Моторный отсек был похож на глубокий колодец, опутанный паутиной трапов. Вдоль оси колодца проходила массивная труба — электромагнитный ускоритель ионов. Труба излучала голубой свет. Светились и стенки моторного отсека — желтым, трапы — красным, приборные щиты — зеленым. Лампы здесь были невидимые — ультрафиолетовые. Включались они изредка. Люминесцентные лаки, покрывавшие все в моторном отсеке, ускоритель ионов, и стены, и трапы, поглощали ультрафиолетовые лучи и потом долго светились в темноте. Что бы ни случилось с подачей энергии, в моторном отсеке всегда был свет.
   Шевцов подолгу сидел на решетчатой площадке. Голубое излучение ускорителя смешивалось с желтым отсветом стен; казалось, сам воздух в моторном отсеке светился призрачным, мерцающим пламенем — зеленоватым, изрезанным красными змейками трапов.
   Ровный гул электромоторов успокаивал. Шевцов возвращался наверх, в кают-кампанию, к чертежной доске. Он много работал. Он проектировал новый звездный корабль…
* * *
   Рассказывая об этом проекте, Шевцов вдруг увлекся и начал говорить о технических деталях, Ланской не перебивал. Он молчал и думал о другом. Он думал о том, что подобно Эпохе Возрождения, выдвинувшей великих мастеров искусства, эпоха, в которую жил Шевцов, дала великих строителей звездных кораблей. Их следовало бы назвать художниками, потому что в созданных ими кораблях — в каждой линии, в каждой даже мельчайшей детали — воплотился не только точнейший расчет, но и вдохновенное искусство, красота и дерзость.
   «Скульптура может прожить тысячелетия, — думал Ланской. — Звездный корабль стареет через тридцать лет. Разные судьбы у этих творений человека… Впрочем нет. То, что строитель вложил в свой корабль, не исчезает и через тридцать лет. Оно просто обновляется и возрождается в новом, еще лучшем корабле. Ни одна — подлинно великая — находка не пропадает. Так в искусстве, так в технике»…
   Свет ползет со скоростью триста тысяч километров в секунду. Но мысль, наверное, быстрее света. В этот момент Шевцов подумал почти о том же, о чем думал и Ланской.
   — Здесь, у чертежной доски, — сказал Шевцов, — не было чувства одиночества. И те только потому, что работа отвлекала. Нет, дело даже не в этом. Чтобы решить задачу (а проект — это сотни связанных между собой задач), мне приходилось вспоминать с самого начала — с первых искусственных спутников, с первых космических ракет… Я анализировал, сравнивал, отбирал лучшие решения, иногда спорил… Рядом со мной — пусть незримо — были люди; они советовали, предостерегали, возражали… Если в такие минуты я думал о черной пыли, то только со злостью. Она мешала нашим кораблям. Она могла погубить и этот корабль, который я чертил на листе ватмана… Черная пыль! Каждые шесть часов я включал электронную машину. Помигивая контрольными лампами, машина обрабатывала показания приборов и отвечала мне своим противным голосом: «Черной пыли нет…» Но однажды… По странной прихоти судьбы это случилось в день моего рождения…
* * *
   Шевцов ходил по кают-компании «Поиска».
   Голубой пластик, покрывавший пол каюты, глушил тяжелые шаги. Перегрузка (корабль летел с ускорением) удвоила тяжесть — и каждый шаг требовал больших усилий. Шевцову казалось, что он передвигается по дну невидимого, но плотного океана, преодолевая сопротивление воды. Постепенно он привык к перегрузке.
   От стены до электронной машины было восемь шагов. От машины до стены — двенадцать. Когда Шевцов шел к машине, он невольно удлинял шаги: смотреть на серую машину не хотелось. Возвращаясь от машины к стене, Шевцов укорачивал шаги, потому что на стене висел портрет девушки — и все в этом портрете было особенное.
