Генрих Саулович АЛЬТОВ
 

ОПАЛЯЮЩИЙ РАЗУМ

   Разве велик и силен тот, кто силен и велик,
   Если он слабых не может поднять до вершин своих?
Рабиндранат Тагор

   Я приехал в этот приморский городок, получив телеграмму Прокшина. Был конец октября. С моря дул холодный, остро пахнущий водорослями ветер.
   — Доктор живет на «Шквале», — сказал мне председатель горсовета. — Ведь мы стали городом без году неделя. Рабочий поселок — вот что мы такое. А «Шквал» — это старый пароход местной линии. Да вот из окна видно… Нет, нет, это рыбачьи шхуны.
   Чуть дальше, у мыска, пароход с высокой трубой. Скоро порежут на металл, он свое отслужил. — Председатель неожиданно рассмеялся. — К нам как-то артисты пожаловали, так Андрей Ильич их туда не пустил. Пригрозил, что поднимет пиратский флаг и выйдет в море…
   — А куда смотрит Советская власть? — спросил я.
   — Советская власть учитывает, что в поселке еще нет больницы, — ответил председатель. — Ну, а Прокшин классный доктор. Я бы ему не только старый пароход — что угодно отдал бы.
   На берегу, подставив неяркому солнцу выпуклые черные днища, лежали похожие на тюленей лодки. Ветер накатывал на гальку частые, злые волны. Они тянулись к лодкам и отступали, оставляя на камнях плотную шипящую пену.
   «Шквал» стоял у ветхого деревянного пирса. Прокшина я нашел в кают-компании. Он сосредоточенно выстукивал что-то на пишущей машинке.
   — Ну вот, как раз вовремя, — обрадовался он. — Мой отпуск на исходе, мы приступим сегодня же… Хотите испытать на себе?
* * *
   Вначале это была обычная журналистская идея. Она возникла полтора года назад, в Калуге, куда я приехал по заданию редакции. Был юбилейный митинг у памятника Циолковскому, я записывал то, что говорили выступавшие. Идея — в своем первозданном виде — записана тут же, в блокноте, между двумя речами: «Памятник — брошюры — современный Циолковский». Это значит: а что, если бы в свое время Циолковский имел сотую долю средств, потраченных на этот памятник и на этот митинг?
   Я вспомнил брошюры, которые издавал Циолковский. Сейчас они библиографическая редкость; мало кто видел эти тоненькие, напечатанные на серой бумаге книжки с пометкой «Издание и собственность автора». Циолковский выпускал их крохотными тиражами — за свой счет. И вот я подумал: а ведь и сейчас где-то работают люди, прокладывающие столь же новые (и потому еще не признанные) пути в науке! Придет время, этим людям воздадут должное. Но насколько важнее для них получить сегодня хотя бы крупицу будущего признания…
   Я начал поиски. Когда-нибудь я подробнее расскажу об этом: среди великого множества прожектеров не так просто было отыскать людей, чьи идеи напишет на своих знаменах наука XXI века. Только через полгода, да и то совершенно случайно, я встретил человека, разрабатывающего нечто принципиально новое.
   Теперь в моем списке девять фамилий. «Великолепная девятка».
   Я считал, что придется вступать в бой: кого-то защищать, что-то пробивать.
   Ничего подобного. Восемь человек, словно сговорившись, твердили: «Рановато, пока не надо…» И только девятый, Прокшин, решительно сказал: «Что ж, ринемся в бой.
   После опыта».
   Прокшин — судовой врач. При первой встрече я подумал, что эпиграфом (если придется писать о Прокшине) можно будет взять такие строки из «Зеркала морей»
   Джозефа Конрада: «Спешу прибавить, что он обладал еще и другим качеством, необходимым настоящему моряку, — абсолютной уверенностью в себе. Беда только в том, что этим качеством он был наделен в угрожающей степени». Таково первое впечатление: не то чтобы неверное, но поверхностное. Да, Прокшин крепко уверен в себе. Он любит говорить: «Как известно, я не ошибаюсь». Все дело, однако, в том, откуда берется уверенность.
   — Обыкновенная гениальная идея, — сказал Прокшин, когда я попросил объяснить, над чем он работает. — Возьмем дурака. Натурального дурака. Надеюсь, вам приходилось встречать такого дурака?.. Очень хорошо. Итак, возьмем рядового дурака и будем считать, что он равен нулю на шкале умственного развития. Ста градусам на той же шкале пусть соответствует умственный уровень Эйнштейна.
