У нас в общежитии на Стромынке всегда была проблема умыться побыстрее. Студенты любили поспать и в семь утра мчались к умывальникам все сразу. Там начиналась жуткая толчея. Однажды Монин стал организатором коллективного опоздания на лекции. Стояла большая очередь к умывальнику, а он склонился над раковиной и что-то колдовал.
   «Фарадей, ты что, уснул?»
   «Нет. Вот посмотри…»
   Раковина засорилась, в ней почти до краев стояла мутная вода. Алик бросил на воду щепотку зубного порошка, и комочки быстро разбежались по сторонам.
   «Подумаешь! Поверхностное натяжение… Отойди…»
   Алик и не думал отходить. «А вот смотри теперь…»
   Он снова бросил в воду щепотку порошка, но на этот раз частички бросились навстречу друг другу и собрались кучкой. Мы остолбенели.
   «А ну сделай еще…»
   Он повторил опыт. Оказывается, если сбрасывать порошок с одной высоты, то он разбегался, если с другой — собирался в кучу.
   Физики от первого до пятого курсов позатыкали в раковинах трубы и стали сыпать на воду зубной порошок. Будущий членкор Федя Егорьев экспериментировал с табаком, вытряхнутым из папиросной гильзы. Элегантный теоретик Завойский принес три сорта пудры и присыпку от потения ног. Притащили толченый сахар, соль, серу от спичек, порошки от головной боли и еще черт знает что. В туалете установилась напряженная исследовательская атмосфера. Порошки вели себя самым чудовищным образом. На поверхности воды они собирались в комки, разбегались по краям раковины, тонули, вновь всплывали, кружились на месте, образовывали туманности и планетные системы, бегали по прямой линии и даже подпрыгивали. И все это зависело от высоты, с которой их сбрасывали, от того, как их сбрасывали, от уровня воды в раковине, от того, ость ли в воде мыло или нет и бросали ли раньше в воду другие порошки. Все, что знали физики о поверхностном натяжении еще со второго курса, рухнуло как карточный домик здесь, в туалетной комнате, и виновным в этом был Алешка Монин.
   — Жаль, что его здесь нет. Любопытный парень, — вздохнул Федя Егорьев. — Настоящий Фарадей. Только не удавшийся.
   — Наверное, задавал себе не те вопросы…
   — Товарищи, а что будет, если… я не приду вовремя домой?
   Был час ночи. Мы расхохотались. Это сказал Абрам Чайтер, атомщик-любитель, как мы его называли за страсть публиковать популярные статьи по атомной физике. Специальность у него была совсем другая. Веем было известно, что у Абрама страшно ревнивая жена.
   — Дети потеряют любимого писателя про войну, — сказал Ляля.
   Мы стали одеваться и расходиться. На улице моросил дождик. Прощаясь, ребята торопились к стоянкам такси. У входа в клуб задержалось четверо: Федя Егорьев, Вовка Мигай, Ляля Самозванцев и я. Несколько минут мы молча курили.
   — Здесь в наше время ходил трамвай, — скала: Федя. — Однажды я застал Алика на этом самом месте с поднятой вверх головой. Знаете, что он наблюдал, наверное, часа два?
   Мы не знали.
   — Цвет искры между трамвайной дугой и проволокой. Он мне сказал, что стоит здесь уже целую неделю и что есть связь между цветом искры и погодой. Совсем недавно я прочитал об этом как об открытии…
   — А не навестить ли нам его сейчас? — предложил я. — Неудобно как-то… Мы собираемся, а он на отшибе…
   — Идея. Пошли, — откликнулся Федя.
   Мы всегда очень любили Федю за его решительность. И сейчас, много лет спустя, он остался таким же. Высокий, тощий, он быстро зашагал по проспекту Маркса в сторону улицы Горького. У гостиницы «Националь» мы остановились. Членкор сказал:
   — Пойду куплю в ресторане бутылку вина.
   Федя знал ход в буфет через кухню. Он скрылся в темной подворотне, и через несколько минут мы услышали, как кто-то, наверное дворник или повар, кричал ему вслед:
   — Пьяницы несчастные! Мало вам дня! Лезете через запрещенное помещение!
   Но задача была выполнена. Вскоре такси мчало нас в другой конец города, где работал Алик Монин.
