— Вы будете самым совершенным среди вариаторов, — сказал ему Шаповал. — Ваша УГС-2 рассчитана на максимальную автономию. Отсюда — меньше сознательных усилий при перестройке, больше времени для исследований.
   Мухин увлекся теорией, написал несколько статей о возможностях модифицированных УГС. Сделал сообщение о работе в комитете ЮНЕСКО. Годдард сидел тогда в первом ряду и смотрел то ли с сожалением, то ли с каким-то скрытым упреком.
   — Вы надеетесь создать информационно идеальное существо, — сказал тогда Годдард недружелюбно. — Идеально динамичное, идеально устойчивое, идеально долговечное. А нужно создавать идеально счастливое…
   До чего он ортодоксален, подумал Мухин. Годдард просто стар для того, чтобы понять: человек полностью использовал силу своего духа. Мысль может все — создавать шедевры живописи и проекты изумительных по легкости конструкций. Можно системой упражнений развить фантазию и предвидеть будущие открытия. И при этом не иметь никакой власти над собой. Заболела нога — иди к врачу. Хочешь на морское дно — надевай акваплав. Пробежал марафонскую дистанцию — лежи, высунув язык, и думай о несовершенстве тела… Идея Шаповала в этом смысле гениальна, и Мухину невероятно повезло, что выбрали его.
   Для тренировок приспособили полигон химического комбината, и Мухин гулял несколько суток по не очень уютной камере, дышал то хлором, то серой, то парами свинца. Перестраиваться нужно было в считанные минуты, Шаповал с каждым днем все чаще менял атмосферу, и Мухин едва успевал фиксировать свои ощущения. Выйдя из камеры, он удивил Шаповала, поморщившись и заявив, что у них тут неприятно пахнет. И как они выдерживают?
   — Очень свежо, — сказал Шаповал. — Видите, гроза?
   Мухин видел. И вспоминал. В хлорной атмосфере дышалось легче. Приходилось перекачивать через легкие огромное количество воздуха, и каждая его молекула неуловимо пахла чем-то с детства знакомым: парным молоком (до смерти отца Мухины жили в деревне) или очень свежим хлебом, когда он еще горяч и корка хрустит на зубах…
   Качественно мозг не менялся, но Мухин стал понимать, что недавние увлечения его больше не трогают. Он и теперь слушал Моцарта, смотрел картины Врубеля, стучал на старом отцовском пианино, но хотел большего. В Моцарте ему недоставало свежести гармоний, не хватало прозрачности. Врубель писал слишком уж прямолинейно, будто школьник на уроке композиции. А пианино издавало столько фальшивых обертонов, что Мухин приходил в отчаяние. Попробовал писать музыку сам, но был, как ему казалось, бездарен. Один лишь Шаповал слушал его опусы без содрогания, а Мишка Орлов, один из ребят, которые ждут сейчас на Луне-главной старта к Урану, как-то сказал:
   — Неплохо, но ты слишком торопишься. Хочешь рассказать в музыке о том, чего и сам еще не понимаешь. Мы, вариаторы, испытываем совершенно новые ощущения, и мозг должен не только привыкнуть к ним, нужно еще придумать символы для этих ощущений. А ты пытаешься все свести к обычным звукам…
   Ручей сделал резкий поворот, и Мухина прибило к берегу. Он вылез на рыхлую почву, лег, положив под голову верхнюю пару рук. В небе что-то неуловимо изменилось. Будто дуновение пронеслось под кромкой туч. Закружилось тихим звоном, рассыпалось у ног Мухина.
   Из блеклой жижи облаков вынырнули легкие прозрачные полотнища. Мухин понял: они вообще не видны в оптике, отражают далекий инфрасвет, что-то рядом с радиоволнами. Я должен увидеть, подумал Мухин, и тело послушно отозвалось, горы погрузились в дымку, а ручей запылал, освещая своим теплом полнеба. Полотнища высветились ярко, будто вспыхнула бумага и загорелась, съеживаясь и потрескивая. Яркие листы легко планировали к земле и снова взмывали под облака, распрямлялись в тонкий блин и сморщивались, отталкиваясь от воздушных уплотнений.