   Шкала, конечно, относительная. Можно опускаться ниже нуля и подниматься выше ста градусов. Итак, я хочу спросить: какова по этой шкале «умственная температура» человечества? Вы понимаете — всего человечества. В среднем. Ну?
   Вопрос был не из легких, я промолчал.
   — Будем оптимистами, — продолжал Прокшин. — Однако и при самом могучем оптимизме трудно назвать цифру 80 или 60. Вот вы, например, сколько в вас градусов?
   Я ответил, что тридцать шесть с половиной. По Цельсию.
   Прокшин одобрительно усмехнулся:
   — Выкрутились. А в общем-то, вы близки к истине. По самой оптимистической оценке средняя температура человечества не выше тридцати шести с половиной. По моей шкале.
   Тут я сказал, что на то имеется множество серьезных причин исторических и социальных. По данным Юнеско, полтора миллиарда людей голодают. Можно ли обвинить их в том, что они отстают в умственном развитии?
   — Я не обвиняю, — нетерпеливо возразил Прокшин. — Я просто констатирую факты.
   Во-вторых, «средняя умственная температура» невысока. Во-вторых, она поднимается медленно. Слишком медленно.
   — Такие разговоры совершенно бесполезны, если нет четкой терминологии. Что такое ум? Что значит — стать умнее?
   — Вот это деловой подход! — обрадовался Прокшин.
   Разговор происходил в таллинском порту. Прокшин спешил, часто посматривал на часы. Но я уже понял, что общие рассуждения об «умственной температуре» человечества связаны с чем-то конкретным.
   Магнитофон я включил не сразу. Иногда это может все испортить: человек начинает говорить деревянным голосом, сбивается, знает и мекает.
   Лента магнитофона
   «— Давайте условимся так. Ум зависит от многих факторов. Но есть нечто обязательное, главное. Это — знания. Объем знаний. Сейчас вы возразите, что можно быть знающим дураком. Можно. Бывает и обратное: человек безграмотен, но умен. Что ж, это исключения из правил. А мы говорим обо всем человечестве. Здесь возможен только статистический подход; нужно мыслить правилами, а не исключениями из них.
   Итак, знание. Представьте себе, что все знания мира можно практически мгновенно вложить в головы всех людей. Все знания мира… Готовый заголовок, а?
   Невежество — такова почва, на которой растет глупость. Голодное невежество рабов. Сытое невежество мещан. Злобное невежество фашистов. И вот мы уничтожаем почву, за которую цепляются корни глупости…
   Дайте, пожалуйста, микрофон, я буду держать сам. Вас эта процедура явно отвлекает. А я хочу, чтобы вы поняли. Итак, что произойдет, если все знания мира сделаются достоянием каждого человека на Земле?
   Все знания — слишком неопределенно. Согласен. Скажем так: знания в объеме тридцати — сорока высших образований. В разных сочетаниях.
   Разумеется, человек с такой начинкой еще не застрахован от голода, болезней, страданий. Но у него будет иммунитет против скуки, безделья, пьянства. Знания — как уран: когда их объем больше критической величины, начинается нечто вроде цепной реакции. Покой, точнее — застой, просто невозможен.
   Полтора миллиарда людей голодают… Вы использовали сильный довод, это врезается в память. Но разве голод не вызван — в конечном счете — низким уровнем образования?
   — Положим, все наоборот: уровень образования зависит от благосостояния страны.
   — Это похоже на выяснение вопроса, произошла ли первая курица из первого яйца или, напротив, первое яйцо было снесено первой курицей… В обычных условиях образование зависит от благосостояния страны, а благосостояние — от знаний.
   Заколдованный круг. Чтобы хоть в какой-то мере расколдовать его, требуются десятки лет. Наши средства и методы обучения имеют поразительно малый коэффициент полезного действия.
   Вы понимаете, какая нелепость? Есть знания и есть головы. Но нет эффективных средств, позволяющих в короткий срок вложить все знания во все головы…
   Гипнопедия? Да вы просто гений! Вы скромничали, когда говорили о тридцати шести с половиной градусах. Сейчас вы схватили суть дела: нужны принципиально новые средства обучения. Гипнопедия… Что ж, это хорошая вещь. Но существенные изменения в общечеловеческих масштабах требуют средств, в тысячи раз производительнее гипнопедии. Сильнее, надежнее и, главное, производительнее.