   Больница помещалась в большом парке. Мы пошли по мокрой асфальтовой дорожке между высокими кустарниками и деревьями. Моросил весенний дождик, и молодые листья, как светляки, трепетали в лучах электрических фонарей. Мигай громко и вдохновенно рассказывал, как ему удалось наблюдать в пузырьковой камере треки К-мезонов и процесс рождения резонансных частиц. Самозванцев хвастался своим квантовым генератором, для которого все необходимое можно купить в любой аптеке, а Федя назвал их «чижиками», потому что их штучки не шли ни в какое сравнение с его универсальной цифровой машиной, которая вчера обучала его игре в шахматы. На мгновение мы остановились. Дорожку переходили два санитара с носилками, закрытыми простыней.
   — Этому до форточки наши генераторы и резонансные частицы, вздрогнул Мигай. — Там, наверное, морг…
   Мы посмотрели на невысокое здание с колоннами. На сером фронтоне четко выступал барельеф, изображавший борьбу римских воинов с галлами.
   — Все-таки унизительно в конце концов попасть в эту организацию, — заметил Ляля.
   — Не рентабельная, но не закроют…
   До здания нейрохирургического отделения мы дошли молча.
   Алик Монин встретил нас растерянно и смущенно. На нем был незастегнутый белый халат, в руках он вертел вечную ручку, которая мешала ему пожать наши руки.
   — Слушай, ты совсем доктор, я имею в виду лекарь! — рявкнул Мигай.
   Уточнение было совсем некстати. На языке двух наук — медицины и физики — титул «доктор» звучит очень двусмысленно. Алик совсем стушевался. Мы пошли за ним по затемненному коридору. Он только шептал:
   — Теперь сюда, мальчики. Сюда. Наверх. Направо…
   — Громко говорить не полагается, — назидательно сказал Федя, обращаясь к басистому Мигаю.
   В небольшом кабинете, освещенном только настольной лампой, мы расселись вокруг письменного стола. Федя вытащил из карманов две бутылки цинандали и торжественно поставил перед смущенным Мониным.
   — Ух вы, черти полосатые! — вполголоса воскликнул он. — С капустника?
   — Точно. Болтали о Фарадее, вспомнили тебя. Ты чего прячешься?
   — Да нет, что вы… Я сейчас…
   Алик скрылся в коридоре, и мы принялись рассматривать кабинет дежурного врача. Ничего особенного. Шкафы вдоль стен, забитые бумагами, наверное, историями болезней, сбоку какой-то прибор, у раковины столик со склянками. И письменный стол.
   Федя взял со стола книжку и шепотом прочитал:
   — «Электросон». Физика заползает и сюда.
   — Не хотел бы я заниматься физикой здесь… — невнятно пробормотал Самозванцев. — Физика и морг по соседству. Как-то не вяжется…
   — Может быть, физика когда-нибудь посодействует закрытию этой нерентабельной организации.
   Алик вошел бесшумно, неся целую охапку химических мензурок самых различных размеров.
   — Случай, когда размер сосуда не имеет значения, — сказал членкор. — Все с делениями.
   Разлили.
   — За двадцать пять лет…
   — За двадцать пять лет…
   Выпили еще и за здоровье друг друга. Теперь этот тост стал почти необходимым.
   — Рассказывай, что ты здесь делаешь.
   Алик пожал плечами.
   — Всякую всячину. Вожусь с больными…
   — Ты и впрямь научился лечить?
   — Что вы! Конечно, нет. Я на диагностике…
   — Это?…
   — Это значит — помогаю нейрохирургам.
   — У вас оперируют мозг?
   — Бывает и такое. Но чаще всего операции, связанные с травмами нервных путей.
   — Интересна?
   — Бывает интересно…
   — А исследованиями можно заниматься?
   — У нас что ни больной, то исследование.
   — Страсть люблю рассказы об интересных больных. Расскажи что-нибудь, Алик. Какой-нибудь экстравагантный случай.
   Мигай выпил еще и придвинул свой стул поближе к письменному столу. Алик нервным движением руки поправил очки в тонкой металлической оправе.
   — Меня больше всего интересуют случаи потери памяти в связи с различными заболеваниями…
   — Как это — потеря памяти?
   — У одних — полная потеря, у других — частичная.
   — Недавно я прочитал работу Маккалоха «Робот без памяти», — сказал Федя.
   — Я тоже читал эту работу. Чепуха. То, что получил Маккалох на основе математической логики, совершенно неприменимо к людям, потерявшим память. Их поведение куда сложнее…
   — Я всегда задумывался над тем, где она помещается, эта память, — сказал Федя.
   Алик оживился.
