, шёл, кого вели, кого гнали, а кто и не шёл… Ты видала у них агитатора? Вон безрукий-то. Всё им газетки читает. Так он руку-то ещё в Испании потерял. С тридцать восьмого года в подполье. Что в тюрьмах да в лагерях пересидел — это не перескажешь… Вот тебе и немец! Ведь у них не только Гитлер был, у них и Тельман был, и этот, как его, Карл Либкнехт… Не все немцы — Фрицы, этот, вот видишь, Александр…
   — На! — сказала тётя Паша, ставя перед немцем ещё одну порцию каши. — Ешь. Наломался небось с топором-то, и где только научился? Инженер ведь!
   Алевтина ещё спорила с дядей Колей. А я ушёл со двора и стал бродить вдоль лагерного забора, подальше от всех, потому что голова моя распухла от мыслей. В ней словно гудели, метались и сталкивались разные слова. «Немец — и вдруг Александр! Капитан — и вдруг строитель!»
   Но самое странное: когда он заговорил о том, что у него погибла жена и дети, мне стало его жалко.

Глава двенадцатая
ДА ПУСТЬ ХОТЬ ЧТО ГОВОРЯТ!

   Утром на линейке начальник лагеря, сердито блестя очками в тонкой оправе, сказал, что пионерский лагерь переходит как бы на военное положение.
   — В связи с участившимися случаями нарушения дисциплины и режима, — голос у него был скрипучий и скучный, — организуются патрули из старших отрядов… Всякий, кто нарушит…
   «Наверное, жеребёнок уже родился, — думал я. — Интересно, какой он? Чёрненький? Рыженький?» И ноги мои были готовы сорваться с места и припустить к конюшне. Иногда я ловил на себе тревожные взгляды Ирины-Мальвины.
   — У нас уже есть злостные нарушители! — гудел начальник лагеря. — Ну-ка, пусть выйдут на всеобщее обозрение.
   Он начал называть фамилии, и нарушители стали выходить из строя. Одни стояли опустив голову, другие, наоборот, улыбались и строили рожи.
   — Хрусталёв!
   Я шагнул вперёд. Всего неделю назад я точно так же стоял перед строем и умирал со стыда, а сейчас мне было совершенно не стыдно и даже смешно. На затылке у начальника лагеря торчал вихор, и ветер качал его, как травинку.
   — Не было дня, когда бы он не нарушал дисциплину, — говорил начальник. — Ходил на минные поля! Ежедневно бегает в деревню за четыре километра!
   И вдруг раздались аплодисменты. Я оглянулся — Ирина-Мальвина, вся красная от волнения, хлопала в ладоши. А за ней начали хлопать и другие ребята. Один из нарушителей, рыжий и конопатый, начал раскланиваться и приседать, как балерина.
   — Прекратите балаган! — закричал начальник. — В общем, это последнее предупреждение. Все указанные лица — кандидаты на исключение из лагеря.
   — Боря! — сказала Ирина после линейки. — Ну ты хоть один денёчек не убегай! Ты слышишь, что говорят, тебя могут из лагеря исключить!
   — Да пусть хоть что говорят! Меня ещё и не поймают!
   — Ой, что ты! Поймают! Все мальчишки из старших отрядов дежурят. Вон по двое вдоль забора ходят.
   — Что я, дурак, через забор лезть?
   — Всё равно убежишь?
   — Убегу! А что мне тут делать? СЛипой головастиков ловить или в футбол гонять, чтобы Серёга мною командовал… А сегодня у Рыжки жеребёнок родиться должен.
   — Ну, тогда я с тобой пойду, — решительно сказала Ирина. Я сначала хотел сказать, что, мол, только мне тебя не хватало. Но почему-то но сказал… Вообще, Ирина хорошая девчонка. Вот была бы она мальчишкой, так можно бы было с ней дружить.
   — Ладно! — сказал я. — Только потом не жалуйся.
   — Ты что! — Глаза у неё и так-то большущие, а теперь вообще как два блюдца сделались.
   — Патрули расставили, — засмеялся я. — А мы с тобой пойдём через кухню.
   — Да! — сказала Ирина со страхом. — Там немец!
   — Да он какой-то ненастоящий. И зовут-то его Александр… Не бойся.
   Мы бежали вприпрыжку. Миновали лес, перешли вброд речку — я вёл Ирину своим ежедневным маршрутом. Но на лугу, где у меня была протоптана тропинка в густой траве, мы вдруг увидели множество женщин.