   Подождите до осени…»
* * *
   Вечером в полутемной кают-компании мы пили чай из массивных пивных кружек. Я спросил Прокшина, почему он не провел приличного освещения. Он пожал плечами:
   — Скучно возиться с проводкой. Здесь нашелся аккумулятор, его хватает на неделю, потом можно зарядить в гараже. Вот и кружки: отыскал в буфете и ладно. Мелочи жизни. Думать надо о другом.
   Трудно понять, когда Прокшин говорит всерьез. Во всяком случае, пренебрежение мелочами жизни не мешает Прокшину выглядеть подтянуто, даже франтовато. Он тщательно выбрит, китель и брюки аккуратно выглажены.
   — Вам здесь понравится, — сказал Прокшин. — Знаете, я с детства мечтал хотя бы неделю пожить вот так — на старом корабле. Они удивительные, эти старые корабли.
   Ведь старые машины обычно не вызывают никаких чувств, разве что жалость. А корабли… Я вырос у моря, дом стоял возле набережной, прямо против моих окон был причал с такими вот старыми кораблями. Я брал книги и уходил туда, чаще всего на колесный буксир «Гном». У входа на причал была прибита доска с надписью: «Суда не ходыть». Но сторож, вечно возившийся с удочкой и червями, смотрел на меня с полнейшим равнодушием. Я лежал на палубе «Гнома», на горячих, шершавых досках, читал, думал или просто смотрел в море… С одной стороны был порт, шумный, дымный. С другой бульвар с нарядными аллеями, лестницами, цветниками. А «Гном», поскрипывая плицами колес, стоял у обшарпанного причала, и никому до него не было дела, никто не видел, как он красив. Он в самом деле был красив. Морские буксиры с гребными колесами давно не строят, вы не судите по пузатым речным буксирам. У «Гнома» был удлиненный корпус с высоким изогнутым форштевнем, великолепная архитектура надстроек (тут все дело в пропорциях) и широкая, наклоненная назад труба… Однажды осенью я вернулся из школы и увидел, что «Гнома» нет. Его повели на слом, ухитрились затопить в каких-нибудь ста метрах от берега и бросили. Там было неглубоко: почти вся рубка, труба, мачта остались над водой. С бульвара все было видно. Впрочем, никто не обращал внимания на затонувший корабль, а мне хотелось реветь от обиды, я впервые потерял друга…
   Вечером у меня появилась одна мысль, я понял, что нужно сделать. Через четыре дня, ночью, стащив у сторожа-рыболова ялик, я подплыл к «Гному». Я провозился часа два, вымок, измазался, ободрал ладони, но пристроил в трубе ведро с залитой мазутом ветошью и приладил зажигатель с линзой. Больше всего возни было с этим зажигателем. Его требовалось установить очень точно, чтобы солнце в полдень воспламенило коробку, набитую отломанными спичечными головками… Два дня была пасмурная погода, я боялся, как бы моя пиротехника не отсырела. Солнце появилось только на третий день, в воскресенье. Бульвар был полон народу, я сидел у моря и ждал. Зажигатель сработал чуть позже, я уже начал опасаться, что расчеты неверны. Сначала над трубой поднялся легкий белый дымок, потом дым стал черным и повалил, повалил… Публика бросилась смотреть. Картина удивительная: корабль под водой, но из трубы шпарит густой черный дым. А тут еще волны: набегают на рубку, на трубу — полная иллюзия движения. Сначала люди шумели, смеялись, а потом как-то стихли и долго не расходились… — Прокшин рассмеялся. — Да, картина была могучая! Жаль, я не догадался тогда поднять флаг на мачте…
* * *
   Журналисту порой труднее, чем писателю. Журналист не может выдумать героя, не может наделить его по своему желанию теми или иными качествами. Приходится разгадывать реальных людей, а это ох как непросто!
   В каждом деле есть свои маленькие хитрости. Журналистский экспресс-анализ облегчится, если вы попытаетесь представить, кем бы был интересующий вас человек в другую эпоху — при каких-нибудь неожиданных обстоятельствах. Я мысленно примериваю Прокшину различные одежды. Камзол алхимика? Временами в глазах Прокшина вспыхивает детский восторг: вот смешаем сейчас это с тем, хорошенько нагреем, и… До чего же интересно знать, что из этого выйдет! Но у Прокшина нет внешней солидности, органически присущей алхимикам, особенно современным. Тогда что-нибудь такое пиратское? Для начала я прикидываю: а если закрыть один глаз Прокшина черной повязкой? Так. Теперь трубку в зубы и… Нет, опять ничего не получается. Ну хорошо, пока моя задача — проверить аппарат Прокшина.