   «Могу ли я, — подумал Мухин, — вот так же, в воздух?.. Отращу крылья, прилечу к Палладе, уцеплюсь за антенну и скажу: „Здравствуйте, Шаповал! Добро пожаловать на нашу планету“… Трасса, — вспомнил Мухин, — дойти до отметки, закончить эксперимент, чтобы немедленно стартовала спасательная к Урану, — дорог каждый час. А потом — хоть на край света, хоть птицей, хоть гадом ползучим. Доказать, что Венера — бурная, горячая, живая от центра до заоблачной пустоты, — эта планета — наша»…
   Птицы-листы, смяв хоровод, унеслись вверх. Они летели к западу, строй их изгибался волнистой линией, а тела теряли прозрачность, впитывая горячую воздушную волну, набирясь сил, чтобы взмыть высоко за тучи, в космос.
   Мухин пошел вперед, Ориентир был перед ним — далекий пик, который еще не успели разрушить ураганы, не источили лавовые потоки. Оттуда и полечу, подумал Мухин. Он шел и смотрел вокруг, чувствуя себя хозяином на этой планете, зная, что работы здесь хватит на сотни лет: узнать все, что таят недра, перегородить лавовые реки, построить воздушно-приливные энергостанции, разгладить складки коры для земных планетолетов. Возвести города. И пойти к центру. Это прекрасная планета — Венера, дом, где он хозяин.
   А над восточным горизонтом поднялись в воздух первые столбы пыли — предшественники землетрясения. Первые пузыри вырвались из лавы, лопнули с шипящим треском. И первые подрагивания коры заставили камни с берегов с клокочущим всплеском упасть в ручей…
   x x x
   — Любуйтесь, товарищи топографы, — сказал Маневич.
   Пик Лассаля — конечная точка маршрута — воткнулся в тучи своей скрюченной вершиной, он был совсем рядом: два с небольшим километра. Два бесконечных километра, потому что путь оказался перерезан отвесной трещиной. Край ее уступом нависал над сотнями метров пустоты. Площадка, на которую выкатились Маневич с Крюгером, дрожала от внутренних напряжений. Пропасть тянулась далеко в обе стороны, у горизонта края ее были приподняты рефракцией, и казалось, эта угрюмая дыра тянется в самое небо, чтобы и там раскинуться пурпурным провалом.
   — Восемьсот сорок метров глубины. Тридцать два — в ширину. Температура повышается с глубиной до тысячи восьмисот. Давление — до двухсот атмосфер…
   Крюгер скрипучим голосом выдал эта данные и замолчал. Он молчал от самой пещеры. Эмоциональный срыв. После приступа ативазии можно ожидать и не такого. Шаповал посоветовал уменьшить количество внешних рецепторов, чтобы ограничить сигналы, идущие в мозг, и уменьшить напряжение. С каждым километром тело Крюгера все больше становилось похоже на шар. В конце концов с «Паллады» поступила программа: поместить мозг в центр и растворить конечности. Теперь Крюгер стал просто гладким шаром, почти без нервных окончаний, и шар этот равнодушно катился вслед за Маневичем.
   С трещиной локаторы сплоховали. А может быть, Шаповал намеренно скрыл эту деталь эксперимента — с него станется: на Уране, мол, через несколько дней ребятам будет потруднее. Маневич настроился на связь, сообщил о препятствии.
   Шаповал о трещине уже знал. Локаторы планеров недооценили ее ширины, определили ее в несколько метров, да и теперь дают столько же. На экране видны и Крюгер с Маневичем, и трещина эта. Тридцать два метра, говорите?
   Шаповал помолчал и сказал:
   — Ищите обход. Даю час. Если не найдете, снимем с трассы.