   Шевцов со своей вечной манерой анализировать давно определил, что это особенное — в контрастах: узкий овал лица — и широко расставленные большие глаза; легкость, хрупкость, почти воздушность — и сила в крутом повороте головы; тонкие, совсем еще детские косички — и строгий, немного грустный взгляд…
   Он шагал по кают-компании и думал о том, что глаза удивительные — словно озера, пронизанные солнечными лучами. Он попытался найти объяснение и этому, но неожиданно, отодвинув аналитические соображения, из глубин памяти выплыли старые строки:
   Ты не от женщины родилась:
   Бор породил тебя по весне,
   Вешнего неба русская вязь,
   Озеро, тающее в светизне…
   Звонок — острый, как удар ножа, — вспорол тишину. Шевцов остановился, все еще глядя на портрет. Вновь зазвенел звонок — настойчиво, тревожно. Перепрыгивая через ступеньки, Шевцов взбежал наверх, в рубку. На приборном щите, под циферблатом интегрального термометра, горела красная лампочка. Стрелка отклонилась на три сотых градуса. Интегральный термометр показывал среднюю температуру на внешней поверхности бортов корабля. Повышение температуры могло быть вызвано и случайными причинами: лучевым воздействием, каким-нибудь местным перегревом. Но Шевцов уже чувствовал: это — черная пыль.
   Он спустился вниз, к электронной машине. Включил ее. И услышал жесткий голос — ему почудились в нем злорадные нотки:
   — Черная пыль…
   Тогда он вернулся в рубку. Здесь, на пульте управления, в стороне от обычной клавиатуры, были две красные клавиши. Шевцов помедлил — и нажал одну из них. Созданное им средство защиты от черной пыли вступило в действие.
   Это был свет. Яркие лучи света зажглись за бортом «Поиска», концентрический световой пучок ринулся вперед, сметая своим давлением ничтожные по размерам частицы черной пыли и расчищая кораблю дорогу… Так, во всяком случае, предполагал Шевцов. Так должно было быть по расчетам.
   Шевцов сидел в мягком амортизационном кресле и ждал. Стрелка интегрального термометра не возвращалась к нормальному положению. Она медленно, но упорно карабкалась вверх. Температура продолжала увеличиваться.
   Тогда Шевцов нажал вторую клавишу. Включились резервные светильники. И снова надо было ждать. А стрелка термометра никак не хотела вернуться вниз, к зеленой черте.
   Шевцов подошел к приборному щиту и долго смотрел на дрожащее острие стрелки, «Врет прибор, — подумал он, — Свет нагревает металл. Свет, а не черная пыль!»
   Он снова опустился вниз, к электронной машине. Быстро мигая красными сигнальными лампами, машина внятно произнесла:
   — Черная пыль. Частицы сконцентрировались, стали крупнее. Свет не отталкивает их…
* * *
   Шевцов продолжал рассказ. Он не видел, как Тессем вышел из комнаты и вернулся с бутылкой рислинга. Тессем налил вино — Ланскому и себе — и сказал:
   — За тех, кто в Звездном Мире!
   Они подняли бокалы, а Шевцов продолжал рассказ, потому что радиоволны ползут очень медленно, и он еще не слышал, что тост был за него. За него и за всех, кто сейчас вместе с ним, шел сквозь мрак навстречу далеким солнцам.
   — Не надо было пускать тебя, Шевцов, — сказал Тессем, поставив бокал. — В таких случаях роботы справляются лучше. Они не волнуются.
   Тессем поскребывал свою курчавую бородку: должно быть волновался.
* * *
   Итак, машина внятно произнесла:
   — Черная пыль. Частицы сконцентрировались, стали крупнее. Свет не отталкивает их.