   Аппарат довольно громоздкий. Центральный пост — нечто вроде трех или четырех вывернутых наизнанку и взгроможденных друг на друга телевизоров. ЗУ — запоминающее устройство — шкаф с магнитными барабанами. Наконец, биорезонатор, похожий на забрало рыцарского шлема. Сегодня — только эксперимент. Но когда-нибудь ЗУ и в самом деле вместит все знания мира. Замысел Прокшина в том, чтобы «вложить» в голову человека знания, минуя процесс чтения.
   Современные запоминающие устройства могут — при объеме в несколько кубических дециметров — накопить информацию в миллиарды двоичных единиц. Чтобы «выдать» каждую такую единицу, ЗУ достаточно тысячной доли микросекунды. А глаз медлителен. Путь информации по зрительному каналу связан с двукратным превращением энергии. Световая энергия изображения превращается сетчаткой глаза в биохимическую. Затем совершается еще один переход: биохимическая энергия превращается в электрическую энергию биотоков, идущих по зрительному нерву в мозг.
   — Бросьте записывать, — посоветовал Прокшин. — Надо понять. Тогда это запомнится навсегда. Смотрите, какая получается механика. Вы читаете книгу. Взгляд упал на цифру или букву. На сетчатке возникло изображение. Однако в волокна зрительного нерва идет не само изображение. В волокна идет ток. Каждой букве, каждой цифре, вообще каждому изображению на сетчатке соответствует своя серия электрических импульсов. Смысл моей идеи в том, чтобы подавать в зрительный нерв «готовые» токи. Пусть человек читает, не глядя в книгу. Глаз «разжевывает» изображение слишком медленно, и мы подключаемся к мозгу непосредственно через зрительный нерв с его ста тридцатью миллионами волокон. Улавливаете? Каждое волокно — как отдельный провод. Можно вести передачу со скоростью, на которую способны лучшие ЗУ. Вопросы есть?
   Вопросы были, и Прокшин объяснил — в общих чертах — устройство своего аппарата.
   Но это уже чистая техника. Важно другое. Сейчас я надену «забрало», и все знания, записанные на магнитных барабанах ЗУ, в течение нескольких секунд «влезут» мне в голову. Как ни странно, кроме этого нелепого «влезут», нет другого слова для обозначения процесса переноса знаний из железного ящика ЗУ в голову.
   Лента магнитофона
   «— Для первого эксперимента шахматы удобнее всего. Мы прокрутим эту шарманку несколько раз, и мир получит двух новых гроссмейстеров. Впрочем, не ввести ли звание гроссмейстериссимуса?.. „Два гроссмейстериссимуса“ отличный заголовок для вашего репортажа.
   — Только ли знания делают человека гроссмейстером?
   — А что же еще? Знания и опыт. Хотите шикарную цитату из Ласкера? В вашем журналистском деле цитаты — великая вещь. Послушайте, что говорил в свое время Ласкер: «Игроков, которым мастер может с успехом давать ферзя вперед, существуют миллионы; игроков, перешагнувших эту ступень, можно насчитать, наверно, не больше четверти миллиона, а таких, которым мастер ничего не может дать вперед, вряд ли наберется больше двух-трех тысяч… Представим себе теперь, что некий мастер, вооруженный знанием своего дела, хочет научить играть в шахматы какого-нибудь юношу, не знающего этой игры, и довести его до класса тех двух-трех тысяч игроков, которые уже ничего не получают вперед. Сколько времени потребуется на это?» Ну, здесь следует расчет: столько-то времени на изучение эндшпилей, столько-то — на дебюты, и так далее. Всего двести часов. «Затратив двести часов, юноша, даже если он не обладает шахматным талантом, должен сделать такие успехи в игре, что займет место среди этих двух-трех тысяч». Обратите внимание: двести часов и мастер в качестве учителя. А в моей машине собрана вся шахматная премудрость мира. Информация, соответствующая сотням тысяч часов…»
* * *
   Я лежал в своей темной каюте, прислушиваясь к неясному шуму. Я устал за день, мне хотелось спать, но, превозмогая сон, я вслушивался в этот шум. И вдруг я понял: так гудит морская раковина, если поднести ее к уху. Старый корабль гудел, как морская раковина.
   Я заснул с мыслью о редкой удаче: такие дни бывают не часто, но они приносят в жизнь волшебные отзвуки сказок.