   Маневич отлично представлял, какое сейчас у Шаповала лицо. Прекратить эксперимент хочет, конечно, Годдард. Ему нет дела до вариаторов, да и спасение «Стремительного», в конечном счете, не его забота. Закончить благополучно этот опыт, который ему навязали против воли. Годдард может приказать, и Шаповал не имеет права не подчиниться.
   x x x
   — Ищу обход, — сказал Маневич.
   Он не думал искать обход. Сейчас мог помешать только Крюгер, но в крайнем случае Эрно он перенесет сам. Над трещиной зона повышенного давления. Атмосфер на пять — выдавливающая сила довольно велика. Не нужно счетных машин «Паллады», чтобы подсчитать это. И не нужно счетных машин, чтобы понять: если получится сейчас, то на Уране в его почти жидкой атмосфере ребята смогут парить, как птицы. Отлично. Сосредоточиться.
   Маневич «растворил» свои руки. Впервые он действовал сегодня без подсказки, и сомнение в том, правильно ли он ведет вариацию, на какое-то мгновение мелькнуло в сознании. Но УГС безупречно повиновались командам, и Маневич легкими толчками заставил мозг переместиться в глубь тела. Появилось и быстро исчезло неприятное режущее ищущение — будто острые ножи входили в каждую клеточку, отделяя ее от других. Маневич создавал в себе воздушные каналы и чувствовал, как земля уходит вниз, как все легче становится тело, — он стал похож на пористый губчатый шар, готовый при малейшем толчке покатиться, высоко подпрыгивая.
   — Я вернусь, — передал он Крюгеру и, примерившись, оттолкнулся.
   Открылась бездна — в ней бурлила, кипела базальтовая жижа, тянуло раскаленным воздухом, жар проникал в поры незащищенного тела, обжигал мозг, и Маневич усилием воли прогнал боль. Тренировки сказались: он все рассчитал верно. Восходящий поток поддерживал его над трещиной. Воздух оказался пропитан парами радиоактивных элементов, и Маневич рванулся вперед, подобно реактивному снаряду. Он скорее почувствовал, чем увидел, как удаляется берег, услышал беспокойный возглас Шаповала — локаторы, конечно, раскрыли его маневр.
   Радиоактивная пыль по многочисленным воздушным каналам проникла к мозгу, и Маневич забеспокоился — будет не так просто изгнать из организма эту разлагающуюся отравленную массу. Он с силой выбросил из пор струю воздуха, его легко толкнуло вперед, а потом он неожиданно почувствовал под собой пустоту и начал планировать к центру трещины. Маневич подумал, что вышел из восходящего потока, и еще раз рванулся. Падение продолжалось — он уже видел на одном уровне с собой край пропасти.
   Маневич тонул и понимал, что никто не сумеет прийти на помощь — ни планеры-разведчики, ни Крюгер, серым равнодушным шаром перекатывающийся там, наверху.
   Стенки трещины отливали бирюзой необычайно тонкого оттенка, и воздушные потоки с вкраплениями пыли будто рисовали на них темными тонами рельефные непонятные картины.
   Гулко ухнуло внизу, полетели камни, Маневич отмечал: тысяча двести, тысяча триста, тысяча четыреста градусов… Восемьсот, восемьсот двадцать, восемьсот сорок рентген в секунду… Давление не возрастало, и Маневич падал. Он увеличил площадь тела, стал похож на плоский лист с утолщением в центре — мозг приходилось защищать многими слоями жаропрочной органики, и теперь именно мозг, перевешивая подъемную силу, тянул вниз. Острые иголки впились в каждую клетку — радиация превысила защитный предел. Все, подумал Маневич, и забарахтался, отчаянно, изо всех уходивших сил.
   До дня оставалось метров пятьдесят, когда падение прекратилось и Маневич неподвижно повис над лавой, поддерживаемый новым восходящим потоком. Теперь это уже не имело значения, только продлевало боль, потому что поток нес огромное количество радиоактивной пыли.