   Они шли широкой цепью, ритмично взмахивая косами, и трава ровными волнами ложилась позади них. Мне бросилось в глаза, что среди косарей не было ни одного мужчины, и я вспомнил слова дяди Толи: «Было в деревне девяносто три мужика, а с войны пришло двое: я да Коля одноногий». И сейчас же я вспомнил Александра, и снова в душе моей поднялось недоброе чувство: это из-за него, из-за таких, как он, женщины должны заниматься мужским трудом, делать работу, которая им непосильна. Я смотрел в измученные суровые лица колхозниц, на их низко надвинутые белые платки, на потные худые спины в ситцевых кофточках, и мне было мучительно оттого, что я не могу им помочь.
   Эти женщины напомнили мне мою маму: когда она по ночам низко наклоняется над учебниками, у неё такое же напряжённое суровое лицо.
   Мальчишки, ровесники нашим ребятам из второго отряда, крякая и надсаживаясь, подавали вилами траву на возы. Ещё один мальчишка, закусив губу, носился на конных граблях, а девчонки, чуть больше Ирины, деловито сгребали сено в копны.
   — Вот! — сказала Ирина. — Они работают, а мы в лагере прохлаждаемся!
   — Берегись! — прокричал мальчишка и пролетел мимо, звеня колёсами разбитых граблей.
   — Пойдём быстрее, — потянула за рукав меня Ирина. — Нехорошо стоять и смотреть, как люди работают. Прямо мне вот именно что совестно.
   От конюшни раздавались звонкие удары. Дядя Толя, присел на корточки, набивал обод на колесо.
   — Дядя Толя, — сказал я, — что вы делаете? Вам же нельзя!
   — Я маленечко, маленечко, я осторожно, — задыхаясь, отвечал старик. — Телега, вишь, без колёс стоит. Колёса развалились… А счас каждая телега на вес золота. Я счас, я маленечко.
   Я помог ему катить колесо, вставил чеку, обильно намазал ось дёгтем, как показывал мне старик.
   — Ну вот, ну вот… — приговаривал он, садясь на завалинку и дыша открытым, как у рыбы, ртом. — Ну, слава богу, сделали… Теперь можно катить хоть до Москвы.
   — Боря! — прошептала Ирина мне на ухо (а я, признаться, забыл про неё). — Где же жеребёночек?
   — А! Жеребёнок-то? Народился! Народился! — услыхал её шёпот старик. — Подите — в последнем деннике с мамашей отдыхает.
   Мы боязливо вошли в полумрак конюшни и прижали носы к щелям загородки. Рыжка звучно жевала сено, а в тёмном углу лежало какое-то существо.
   — Вот он, — прошептала Ирина.
   Комок вздрогнул и распрямился, как пружина. Вороной жеребёнок поднялся на тоненьких соломинках-ножках и начал тыкаться лобастой головкой в бок матери — искать вымя.
   — Какой хорошенький! — умилилась Ирина.
   Рыжка насторожила уши и зло захрапела.
   — Пойдём! — сказал я. — Не надо её волновать.
   — Ага! — согласилась Ирина. — А то от волнения может молоко пропасть. Мама моя говорила, от волнения молоко пропадает. Только давай ещё посмотрим.
   Мы ещё раз посмотрели на жеребёнка, который, причмокивая, тянул вымя и от удовольствия притоптывал копытцами.
   — Ребятки! — позвал нас дядя Толя.
   Мы вышли из конюшни, жмурясь от солнца.
   — Вы того! — сказал старик. — Поспешайте-ка в лагерь, а то там вас хватиться могут. И сегодня и завтра, аж до воскресенья не ходите. Сапёры будут в карьер мины и бомбы вывозить.
   — Какие бомбы?
   — Да неразорвавшиеся, которые разрядить не удалось. Их в карьер вывезут и там взорвут. Вас в лагере, наверное, каждый час пересчитывать будут, так что вы бегите, а то могут вас хватиться.
   — Что, устала? — спросил я Ирину, когда мы перешли брод и я заметил, что девочка стала отставать.
   — Нет. Ни капельки. Только что мы никак не дойдём? Вроде, как в деревню шли, дорога короче была.
   — Знаешь что, — сказала она немного погодя. — А ты ещё знаешь какую-нибудь сказку про настоящее, ну, как про рябую курочку?
   — Конечно.
   — Расскажи, мы и дойдём быстрее.
   И она взяла меня за руку.
   — Ну, слушай. Эта история случилась с папой на войне. Он нам её в письме написал. Было на фронте затишье. Немцы не наступали — выдохлись, а наши ещё сил не накопили. Сидели в окопах, друг против друга, перестреливались, а боёв больших не вели. У наших солдат в траншее жила ручная мышь Клара. Это была очень хорошая мышь. Уж неизвестно, кто её надрессировал, но только умела она стоять на задних лапках, брать корм из рук и кружиться, если вдруг начинала музыка играть. Ну, танцевала, в общем.
   Солдаты её очень берегли. И чтобы ночью не наступить на Клару, устроили ей гнездо в каске, а каску ставили на бруствер, на край окопа, значит.