* * *
   Утром Прокшина не оказалось в кают-компании. На столе, под термосом, лежала записка: «Двинулся к больным. Завтракайте, не ждите. В термосе какао, прочее — на столе.
   Шахматы — в тумбочке».
   Быть может, это смешно, но я с утра прислушивался, надеясь уловить в себе хоть какую-то перемену после эксперимента. Меня смущала скоропалительность происшедшего. Слишком уж быстротечен был эксперимент.
   Прокшин водрузил себе на голову «забрало» и просидел так минуты полторы. Потом настала моя очередь. «Забрало» больно сдавило виски. «Ринулись», — скомандовал Прокшин, и я увидел мерцающий матовый свет. Глаза были плотно прикрыты нижним щитком «забрала», но свет я видел. Пожалуй, это единственная необычная деталь эксперимента. Свет неяркий, мягкий. Такой свет (только более слабый) можно увидеть, если потереть закрытые глаза.
   — Что делать, — сказал Прокшин, — экзотики в этой процедуре действительно маловато. Но именно в этом сила! Между нами говоря, вы просмотрели главное. Не пришлось перерезать зрительный нерв, чтобы подключиться к мозгу. Улавливаете?
   Сама идея появилась у меня еще в институте. Разумеется, в виде задачи, не больше. Лет шесть назад я нашел и решение. Точнее — тот вариант решения, который требует хирургического вмешательства. Человеку пришлось бы на время (а может быть, и навсегда) стать слепым. Вот она, экзотика! В неограниченном количестве.
   А теперь нет экзотики: подсоединились к зрительному нерву, а глаза целы…
   Прокшин с его склонностью к внешним эффектам и сам немного жалеет, что все так просто. Когда я сказал ему об этом, он объявил, что существует закон сохранения солидности:
   — В той или иной мере солидность присуща каждому человеку. И она никуда не может деться. Сколько ее убудет во внешнем поведении, столько прибудет в делах. И наоборот.
   …На палубе было мокро и неуютно. В ржавых, вздрагивающих от ветра лужах плавали похожие на рыбью чешую кусочки облупившейся краски. Только сейчас я увидел, насколько стар корабль.
   Я вернулся в кают-компанию, взял шахматы.
   Хорошо помню: фигуры лежали рядом с доской, я их машинально перебирал. Потом поставил на доску обоих ферзей. Наугад. Что делать дальше, я не знал. Прошло, наверное, несколько минут, пока появилась простая мысль: нельзя же без королей!
   Опять-таки наугад, не глядя, я поставил белого короля.
   И вдруг я совершенно ясно увидел, куда надо поставить черного короля.
   Может быть, действовало самовнушение. Может быть, все дело в симметрии, которую создавали уже стоявшие на доске фигуры. Не знаю.
   Я поставил черного короля и сразу почувствовал нечто знакомое в расположении фигур. Это было неприятно: сам того не желая, я силился что-то вспомнить.
   Передвинул белого короля. Вернул его на место. Потом передвинул белого ферзя… и наступила ясность. Она пришла внезапно, без всякого напряжения. Просто я теперь знал, что надо поставить еще одну фигуру белого слона. И я знал, куда поставить слона. Белые должны начать и выиграть, это тоже само собой подразумевалось.
   Впрочем, нет, не подразумевалось, а вспоминалось.
   Я двинул ферзя. Шах черному королю. И тут же увидел: так нельзя. Еще вчера для меня это был бы единственный очевидный ход. Сегодня я понимал: нет, так нельзя, нападать надо слоном.
   …Я долго сидел у доски, стараясь справиться с охватившим меня лихорадочным возбуждением.
   Что, собственно, произошло?
   Я привык относиться к идеям «великолепной девятки», как к чему-то отвлеченному.
   Эти идеи должны были сбыться в далеком будущем. И вдруг одна идея осуществилась сейчас…
   Да, это произошло сейчас. Со мной.
   Я почти не умел играть в шахматы. Вероятно, даже третьеразрядник мог дать мне вперед ферзя. И вот внезапно появилась способность понимать происходящее на шахматной доске.
   Мозг — изумительная машина. Надо только снабдить ее вдоволь горючим… Не об этом ли Прокшин говорил накануне?