   — Вот именно, где? Можно с большой достоверностью сказать, что в мозге нет специального центра памяти.
   — Может быть, в каких-нибудь молекулах…
   — Вряд ли, — заметил Алик. — Память слишком устойчива, чтобы быть записанной на молекулярном уровне. В результате непрерывного обмена веществ молекулы все время обновляются…
   Мы задумались. Когда говоришь с Мониным, вещи, которые кажутся простыми, вдруг начинают выглядеть чудовищно сложными и запутанными.
   — Что это за машина? — спросил Мигай, приподняв чехол над небольшим столом.
   — Это старая модель электроэнцефалографа.
   — А, ну да, волны головного мозга?
   — Да. Восьмиканальная машина. Сейчас есть лучше.
   Алик открыл ящик стола и вытащил кипу бумаг.
   — Вот электроэнцефалограммы людей, потерявших память…
   Мы посмотрели на графики кривых, имевших почти строго синусоидальную форму.
   — А вот биотоки мозга нормальных людей.
   — Здорово! Значит, можно при помощи этой шарманки сразу определить, есть у человека память или нет…
   — Совершенно безошибочно. Правда…
   — Что?
   — Откровенно говоря, я не считаю термин «биотоки мозга» законным.
   — Почему?
   — Ведь мы снимаем электропотенциалы не с мозга. Он заэкранирован черепной коробкой, затем слоем ткани, богатой кровеносными сосудами, кожей…
   — Но частоты-то малые…
   — Все равно. Я сделал расчет. Если учесть проводимость экранировки, то нужно допустить, что в мозге гуляют чудовищные электропотенциалы. На животных это не подтвердилось…
   Мы выпили еще.
   — Тогда что же это такое?
   — Это биотоки тканей, к которым мы прикладываем электроды.
   — Гм… Но ведь доказано, что эти кривые имеют связь с работой мозга. Например, вот эта память…
   — Ну и что же?… Разве мозг работает сам по себе?
   — Ты хочешь сказать, что память… Алик улыбнулся и встал.
   — Хотите, я сниму биотоки с ваших голов?
   Федор Егарьев почесал затылок и обвел нас глазами.
   — Рискнем, ребята?
   Мы рискнули, но почему-то почувствовали себя очень неловко. Как будто оказались на приеме у врача, от которого ничего не скроешь.
   Первым сел в кресло Мигай. Алик приладил у него на голове восемь электродов и включил электроэнцефалограф. Медленно поползла бумажная лента. Перья оставались неподвижными…
   — Никакой работы головного мозга, — прокомментировал Самозванцев.
   — Прибор еще не разогрелся.
   Вдруг мы вздрогнули. Тишину резко прорезало громкое скрипение острого металла о бумагу. Мы уставились на ленту. По ней, как сумасшедшие, с огромным размахом царапали восемь перьев, оставляя после себя причудливую линию.
   — Когито эрго сум, — облегченно вздохнув, продекламировал Мигай. — Теперь проверь мозги у членкора. Это очень важно для ученого совета нашего института. Он там председатель.
   Мы выразили удивление, когда обнаружили, что у членкора биотоки точно такие же, как у Мигая, у Самозванцева и у меня. Если разница и была, мы могли ее не заметить. Мы вопросительно уставились на Алика. Он таинственно улыбнулся.
   — Ребята, электроэнцефалограммы одинаковые потому, что вы, так сказать, на одном уровне опьянения. У пьяных всегда так… Как у шизофреников или эпилептиков перед приступом…
   Нам стало неловко, и мы выпили еще. Монин остановил ленту и, покопавшись в бумагах, показал нам еще несколько электроэнцефалограмм.
   — Вот запись биотоков мозга спящего человека. А вот типичная кривая бодрствования. На альфа-ритм накладывается тета и гамма…
   — Любопытно, — задумчиво произнес Федя. — Так где же, по-твоему, находится память человека?
   Алик начал нервно заталкивать бумаги в стол. Потом он сел и по очереди посмотрел на каждого из нас.
   — Не темни, Фарадей. Мы чувствуем, что ты что-то знаешь. Где память, говори!..
   Мигай приподнялся и шутливо взял Алика за борта халата. Он у него был расстегнут, под ним виднелся старенький потертый пиджак.
   — Ну, если вы так настаиваете…
   — Хорошенькое дело, настаиваем! Мы просто требуем. Должны же мы знать, куда мы складываем нашу драгоценную эрудицию, за которую государство так щедро платит!