   Не вышло, подумал Маневич и ускользающим сознанием успел отметить пикирующие сверху раскаленные камни…
   x x x
   Разведчик прошел на малой высоте и показал в рыжих клочьях помех бурлящее бесформенное месиво. Маневич не отзывался, а Крюгер меланхолично сообщил, что Испытатель-три перелетает на другой край трещины и скоро вернется. Может быть, именно это неуместное спокойствие, а может, весь изматывающий ритм перехода и сильнейшая зубная боль доконали Шаповала. Он кричал на Крюгера за нарушение инструкций, кричал на Годдарда, потому что тот молча следил за полетом планеров. И кричал на себя. Это ведь он, Шаповал, заявил, что вариаторы смогут отыскать «Стремительный», самонадеянный осел, это он, воспользовавшись случаем, потребовал провести эксперимент на Венере, а потом ушел в кусты, решил руководить за чужой спиной, свалить все на Годдарда и ЮНЕСКО, и теперь он, Шаповал, ответит, если Маневича не спасут. И это на его, Шаповала, совести останется гибель людей на «Стремительном». Комитет запретит работы — и поделом! И вообще он, Шаповал, ни при чем, потому что маршрут выбирали специалисты, и кто подсунул ему испытателей, для которых не существует дисциплина?!
   Годдард молчал, морщился и опускал планеры все ниже. На пятнистом инфралучевом экране он видел край трещины и Крюгера — Годдард знал, что этот шар и есть сейчас Крюгер. Планеры начало трясти, и Годдард разделил управление. Горелов повел одну машину над трещиной, то и дело зависая и прощупывая кипящие недра, а второй планер Годдард попытался опустить рядом с Крюгером.
   — Скорее, — торопил над ухом Шаповал.
   Годдард, не оборачиваясь, сказал: «Молчать»! — и Шаповал притих. Годдард затылком ощущал его прерывистое дыхание.
   В трех метрах от поверхности он выпустил манипуляторы и спросил Крюгера: готов ли он к поднятию на борт?
   Крюгер промолчал. Годдарду показалось, что он и не слышал вопроса.
   — Приказываю на борт! — сказал Годдард, нисколько не уверенный в действенности своих слов. Боковым зрением он видел, как второй планер, клюнув носом, зарылся в горячий воздушный поток, как вспухли на экране скалы. Машину швырнуло к трещине, и Горелов отдал команду на вывод резерва.
   А ведь я ничего не сделаю с Крюгером, подумал Годдард. Никакие мои приказы не помогут, потому что внизу хозяева — испытатели. Найти Маневича! Годдард только сейчас подумал, что может и не найти его. Опускать аппарат в трещину — верная гибель, нужно выводить тяжелый скаф, а он малоподвижен. И похоже, что Крюгер не захочет возвращаться без товарища.
   Годдард выдвинул захваты, но планер все время сносило, лишь в какое-то мгновение машина прошла точно над Крюгером, автоматика сработала, и Испытатель-один закачался в сетях манипуляторов.
   — Возврат! — сказал Годдард, передал планер операторам с «Тиниуса» и повернулся к экрану Горелова. С Крюгером все. Через несколько минут он будет на борту. Шок, депрессия, что угодно, но он жив.
   Горелов ухитрился посадить свой планер на небольшой уступ, нависший над трещиной. По дрожанию изображения чувствовалось, что уступ вот-вот сорвется.
   — Скаф! — сказал Годдард.
   Исследовательский аппарат был прочен и мал. В лучшем случае они могли увидеть Маневича, связаться с ним. Скаф взметнулся в воздух, описал дугу и покатился вниз, пружиня и подпрыгивая на неровностях стенок. На обзорных экранах что-то наметилось в глубине. Множество темных дисков. Они всплывали, как пузыри газа, неторопливо, по прихотливой ломаной линии. И прежде, чем Годдард успел понять, Шаповал крикнул:
   — Третий!