   Лента магнитофона
   «— Какое-то африканское племя выделывало горшки из глины, содержащей уран. Из поколения в поколение лепили горшки. Через руки этих людей прошло такое количество урана, что энергии — если бы ее удалось выделить — хватило бы на электрификацию половины африканского континента. Но племя видело в глине только обыкновенную глину… Почти так мы используем свой мозг. На уровне лепки горшков.
   А когда кто-то работает как надо, мы изумляемся: ах, смотрите, ах, гений…
   Утверждаю: уровень, который мы называем гениальным, — это и есть нормальный уровень работы человеческого мозга. Нет, я не так сказал: не есть, а должен быть. Понимаете?
   — Понимаю, что ж тут не понять. Но сомневаюсь. Получается, что нет прирожденных способностей… Да, а как быть с музыкальными способностями? Или с математическими? Передаются они по наследству или нет?
   — Нет и еще раз нет! Прирожденных способностей не существует. По наследству передаются только задатки… Как бы вам впечатляюще пояснить… Вот. Родился человек и получил сберкнижку с определенной суммой. Задаток иногда чуть больше, иногда чуть меньше, но это только задаток! Сразу же начинают поступать новые вклады, и в возрасте пяти-восьми лет первоначальная сумма теряется в новых вкладах.
   Ребенок, который имел сначала десять копеек, может набрать к восьми годам сто рублей. А вундеркинд, имевший в пеленках генетическую трешницу, может к тем же восьми годам доползти до червонца. Даже в музыке. Например, Леонтьев экспериментально показал, что такая способность, как звуковысотный слух, не передается генетически, а воспитывается.
   — Допустим. Но почему умственные способности не передаются по наследству?
   — Да просто потому, что они сравнительно молоды и организм еще не научился их передавать. Впрочем, тут есть пикантная деталь. Передаются особенности, которые полезны в борьбе за существование. А умственные способности — в этом смысле палка о двух концах. Вы же слышали о таком произведении «Горе от ума»… У организма не было особых причин научиться передавать всякие там поэтические и математические способности. Так вот: люди получают от рождения примерно одинаковые мозги. Каждый человек рождается со способностью приобретать способности. И, если кто-то может стать гением, значит, в принципе гениальность доступна всем. Почему же она такое редкое явление? С конвейера сходят автомобили. Каждый автомобиль имеет, конечно, свои индивидуальные особенности.
 
   Но если скорость данного типа машины полтораста километров, то у всех машин она приблизительно такова. У одной на пять километров больше, у другой на пять меньше, но это уже допустимые отклонения. А с мышлением… Машина, которую мы называем «мозг», используется в высшей степени странно. Из тысячи таких машин лишь единицы развивают проектную скорость. Остальные довольно вяло ползут… И это считается нормой! Все дело в том, что автомобили имеют много бензина. А машина, именуемая «мозг», лишь изредка имеет вдоволь хорошего горючего. Я говорю о знаниях. Заправьте достаточным количеством этого горючего любой мозг, и он даст проектную скорость. Чуть больше, чуть меньше — но у предельной черты!..»
* * *
   Причудливая это штука — проявление знаний, «вложенных» в голову аппаратом Прокшина. Кажется, я нашел удачное слово: проявление. В самом деле, это очень похоже на постепенное возникновение фотоизображения. Потенциально существующее в фотоэмульсии изображение еще скрыто, не видно, и нужен проявитель, чтобы сделать его явным. Так и с проявлением знаний.
   Какая-то часть знаний вспоминалась — процесс удивительный и временами нелегкий.
   А иногда я сам принимал решения. Да, хорошо помню, что сам пришел к выводу: нельзя идти ферзем. Представил себе ответный ход черных, увидел дальнейшее развитие игры и понял, что надо ходить слоном. И только потом, сделав этот ход, подумал: конечно, позиция должна быть такой, это же этюд Троицкого! Вот лучший ход черных. Теперь шах ферзем. Черный король спешит к своему ферзю. Поздно!
   Белые жертвуют слона. Шах черному королю и выигрыш.
   Я никак не мог освоиться с мыслью, что действительно чему-то научился. В голове не было никаких «шахматных мыслей». И все-таки я только что решил этюд Троицкого, о котором до этого даже не слыхал.
   Уже через день, когда значительная часть шахматной премудрости «проявилась», я привык к «эффекту входа» (терминология Прокшина). Теперь я «чувствую» свои шахматные знания. Они «ощущаются» точно так, как и другие знания, полученные обычными путями.
   И только изредка сердце замирает от радостного изумления. Так было в детстве, когда, научившись плавать, я впервые заплыл далеко в море…