   Шевцов допускал, что пылезащитная установка может капризничать. Однако этого он не ожидал. Еще не сознавая всей глубины опасности, он подумал: надо что-то делать. И он отдал команду электронной машине — исследовать черную пыль, точно определить ее концентрацию, состав, свойства…
   Он ходил по кают-компании. «Ну, хорошо, — сказал он себе, — пока ничего не произошло. Меня послали осилить эту пыль и я ее осилю. На „Каравелле“ и „Неве“ не было такой аппаратуры, какая есть у меня. А это — главное». Это не было главным, он понимал, но не хотел признаться. «Ничего не произошло, — повторил он. — Пусть машина исследует пыль. Пока я буду думать о другом». И он заставил себя думать о другом. Может быть, сказалась свойственная ему методичность. Может быть, наоборот, это было озорство. Но Шевцов заставил себя вспомнить стихи — те самые стихи, которые прервал звонок интегрального термометра.
   Шевцов стоял перед портретом и, не думая о черной пыли, смотрел в отсвечивающие голубым ледком глаза:
   Ты не от женщины родилась:
   Бор породил тебя по весне,
   Вешнего неба русская вязь,
   Озеро, тающее в светизне.
   Не оттого ли твою красу
   Хочется слушать опять и опять,
   Каждому шелесту душу отдать
   И заблудиться в твоем лесу…
   Нет, это было не озорство. Не методичность и не сентиментальность. Каждая строчка стихов отвергала растерянность и наполняла сердце тем уверенным спокойствием, которое нужно было для схватки с черной пылью.
* * *
   — Ты сказал — роботы? — переспросил Шевцов и покачал головой. — Нет, Тессем. Когда машина закончила обработку данных о пыли, я выбил на клавишах вопрос: «Как избежать пылевой коррозии?» И знаешь, Тессем, что ответила машина? Она сказала: «Тормозить». В этом был определенный смысл. Давление света в какой-то степени все-таки уменьшало интенсивность коррозии, К тому же и концентрация пыли нарастала сравнительно медленно. Машина недурно придумала — тормозить. Пожалуй, я бы успел погасить скорость прежде, чем черная пыль съела бы корабль… Даже наверняка успел бы. Но я не мог согласиться с машиной. Хотя, признаюсь, мне почему-то стало жалко ее. В конце концов она не виновата, что у нее такой противный голос. Ведь это мы ее сделали, люди. И это мы научили машину строить логические схемы и не научили думать о людях. Я отстучал на клавишах: «Глубокоуважаемый шкаф! Ты заботишься только о своей лакированной шубе. А меня послали, чтобы осилить эту проклятую черную пыль. И если твоя электронная башка не придумала ничего умнее, чем спасовать, то черт с тобой! А за данные о пыли — спасибо». И знаешь, Тессем, машина долго моргала своими красными глазами, а лотом бесстрастно сказала:
   — Не понимаю. Надо тормозить.
   Но я уже не обращал на нее внимания. Машина дала мне подробные сведения о черной пыли — и я думал.
   Там, на Земле, мы еще плохо знали черную пыль. Поэтому Исследовательский Совет, обсуждая вопрос о полете, допускал возможность непредвиденных осложнений. В сущности, я летел, чтобы выяснить, какие могут быть осложнения, и найти способы борьбы с ними. Но произошло нечто иное. «Поиск» столкнулся с такой разновидностью черной пыли, о которой раньше не знали. Теперь уже не могло быть и речи о том, чтобы скорректировать имеющуюся на корабле защитную аппаратуру. Нужно было отыскать совершенно новые средства защиты.
   С самого начала полета я много думал о черной пыли. Подобно шахматисту, я старался рассчитывать на несколько ходов вперед… Но ход, сделанный черной пылью, оказался неожиданным. Все заранее подготовленные варианты пришлось сразу оставить.
   … Где-то за рамкой экрана Шевцов налил себе вино, поднял стакан.
   — За нашу Землю, друзья. За ее людей. За тех, кто дал силу нашим кораблям. Черная пыль… Один я ничего не мог бы сделать. Но в этот час я не чувствовал одиночества. Знания всех людей были моими знаниями. Воля всех людей — моей волей. За нашу Землю, друзья!