   Диски вынесли к поверхности желеобразное пористое тело, оно мерно колыхалось, и каждое его движение отдавалось свистом и стуком в ушах Годдарда. Горелов повел планер вдоль кромки пропасти, не выпуская Маневича из поля зрения локаторов. Он успел вовремя. Едва диски оказались в радиусе захвата, вскинулись щупальца, натянулась сеть, диски бросились врассыпную, но два из них барахтались в захватах, а тело Маневича неподвижно легло на дно сети.
   — Вверх! — нервно выкрикнул Шаповал. — Маневич ответит за своеволие!
   Шаповал в своем репертуаре, подумал Годдард. Опасность миновала, и он уже распоряжается. До следующего ЧП. А ведь они все-таки дошли: Маневич и Крюгер. И живы. Может быть, для большего спокойствия снять с трассы и Мухина?
   Годдард потянулся к микрофону, и в это время с «Тиниуса» сообщили:
   — Планер второй замолчал. Мухина не вижу. В диапазоне связи пусто.
   Годдард встал, предчувствуя, что все только начинается. Тихо ойкнул Шаповал, а из брюха «Тиниуса» вывалился последний резервный планер.
   x x x
   К концу вторых суток поисков у них не осталось машин. Когда экран вспыхнул сиреневым светом взрыва и в рубке после двухдневного рева бури стало тихо, Годдард потерял сознание. Бессонница, напряжение. Мухина нет. Мощный подземный выброс разметал в пыль весь район, горный кряж за какие-то секунды превратился в низину, куда с шипением обрушивались миллионы кубометров лавы. Озеро быстро наполнялось. Только одно и оставалось сделать в память о Мухине — назвать новое недолговечное озеро его именем.
   Годдард был без сознания мгновение — никто не заметил его слабости. Он заставил успокоиться дрожащие руки и отдал приказ, который по всем нормам должен был прозвучать еще сутки назад:
   — Курс к Земле!
   Он немного поел, не отходя от пульта, и слабость отступила. Неторопливо, тщательно подбирая слова, Годдард заполнил бортовой журнал. Он с трудом добрался до страницы «Выводы руководителя».
   Выводы.
   Годдард встал и, шатаясь, пошел из рубки. Не хочу я делать выводы, думал он. Кто я такой, чтобы делать выводы? Начальник опыта? Сидел в удобном кресле и глядел, как выкладываются люди, как готовы они поступиться всем ради идеи, которую он, Годдард, не понимал и теперь не понимает. Всемогущество. Но вот всемогущий из всемогущих — мечтательный краснолицый Мухин, — где он?
   А я должен решать. Судьбу вариаторов и всей нарождающейся науки — мутационной генетики. И судьбу со «Стремительного», которых теперь, без шаповаловских ребят, наверняка не успеют найти. И все же, если по совести, я должен написать: «Нет». Думать нужно не о тех семнадцати, что ждут помощи на Уране. Нужно думать о будущем. Запретить все это. Человеку — человеческое.
   Годдард вошел в медотсек и увидел Шаповала. Тот был бледен, щеки его ввалились.
   — Летим к Земле, — сказал Годдард. Он хотел добавить, что потерян последний планер, что нет смысла идти к Венере-верхней, искусственному спутнику на высокой орбите. Он промолчал, потому что лицо Шаповала неожиданно исказилось.
   — Вы уверены, что искать бесполезно? — тихо спросил Маневич, и Годдард только теперь увидел обоих испытателей. Они лежали на диагностических кроватях, как личинки в коконах, видны были только лица и руки. Лица как лица. Часы испытаний не изменили их. Лишь теперь Годдард подумал, что открытие Шаповала действительно великолепно. Любой другой человек после всего, что выпало Крюгеру с Маневичем, был бы похож на монумент Кощею Бессмертному.
   — Нам нечем искать, — признался Годдард. — Нет планеров.
   — Это Венера, — просто сказал Маневич.