   Мигай никогда не был тактичным человеком. Его мышление было идиотски логичным и отвратительно прямолинейным. Когда он так сказал, мне показалось, что в глазах у Монина блеснула недобрая искорка. Он плотно сжал губы, встал из-за стола и подошел к одному из шкафов. Он вернулся, держа в руках человеческий череп, обыкновенный череп, который можно увидеть в биологическом кабинете в любой школе. Ни слова не говоря, он поставил его на стел рядом с электроэнцефалографом и начал прилаживать на нем электроды. Мы окаменели от изумления.
   Когда электроды оказались на месте, Алик пристально посмотрел на нас из темноты, затем повернул тумблер.
   Восемь перьев, все одновременно, пронзительно взвизгнули и заплясали на бумаге. Как загипнотизированные, мы смотрели в насмешливо пустые глазницы. А прибор продолжал торопливо и взволнованно выписывать лихорадочную кривую биотоков бодрствующего человека.
   — Вот так… — назидательно сказал Монин.
   Мы встали и поспешно попрощались с ним, боясь еще раз взглянуть на столик рядом с электроэнцефалографом.
   В темноте мы сбились с пути, долго шли по высокой мокрой траве, обходя низкие темные здания, шагали вдоль металлической решетки, за которой простиралась тускло освещенная серая улица. Ветки шиповника цеплялись за плащи и противно царапали по поверхности. Когда, наконец, мы вышли из ворот и остановились, чтобы передохнуть, наш членкор Федя Егорьев сказал:
   — Наводки. Конечно, наводки от сетевого тока…
   С этой удобной, успокоительной мыслью мы разъехались по домам.

ВАЛЕНТИНА ЖУРАВЛЕВА
НАХАЛКА

   Впервые я увидела ее года три назад. Тогда это была тишайшая девочка. Она робко выпрашивала автографы и смотрела на писателей круглыми от изумления глазами.
   За три года она не пропустила ни одного заседания литобъединения фантастов. Собственно говоря, никто ее не приглашал. Но никто и не гнал (тут мы, безусловно, виноваты и несем полную меру ответственности). Она сидела на краешке стула и жадно ловила каждое слово. Даже тех, кто мямлил или нудно бубнил чепуху, она слушала с таким восторженным вниманием, с каким, вероятно, слушали Цицерона его современники.
   Постепенно мы привыкли к ней. Мы привыкли к тому, что она молчит. И когда она заговорила, это было для нас полной неожиданностью. Случилось это при обсуждении нового романа, водянистого и перегруженного научно-популярными отступлениями. Автору роман очень нравился, и наши критические замечания как-то не оказывали действия.
   — Вот что, — сказал автор, благодушно улыбаясь, — давайте обратимся к ребенку. Как говорится, устами младенцев… хм… Ну, деточка, тебе что-нибудь понравилось в моей книге?
   Деточка охотно отозвалась:
   — Да, конечно.
   — Отлично, отлично! — воскликнул автор и, поощрительно улыбаясь, спросил: — А что именно?
   — Стихи Антокольского. На четырнадцатой странице есть восемь строчек — это здорово!
   Тут только я увидела, что нет робкой девочки с круглыми от изумления глазами. Есть нахальный чертенок в зеленых брючках и сиреневой кожанке с оттопыренными от книг карманами. Есть ехидные глаза, подведенные (еще не очень умело) карандашом.
   С этого времени наши заседания превратились, по выражению первого пострадавшего автора, в перекуры у бочки с порохом.
   Ко мне Нахалка относилась с некоторым снисхождением. Наиболее каверзные замечания она высказывала не при всех, а позже, провожая меня домой. Как-то я пригласила ее к себе, с тех пор она приходила почти каждый вечер. Мне это почти не мешало. Она копалась в книгах и, когда отыскивала что-то интересное, часами молча сидела на диване. Конечно, молчание было относительное. Она грызла ногти, одобрительно фыркала, а если ей что-то особенно нравилось, тихо присвистывала. Так, по ее мнению, свистели фантастические ракопауки из какого-то рассказа. Читала она все, не только фантастику.
   — Между прочим, Ромео дурак, — сказала она, откладывая томик Шекспира. — Я вам объясню, какнадо было украсть Джульетту…
   Но по-настоящему она любила только фантастику. Она читала даже самые убогие рассказы и потом долго смотрела в потолок невидящим взглядом. От этого ее невозможно было отучить: она ставила себя на место героев, перекраивала сюжет и очень скоро теряла представление, где прочитанное и где то, что она сама придумала.