* * *
   Шевцов думал.
   Черная пыль уже вгрызалась в обшивку бортов, а Шевцов сидел в кресле и думал. Это была его стихия. Он умел безошибочно пробивать хаос фактов стальным тараном логики. Он умел думать в том стремительном темпе, когда мысль несется, как гоночный автомобиль: все окружающее сливается в серые стертые полосы, и видно только то, что впереди, а дорога круто сворачивает из стороны в сторону, и скорость становится больше и больше…
   Разумеется, минуты и даже часы ничего не решали. Черной пыли требовались многие недели, чтобы источить титановую броню корабля. Но Шевцов почти физически ощущал пылевую коррозию — и не мог не спешить.
   Он держал в руках листок с аккуратно отпечатанной колонкой цифр. Электронная машина добросовестно собрала сведения о свойствах черной пыли, и сейчас Шевцов должен был выбрать какое-то одно свойство, за которое, как он выразился, удалось бы «зацепиться».
   Этих свойств было не так уж много. И каждый раз, вычеркивая строчку, Шевцов думал: «Стало хуже. Я отступил еще на шаг».
   И вдруг, дойдя до последней строчки, Шевцов почувствовал, что здесь — именно здесь! — ему удастся «зацепиться», найти то, что остановит пылевую коррозию. Частицы черной пыли имели электрический заряд. «Здесь можно зацепиться, — подумал Шевцов. — Одноименные заряды отталкиваются. Так меня учили в детстве. Допустим, корпус корабля будет заряжен положительным электричеством. Тогда сила электростатического взаимодействия отбросит все частицы черной пыли, имеющие положительный заряд. Хорошо. Очень хорошо. Но другие частицы — с отрицательным зарядом — будут, наоборот, притягиваться к кораблю… Что же делать?»
   «Зацепиться» не удалось. Шевцов скомкал листок с цифрами и бросил его на пол.
* * *
   … Экран полыхнул серебристым пламенем и погас. Медленно зажегся свет в телевизионном зале. Тессем сказал, что разговор с Шевцовым можно будет продолжить через два часа — после того, как окончатся астронавигационные передачи.
   Лифт, поскрипывая, мчался вверх. Тессем что-то рассказывал о башне Звездной Связи, но Ланской почти не слушал. Он думал о Шевцове. Он все еще видел его перед собой — резкое, «летящее» лицо, то решительное и злое, то вдруг застенчивое и смущенное. Он слышал голос Шевцова — спокойный, раздумчивый, а временами вибрирующий от еле сдерживаемого напряжения…
   — Послушайте, Олег Федорович, — Тессем осторожно потряс Ланского за плечо. — Надо выйти.
   Они прошли в небольшую комнату. Тессем включил верхний свет, открыл ставни круглого окна. Ланской обратил внимание, что толщина стен совсем невелика, и сказал об этом Тессему. Инженер церемонно поклонился.
   — Изумительная наблюдательность. Это тем более похвально, что я шесть минут рассказывал вам об устройстве башни. Вы кивали головой, даже задавали дельные вопросы… Я приду за вами через полтора часа. За это время вы сможете сделать еще ряд оригинальных открытий.
   У двери он остановился.
   — Между прочим, высота здесь девятьсот пятьдесят метров. Задумавшись, пожалуйста, не выпадите в окно.
   Ланской остался один.
   Он сидел у окна, смотрел на звезды — временами их скрывали похожие на дым облака — и думал. Бывают в жизни крутые повороты: словно сворачиваешь с шумной улицы в тихий переулок, где все незнакомо, все странно, все волнует. Утром он был у себя в мастерской — там устанавливали привезенную накануне мраморную глыбу. Тогда ему казалось, что жизнь определена и рассчитана на много месяцев вперед. Но принесли радиограмму от старика — и все изменилось. То, к чему он привык — немного сумбурное и почти всегда шумное, — осталось где-то в стороне. И теперь он один в тихой комнате на Станции Звездной Связи. За окном — небо и звезды. Через час, другой, он вновь услышит голос Шевцова — человека, которого утром он совсем не знал, как, впрочем, не знает и сейчас. Не знает, хотя успел заметить (профессиональная привычка!) характерное во внешнем облике, в манере держаться, говорить. Но внешность человека — как фасад здания. Можно пересчитать все кирпичи — и понятия не иметь о душе, о тех страстях, радостях и горестях, которые живут за непроницаемой стеной.