   Будто гордится, подумал Годдард. Будто Венера — его родина и прожил он здесь не сутки, а всю жизнь, и рад, что планета оправдала надежды.
   — Скажите, Годдард, — Маневич медлил, подбирая слова, — там, на «Стремительном»… Для них все кончено?
   — Как ваша голова, Маневич? — спросил Годдард.
   — Вы о радиации? Я не излучаю, можете подойти ближе.
   — А что хромосомные пробы?
   — Спросите Александра, — сухо сказал Маневич. — Вижу, ваше решение твердо.
   — Да, сказал Годдард. — Я решил.
   Будто мое решение что-то значит, подумал он. Придется драться, чтобы выгородить Шаповала и чтобы не докучали вопросами Крюгеру, иначе может повториться припадок. Анализировать видеограммы с планеров и доказывать, что предел выживаемости у людей оказался выше, чем у техники. Вот только Мухин… Как ни парадоксально, он стал жертвой собственного совершенства. Эти двое ни на минуту не теряли контроля над собой, а Мухин расслабился. Излишнее ощущение силы вредно, оно рождает самоуспокоенность.
   — Идемте в рубку, — сказал Годдард Шаповалу. — Нужно подписать протокол эксперимента и связаться с Землей.
   Они вышли в коридор.
   — А ведь его мать не соглашалась, — тихо сказал Шаповал, и Годдард обернулся с неприятным ощущением: ему показалось, что Александр сейчас заплачет.
   Черт бы тебя побрал, с ожесточением подумал Годдард. Ах, управляемые гены. Ах, Шаповал. Все знаю, все могу. Погиб человек — и ты уже готов. Казнишь себя и других, клянешься, что никогда не станешь заниматься экспериментом. Исследователь божьей милостью…
   — Она говорила: сын не кролик, — Шаповал не думал идти в рубку, и Годдард остановился. Пусть выговорится.
   — И знаете, я убедил ее… Вы помните Игоря? Внешность… не очень. Никакого успеха у женщин. Мать мечтает: сын женится, пойдут внуки… Я ей сказал, что УГС изменит внешность, и станет Игорь Аполлоном. Так и сказал. Куда Аполлону с его стабильными генами! В общем, так оно и есть, но… Это был нечестный ход, Годдард. Я затащил его и дал нестандартную УГС, и послал одного, и…
   — Идите, — буркнул Годдард.
   Он шагал следом за Шаповалом и пытался вспомнить. Что-то ускользнуло, то же, что и раньше, когда испытатели только вышли на трассу. Он читал когда-то. Люди идут, они не знают, что ждет впереди, но идти нужно, и они идут. А потом?
   Они ввалились в рубку, и Шаповал стоя начал читать бортжурнал.
   Если бы Мухин дошел, подумал Годдард, Шаповал бегал бы сейчас по коридорам, кричал «ура», давил всех своей эрудицией, и это было бы очень плохо. Ему полностью доверили бы спасательную к Урану, и кто знает, скольких людей он погубил бы тогда. Пусть сидит на Земле и изучает ругеров — плоских тварей, вытащивших Маневича из трещины.
   Шаповал уронил бортжурнал.
   — Почему вы такой добрый, Годдард? — сказал он угрюмо.
   — Журнал содержит объективную информацию, — объяснил Годдард. — То, что я думаю о вашей выдержке, к делу не относится.
   Он решил высказаться до конца.
   — Надеюсь, что спасательная пройдет без вашего участия.
   — Спасательная? — Шаповал отлично понял, но изображал недоумение.
   А ведь чего доброго, мы поменяемся ролями, подумал Годдард. Александр начнет требовать запрещения работ. С него станется.
   — Разрешите, — сказал Годдард. Поднял журнал и вписал на страницу «Выводы»:
   «Первое. Считать доказанной возможность существования человеческого организма в состоянии направленного биотокового мутагенеза при условиях экваториального пояса планеты Венера. Ввиду чрезвычайности обстоятельств считаю возможным разрешить участие вариаторов в поисках планетолета „Стремительный“.