   Однажды, например, она совершенно серьезно заявила, что встретила невидимую кошку.
   — Звук есть, а кошки не видно. Я сразу подумала, что это она.
   — Кто?
   — Кошка, с которой делал опыт Гриффин. Кемп тогда спросил Невидимку: «Неужели и сейчас по свету гуляет невидимая кошка?» А Гриффин ответил: «Почему бы и нет?» Ну, как вы можете не помнить такие вещи?! У невидимой кошки и котята должны быть невидимые. Представляете?…
   Вообще Нахалка замечала в фантастике детали, на которые редко обращают внимание. Куда, скажем, делась модель машины времени? Именно модель, а не сама машина. В романе Уэллса мельком говорится, что модель отправилась путешествовать во времени. Так вот, почему после Уэллса написали множество рассказов о машине времени и ни одного — об этап путешествующей модели?…
   Впрочем, больше всего Нахалку интересовало «почему не сейчас?». Она произносила это как одно слово: «почемунесчас». Можно ли, например, оживить отрезанную голову какого-нибудь профессора — «почемунесчас»? Можно ли наполнить ванну жидким гелием и сунуть туда кого-нибудь для анабиоза — «почемунесчас»?…
   Как-то ей попался рассказ о полете человека на крыльях, имеющих «электропластмассовые» мускулы. Она долго вертела журнал, рассматривая картинки, потом спросила:
   — Почемунесчас?
   Она перестала читать и три дня изводила меня этим «почемунесчас». В конце концов я повела ее к знакомому инженеру. У него было потрясающее терпение, он мог спокойно разговаривать даже с изобретателями вечных двигателей.
   Нахалка сразу же выложила журнал с рассказом и затянула свое «почемунесчас». Тогда инженер достал книги по теории полета и обстоятельно разъяснил, почему не сейчас.
   Чем больше размер живого существа, тем менее выгодно соотношение между развиваемой им мощностью и его весом. Поэтому большие птицы — дрофы, лебеди — плохо летают. Лошадь не могла бы летать, даже если бы у нее были крылья. Вес человека находится где-то на границе допустимого: развиваемая человеком мощность достаточна, чтобы поднять в воздух 70–80 килограммов. Но нужно учесть и вес крыльев, а тогда соотношение получается неблагоприятное.
   Все это инженер самым тщательным образом втолковал Нахалке — с цифрами, графиками, примерами. Она слушала, не перебивая, и презрительно морщила нос. В сущности, я тогда ее еще мало знала. Я не поняла, что это означает.
   Дней десять Нахалка не появлялась. Потом пришла с потертым чемоданом, обвязанным веревкой. Я подумала, что она уезжает.
   — Тут крылья! — выпалила она.
   Она просто подпрыгивала от нетерпения. Меня удивило, что Нахалка что-то сделала; до сих пор она ограничивалась теоретическими рассуждениями.
   — Крылья сделали мальчишки, — вопреки обыкновению она говорила сравнительно медленно и даже торжественно. — Я придумала, а они сделали.
   Это было что-то новое: у Нахалки появились мальчишки.
   — Сейчас я объясню, — сказала она, дергая за веревку, которой был обвязан чемодан. — Мы уже пробовали, здорово получается!
   Я привыкла к ее выдумкам и ожидала, что услышу нечто фантастическое. Но она выложила свою идею, и это в самом деле было просто, ясно и, во всяком случае, правдоподобно. Она объяснила все в нескольких словах.
   Человек слишком много весит, чтобы летать на крыльях, значит не надо строить мускулолеты — эту истину Нахалка перекроила по-своему. И получилось: значит, надо строить мускулолеты для животных, которые легче человека.
   — Вообще это эгоизм, — заявила Нахалка. — Почему тысячи лет человек думает о крыльях только для себя? Почему бы не сделать крылья для животных?…
   В самом деле — почему? Поворот был неожиданным, и я не знала, что ответить.
   В чемодане оказался большой рыжий кот. Он лежал на дождевом зонтике. Точнее, на бывшем дождевом зонтике, потому что это были крылья, сделанные из зонтика.
   — Сейчас увидите, — сказала Нахалка и принялась надевать крылья на кота.