   Людей много, и скульпторы изображают не столько людей, сколько людские качества и страсти — Красоту, Любовь, Преданность, Ум, Силу, Самоотверженность, Смелость… Дело, в сущности, не в том, какой у Шевцова нос и какие глаза. Ланской должен увидеть за Шевцовым нечто общечеловеческое или не увидеть ничего.
   Но почему-то Ланского тянуло вниз, к экрану. Ему хотелось встретить взгляд умных глаз Шевцова, услышать его спокойный, чуть грустный голос…
   Тессем появился через полтора часа — как и обещал.
   — Надо ждать, — оказал он. — Шевцов разгоняет свой корабль с шестикратным ускорением и разговаривать при такой перегрузке невозможно. Наверное часа через три-четыре мы снова свяжемся с «Океаном». А пока спите.
   Но Ланскому не спалось. В эту ночь он исписал несколько страничек своего дневника. Дневник был странный и велся от случая к случаю. И записи были страшные: мысли, выписки из книг, заметки и наблюдения для работы, стихи, наброски…
   Вот, что записал Ленской в эту ночь на Станции Звездной Связи:
   "В комнате хорошо. Вделанный в стену книжный шкаф… Ковер, самый настоящий текинский ковер; разумеется, далеко не такой красивый, как ковры из синтетической шерсти, но все-таки имеющий что-то приятное в своей первобытной экзотике… Стол и ваза из голубой майолики… Гладиолусы… Все это — Тессем. Он успел мимоходом узнать, что мне нравятся гладиолусы. Он успел подобрать книги — среди них много интересных. Правда, о ковре я ничего не говорил. Видимо, Тессем решил, что для скульптора будет приятна эта экзотическая древность. Я думаю, если бы Тессем мог, он доставил бы сюда и небольшую египетскую пирамиду…
   Здесь нечто иное, чем простая внимательность. Тессем — я это вижу — человек, который не любит, не может терять ни минуты. Но он сидит со мной перед экраном и слушает историю, в общих чертах ему уже известную. А Шевцов терпеливо рассказывает, хотя, наверное, и у него есть другие, более важные дела. Более важные?.. Что ж, видимо, Тессем и Шевцов понимают: иногда разговор с художником не менее важен, чем астронавигационные передачи. Смогли бы это понять люди двадцатого века или такое отношение к искусству — особая черта нашей эпохи?
   … В черном круге окна холодно светят звезды. Облака где-то ниже. А здесь — небо и звезды. Наверное, так стоял у иллюминатора «Поиска» Шевцов. Стоял и смотрел на иссиня-черную бездну и острые, колючие заезды… Впрочем, мог ли он видеть звезды? Если не ошибаюсь, это зависит от скорости движения корабля. Надо опросить Шевцова.
   Мне вообще многое неясно. Неясен, прежде всего, сам Шевцов. Тессем сказал: «Мечтатель». Пожалуй, это неточно. Я бы оказал иначе: «Мыслитель». Впрочем, сейчас на экране не тот Шевцов, который когда-то ушел в полет. Там, в Космосе, Шевцов увидел то, чего не видел никто из людей. Над ним пронеслись неведомые вихри, опалили, оставили неизгладимый след.