   Второе. В дальнейших экспериментах считаю необходимым усилить группу сейсмического прогнозирования. Цель — предупреждение о возможных подвижках.
   Третье. Усилить группу испытателей специалистами по планетографии. Цель…»
   Годдард обернулся — Шаповала в рубке не было. Он подписался, вызвал по селектору обоих пилотов, запросил у «Тиниуса» скорректированные курсовые, связался с медотсеком: «Как у вас?» Ответил Маневич:
   — Думаем… У Эрно разыгралась фантазия. Говорит, что мы и сами доберемся до Урана. Только скорость мала — на «Стремительном» заждутся. Но открытый космос — разве это проблема?
   — Без самодеятельности, — устало сказал Годдард. — На Уране обойдутся без вас. Ваша работа — на Венере.
   Он услышал шумный вздох и отключил селектор. Он вспомнил. «Ночной полет» — так называлась эта повесть. И люди там не шли, а летели на старинных скрипящих и чавкающих бензином аэропланах, летели в ночь, в грозу, и зарницы плясали на крыльях машин. А дома их ждали жены. И на земле кто-то решал: запретить или нет?
   Годдарду показалось, что он только сейчас пришел в себя, будто все эти дни прошли в тщетных попытках вспомнить, и больше не было ничего: ни бесцветного месива туч, ни яростной болтанки в тропосфере, ни коротких минут прямой связи, ни грохота вулканов на месте гибели Мухина. Ничего не было, кроме старой повести, и он, Годдард, участвовал в ней, что-то запрещал, на что-то указывал, будто это имело значение. Маневич уйдет в космос, пешком пойдет к Венере, а то и к Солнцу. И Крюгер не побоится ативазии, да и что это такое — ативазия? Нужно усилить психическую подготовку. Нужно заново продумать УГС-2, сделать ее менее автономной. Нужно… Годдард усмехнулся. Он еще не был убежден, что это действительно нужно. Но не отступишь. Шаповал рассудил правильно — Годдард доведет дело до конца.
   x x x
   Маневич строил планы. Они разбегались, как круги на воде, убегали далеко в будущее и там теряли четкость, расплывались. В центре была Венера. Ее небо, ярко светящееся жаркими лучами. Ее дрожащая от вечных внутренних напряжений поверхность. Великан, который не знает, к чему приложить свою нерастраченную энергию. Может обратить в прах любую постройку и может дать силу звездолетам. Нужно приказать ему, и он, Маневич, сделает это. Он и Крюгер, и другие, кто пойдет с ними.
   Маневич лежал спеленутый на диагностической кровати, думал, вспоминал, сравнивал, мечтал. Нужно развить в себе чувство сейсмической опасности. Что-нибудь вроде инфразвуковой локации. Это первое, чем он займется, когда вернутся с Урана ребята.
   Нет, подумал Маневич. Сначала — Мухин. Пойти к его матери. Маневич не знал, что скажет. Вероятно — ничего. Будет сидеть и молчать, и напротив него еще не старая женщина будет смотреть в стол, теребить края скатерти (в доме Мухиных все очень старомодно), и ничего ей не объяснишь, потому что никакое объяснение не облегчит ее горя…
   Маневич услышал шаги и открыл глаза. Вошел Годдард, смотрел исподлобья, молчал. Красные веки, лицо серое, сутулая спина. Досталось старику, подумал Маневич.
   — Скажите, Сергей, — Годдард заговорил тихо, и Маневичу сначала показалось, что он слышит не слова, а мысли. — Скажите, что сделали бы вы… Стресс, смертельная опасность. С вами нечто похожее было… И вдруг УГС жестко фиксирует информацию. Вы не сможете больше стать человеком. Остаетесь этакой скользкой тварью, и ваш мир — сотня атмосфер, тысяча градусов, углекислота и энергетический паек. И нет больше Земли… Так, между прочим, могло произойти с Мухиным… Понимаете?