   Однажды фашисты решили взять наших бойцов в плен. Подкрались незаметно. Спустились в окоп. Идут. А наши бойцы в блиндаже спали.
   — А часовой? — спросила Ирина тревожно.
   — А он не слышал.
   — Заснул, что ли?
   — Ты что — заснул! Боец на посту никогда не спит! Папа про часового не писал. Вот немцы крадутся по траншее. Один как поскользнулся и схватился рукой за край окопа. А там стояла каска с Кларой. Мышка выскочила да прямо ему за шиворот. Тут фашист как заорёт! Наши бойцы выскочили из блиндажа. Из автоматов — та-та-та-та!.. Так Клара спасла наших бойцов.
   — Хорошая сказка, — похвалила Ирина. — Только про курочку лучше. Я мышей боюся…
   А я вдруг подумал про того немца, которому мышь за шиворот упала. Он почему-то показался мне похожим на Александра. Закричал. Значит, тоже мышей боялся… Его из автомата — та-та-та-та… И он упал на дно окопа. Убитый. А может, у него дома дети остались? Мать? Вот что значит война.
   — Нет! — сказал я. — Эта сказка не так кончается. Наши бойцы выскочили из блиндажа: «Руки вверх!» И все немцы сдались сразу, и наши взяли их в плен.
   — Ой! — прошептала Ирина. — Кто это вон там стоит?
   — Где?
   — Да вон.
   Мы уже были у самого нашего лагеря. Там играл баян и слышался голос Алевтины Дмитриевны:
   — И раз, и два, и три…
   Это девочки репетировали художественную гимнастику.
   У самого забора спиною к нам стоял солдат. Я его узнал.
   — Гриша! Пчёлко!
   Он не услышал. Он смотрел туда, где шла репетиция, и улыбался задумчиво.
   На нём была белая от стирки гимнастёрка, отглаженные бриджи, аккуратные обмотки и начищенные ботинки.
   — Гриша! — тронул я его за гимнастёрку.
 
 
   — Тю! — сказал он. — Та це мий знаемый. Добридень!
   — Здрасти.
   — А я задывивсь, як воны выробляють гимнастыку. Ой и гарна ж у вас учителька! — вздохнул он.
   — Хочешь, я тебя познакомлю?
   — Ни! Ни! — замахал руками солдат. — Ни за що! Ты шо, сдурел? Вона учителька, а я хто?
   — А ты солдат!
   — От и оно, шо солдат. Кода б я был, наприклад, охвицер або сержант… а то тильки солдат. Хиба ж ей солдат ровня?
   — Да у тебя ж вон сколько медалей! — Я их только что заметил и насчитал семь штук, да ещё два ордена Славы!
   — Га! — солдат безнадёжно махнул рукой. — Стой, ось я тоби дам… — Он сунулся в куст и достал оттуда огромный букет белого махрового шиповника.
   Ирина ахнула и всплеснула руками.
   — Ось! Витдайте учительки. На памьять. От.
   — Сам и отдай.
   — Ни! Ни! — замахал он на меня руками так, что все медали на его груди зазвенели. — Не можно. Витдайте, будьте ласковы.
   — Мне что, — сказал я, — я отдам. Может, чего передать?
   — Кажи, есть один солдат… Та ни, ничего не треба передавати. Дякую! Спасибо! — И он побежал к дороге.
   Букет был огромным. Ирина держала обеими руками охапку белых, опьяняюще пахнущих веток.
   — Смотри не уколись!
   — Да тут все шипы срезаны.
   — Во! — хмыкнул я. — В Алевтину втрескался!
   — Ну и что? — сказала Ирина. — И ничего смешного.
   — Ты на него посмотри! Маленький вон какой. Некрасивый. Конопатый. Он же меньше Алевтины!
   — Ну и что?
   — Ну как же они поженятся, если он такой некрасивый?
   — Ну и что? Зато он хороший. Вот именно что даже очень хороший… Цветы принёс.
   — Да он и по-русски говорить-то не умеет.
   — Он украинец, вот и говорит по-украински. У меня бабушка, не баба Настя, а которая в Армении живёт, она вообще по-русски говорить не умеет, так что же она, плохая, что ли?
   — То бабушка! А то солдат! Вообще-то, — нашёл я выход, — если бы он стал генералом… Или хотя бы полковником, и приехал бы на коне! Тогда, может быть…
   — А может, он ещё и станет генералом!
   — Ха! Сказала! Да на генерала знаешь сколько нужно учиться?.. Ты на него только посмотри! У него всё лицо конопатое!.. Хоть бы он гвардеец был, а то так… Ведь он даже не сапёр, он из строительного батальона. У него на погонах эмблемы такие. Другие разминируют, а он им обед доставляет.