   … Шевцов любит стихи. Что же, в одной очень старой книге я встретил такие слова: «Поэзия — сестра астрономии». Тек думали и древние греки; в их мифах Урания, муза астрономии, и Эвтерпа, муза лирики, были родными сестрами. А музы, покровительницы скульпторов, не существовало…
   Иногда я завидую инженерам. Они могут оказать, что новая машина лучше старой, и подсчитать, насколько лучше — в метрах, килограммах, секундах, калориях… У нас не так. Сделаешь что-то и не знаешь — хорошо или не очень хорошо. Только время выносит окончательный приговор произведению искусства. Но тот, кто создал это произведение, уже не слышит приговора.
   Мне тридцать четыре года. Сделал ли я что-то настоящее? Или все еще впереди? Не знаю. Многое зависит от того, что я найду здесь, на Станции Звездной Связи.
   Меня всегда увлекали исторические образы — Спартак, Павлов, Эйнштейн… Астронавтами я занимался только один раз — когда работал над барельефом в честь Первой лунной экспедиции. Как всегда, я начал с изучения эпохи. Среди многих материалов, с которыми мне пришлось тогда ознакомиться, были и романы об астронавтах. Я до сих пор с удовольствием вспоминаю эти книги — «Галактика Артемиды», «Страна зеленых облаков», «Лунный путь». Я подметил любопытную вещь. Мне кажется, книги о будущем писались с оглядкой на… прошлое. В них перенесено в астронавтику все, что было характерно когда-то для романов о мореплавателях. Штормы, бросающие корабли на скалы, мифические змеи, чудовищные кальмары и гигантские спруты — вся романтика мореплавания перекочевала в Космос. Только вместо мелей и рифов корабли подстерегало притяжение чужих планет, в изобилии населенных бывшими морскими змеями, кальмарами и спрутами… И все-таки эти романы оставили приятное воспоминание. Они чем-то походили на текинский ковер — может быть, своей первобытной экзотикой.
   Судьба астронавтов нашего времени была иной: более суровой, но и несравненно более величественной. Не «спруты» и «кальмары», даже когда они попадались, представляли главную опасность. Гигантские облака черной пыли протянувшиеся на миллиарды километров; вспышки новых звезд; колоссальные по силе излучения, неизвестно откуда приходящие и внезапно пронизывающие корабли… — вот с чем пришлось им столкнуться.
   Оружием человека в этих гигантских схватках, прежде всего, была мысль. Если бы я мог, я поставил бы статую мысли — стремительной и неторопливой, математически строгой и лукавой, язвительно злой и бесконечно доброй, по-весеннему озорной и по-осеннему грустной… Увы, человеческая мысль так же многообразна, как и сам человек. Одной статуей еще ничего не скажешь. Это хорошо и плохо. Нет, все-таки очень хорошо, потому, что искусство, наверное, прекратилось бы, если бы однажды можно было сразу все сказать…
   А в окно светят холодные звезды. Мог ли их видеть Шевцов — тогда, в полете? Впрочем, он вряд ли смотрел в иллюминатор. Ему было не до этого.
   Слушая Шевцова, я вдруг подумал; что важнее в открытии — сам момент открытия (его мы обычно изображаем) или предшествующая ему напряженная работа? Быть может, эго и имел в виду старик?..
   Шевцов искал решение, а корабль летел, и черная пыль вгрызалась в обшивку. Электронная машина подсчитала, когда все будет кончено, и сказала об этом человеку. Сказала бесстрастным голосом. Шевцов, упоминая об этом, рассмеялся. А я представил себя на месте Шевцова, и у меня возникло такое чувство, как перед прыжком с большой высоты: одновременно тянет и отталкивает. Тут дело не только в знаниях, в опыте. Главное — несокрушимая уверенность в победе. Уверенность в победе разума над любыми силами природы. Ведь именно тогда, сидя в кресле и спокойно обдумывая варианты решения, Шевцов и совершил свой подвиг.