   Кот отнесся к этому абсолютно спокойно. В жизни я не видела такого невозмутимого кота. Он ничем не выражал своего недовольства, пока Нахалка с помощью ремней пристегивала ему крылья. С широкими черными крыльями кот стал похож на птеродактиля из иллюстраций к фантастическим романам. Но, повторяю, это был удивительно флегматичный кот. Его нисколько не волновало, что он стал первым в мире крылатым котом. Прищурившись, он лениво оглядел комнату, добродушно помахал пушистым хвостом и поплелся к креслу, подобрал под себя крылья, улегся на них и мгновенно заснул.
   Я объяснила Нахалке, в чём ее просчет. Мало иметь крылья, надо, чтобы весь организм был приспособлен к полету. Тут важна не только анатомия, но и психика животного. Нужно уметь и хотеть летать.
   Это было очень логично, однако Нахалка морщила нос и крутила головой.
   — Подумаешь, психика, — пренебрежительно сказала она. — У него тоже есть психика…
   Она принесла из передней свою куртку, порылась в ее необъятных карманах и выложила на стол мышь. Натуральную, живую мышь. Все остальное произошло в какие-то доли секунды. Рыжий кот молниеносно прыгнул на стол. Он рванулся так, словно им выстрелили из пушки. Вероятно, кот безупречно рассчитал прыжок. Но он забыл про крылья. Они с треском раскрылись, когда он уже был в воздухе. И вот перелетел через стол. Это был гигантский прыжок: если бы но стена, кот пролетел бы метров тридцать, не меньше. Он врезался в стену, ошалело замотал головой и взвился к потолку. Крылья скрипели и хлопали, это пугало кота, и он, как угорелый, метался вокруг люстры. Потом с крыльями что-то случилось, потому что кот, кувыркаясь и шипя, свалился в кресло…
   Некоторое время мы молчали, и было слышно тяжелое дыхание кота.
   — Обидно, — сказала, наконец, Нахалка. — Надо было взять летучую мышь. А что? Он бы ее свободно догнал! Как вы думаете, нужны народному хозяйству летучие коты?
   Я заверила Нахалку, что народное хозяйство вполне обойдется без летучих котов. И без летучих собак тоже обойдется. Я была уверена, что Нахалка придет к мысли о собаках.
   — Летучие собаки? — переспросила она задумчиво. — Вообще-то они бы здорово охраняли стада. Но лучше, чтобы эти… как их… сами летали. Тогда и охранять не придется, сами улетят.
   — Кто?
   — Бараны, — нетерпеливо сказала Нахалка. — Бараны, овцы… Будут летать на горные пастбища, вот здорово, а?
   Тут только я поняла, что с Нахалкой нужно быть очень осторожной. Любую мысль она могла повернуть по-своему — и неизвестно, чем бы это все кончилось. Тщательно подбирая слова, я объяснила Нахалке, что отнюдь не случайно одни животные имеют крылья, а другие — нет. В сущности, здесь очень четко выражен принцип целесообразности: крылья полезны лишь в тех случаях, когда животное значительную часть времени проводит в воздухе. Иначе крылья будут только помехой, бесполезным грузом.
   Нахалка молча упрятала кота в чемодан.
   — Ты не унывай, — сказала я, когда она надевала свою кожанку.
   Она посмотрела на меня отсутствующим взглядом и рассеянно ответила:
   — Да, конечно…
   Через неделю в городской газете появилась заметка: «Могут ли курицы летать?» Автор заметки, кандидат биологических наук, писал, что на днях многие жители города наблюдали удивительное явление природы — курицу, которая долго летала на большой высоте. Раньше полагали, писал кандидат, что крылья куриц плохо приспособлены для полета, но, видимо, мы еще недостаточно изучили такое, казалось бы, известное существо, как курицу. Заканчивалась заметка так: «Нет сомнения, что наука со временем раскроет и эту загадку природы».
   Я не сомневалась, что никакой загадки природы тут нет и во всем виновата Нахалка. Впрочем, я тоже была виновата. Я сама сказала Нахалке, что крылья не должны быть бесполезным грузом. Может быть, это и натолкнуло ее на мысль о бесполезных куриных крыльях.
   Я позвонила инженеру, к которому приходила с Нахалкой.
   — Знаете, в этом что-то есть, — сказал он, выслушав мои сбивчивые объяснения. — Нет, в самом деле. Существует же бионика: техника копирует природу. Почему не быть, так сказать, обратной отрасли знания? Девчонку можно считать основоположником новой науки, занимающейся внедрением технических средств в природу. Судите сами, ведь коней, например, подковывают… Так вы говорите, летающие бараны? Не знаю, не знаю, но если взять зайца или тушканчика… Я сейчас прикину, сделаю вчерне небольшой расчетик…