   Мне будет трудно это передать. Скульпторы прошлого изображали главным образом человека действующего. Таковы, например, конные статуи итальянских кондотьеров. Герой нашего времени — мысль. И нам, скульпторам двадцать первого века, приходится иметь дело преимущественно с человеком думающим. На этом человеке нет величественных доспехов, нет красиво драпированных тканей. Этот человек, одетый в самую обыкновенную одежду, сидит за обыкновенным столом или у пульта управления — и думает. Действие, если так можно выразиться, сосредоточилось в мозгу человека. Именно там идут невидимые поединки, совершаются незримые подвиги. А потом человек просто нажимает кнопку или клавишу, передвигает рычаг или что-то записывает.
   В «Мыслителе» Родэна главное — поза думающего человека. Это — обходной путь. Мысль, в сущности, сводится к действию, к позе обнаженного тела. Несоизмеримо труднее показать саму мысль. Тут нужен какой-то очень тонкий штрих.
   Да, уж лучше бы Шевцов с двумя атомными пистолетами пошел навстречу дюжине отборных спрутов…"
* * *
   Когда на телеэкране вновь появился Шевцов, Ланской опросил, мог ли он видеть звезды, Шевцов не ответил. Он продолжал рассказ. Ланской уже начал привыкать к тому, что ответы приходят не сразу. То своеобразное чувство, которое возникло у него в начале разговора, не исчезло. Экран стоял в трех метрах от кресла, но Ланской постоянно чувствовал, что Шевцов далек, как и звезды в круглом окне…
   — Так вот, — рассказывал Шевцов, — скомканный листок со сведениями о черной пыли я поднял и расправил. Я знал: «зацепиться» можно только за то обстоятельство, что частицы черной пыли электрически заряжены. Но как именно «зацепиться» — этого я не знал. Надо было думать. Думать спокойно и систематически. И первое, что я решил, — это убрать телескоп. Он находился снаружи корабля, и пока бы я думал, черная пыль быстро расправилась бы с ним… Я поднялся в рубку, включил механизм демонтажа телескопа, и здесь… Вы понимаете, дело в том, что телескоп, установленный на «Поиске», был не обычным оптическим телескопом, а так называемым субсветовым телескопом, собственно астрографом. Тессем знает, что это такое, а вам я объясню позже, Астрограф автоматически — через заданные промежутки времени — делал снимки неба, точнее той его части, куда летел «Поиск». Снимки проявлялись и сшивались в альбомы. И вот, просматривая без особого интереса последний альбом (мысли мои были заняты черной пылью), я вдруг увидел нечто такое… «Поиск», как вы знаете, летел по направлению к Сириусу. И на снимке я увидел, что у Сириуса есть планета. Бели бы «Поиск» в этот момент горел, я бы все равно занялся планетой! Я вернул астрограф в прежнее положение и…
   Стоит ли подробно рассказывать о том, как удалось получить снимки с большим увеличением, как приблизительно была вычислена масса планеты, как спектральный анализ показал наличие свободного кислорода в атмосфере этой планеты… Я совсем забыл о черной пыли. Вы опросите — почему? В конце концов что такое еще одна планета?.. В тот день, когда «Поиск» вылетел к Сириусу, люди уже побывали на четырнадцати звездных системах, открыли — в общей сложности — восемьдесят девять планет. На двенадцати планетах удалось обнаружить жизнь. На четырех из них жизнь была представлена довольно высокоорганизованными формами растений; на двух планетах, покрытых многочисленными морями, жили земноводные… И хотя разумных существ астронавты еще не встретили, но открытие новой планеты — само по себе — стало уже явлением рядовым. Наверное, это вы и хотели сказать? Что ж, я вам кое-что объясню. Лет сто назад, когда вопрос о жизни на других звездных системах обсуждался только теоретически, академик Фесенков высказал предположение, что планеты в системах двойных звезд мертвы. Для возникновения и развития жизни, говорил Фесенков, требуется, чтобы в течение длительного времени условия на планете, например температура, радиация, были в общем постоянными. А это возможно только тогда, когда орбита планеты близка к круговой. У двойных звезд планеты имеют сложные орбиты; планеты то слишком приближаются к звездам, то слишком удаляются…