   Самый важный для него вопрос, подумал Маневич. Может быть, он и полет к Урану разрешил не только из-за «Стремительного», но чтобы понять: люди мы или нет?
   — Люди, — сказал Маневич. — Люди до конца. Мозг, мысли, чувства те же. Где-то тоньше, где-то грубее. Не сразу разбираешься в обстановке. Не находишь определения новым ощущениям. Срываешься. Два дня назад я едва не убил — без причины, просто испугался. Трудно прожить жизнь в оболочке зверя… Не знаю. Главное — не оболочка. Если нас будут тысячи, если мы построим на Венере города, дойдем до самых ее недр, приручим все живое… Понимаете, Годдард, будет смысл в нашей жизни здесь… Будем жить.
   — Смысл, — повторил Годдард.
   Маневичу почудился в этом слове оттенок иронии, но ее не было. Годдард решал для себя важную задачу, не находил решения и мучился.
   — Хочу верить, — сказал он, — что это так, но… Необычные ощущения заставят мозг и реагировать необычно. Психика не может остаться неизменной, когда меняется все… Десятки тысяч лет человек был человеком…
   — И остался. Право, Годдард, мы люди. Если где-то на планетах Капеллы вы встретите жуткое бесформенное страшилище и будете говорить с ним о структуре жизни, о красоте заката, о строении протона, о звездоплавании и последней пьесе Денисова… Пусть ваши мнения не совпадают, точки зрения полярны, он не знает Денисова и приводит в пример какого-то местного гения, но вы говорите с ним о природе, которая везде едина. Как вы назовете такое существо?
   Годдард молчал.
   — Человеком, Годдард, человеком! Вот ведь, по-моему, в чем дело. Вы думаете о человеке и представляете себе его тело — Аполлона, Венеру… Старого Шестова с его шишкообразным черепом. Мухина с его неуклюжей походкой и красным лицом. Шаповала с его самоуверенной физиономией. А дело не в этом. Старик Шестов создал единую теорию поля. Воспитал сотни учеников. Посадил в лужу тысячи научных противников. Пил коньяк, рыбачил, лазил в горы и был человеком, Годдард! А потом, за месяц до смерти, услышав об открытии Шаповала, попросил: запишите в вариаторы. Ему всего своего было мало. Смысл жизни для него заключался в том, чтобы знать как можно больше, побывать везде и во всех обличьях, ощутить мир, как часть себя. А для меня? А дня Эрно? Для вас, Годдард?
   Маневич закрыл глаза. Бог с ним, с Годдардом. Поймет. В каждую клеточку свинцом вливалась усталость. После тренировок Маневич всегда лежал вот так же и слушал, как засыпают клетки, как тепло идет от ног к голове…
   Годдард, потоптавшись у двери, пошел в рубку — на связь с Землей. Спасательная к Урану уже стартовала, и он хотел прослушать сводку о полете. Его качало от усталости, и он боялся, что свалится и захрапит.
   x x x
   …Маневич сидел на краешке стабилизатора и смотрел на Солнце. Корабль двигался по инерции, казался неживой рыбиной. Маневич оттолкнулся и поплыл рядом, подставляя Солнцу то спину, то голову. Свет во сне казался теплым и вкусным и звал к себе. Маневич сосредоточился и стал парусом. Колючки света впились в его тело и бились, и толкали, он ощущал каждый квант, каждый невидимый лучик. Ловил их и швырял обратно. Он резвился и плавал на солнечных волнах, нырял в корабельную тень и, задыхаясь от недостатка энергии, всплывал на колючую поверхность звездного океана. Солнечный ветер нес его, покачивая и разгоняя. Они летели втроем: он, Крюгер и Мухин. Пролетели мимо больших планет, ежились от прикосновений аммиачных туч Юпитера, ловили приветственные сигналы от ребят, исследующих Уран. По-хозяйски осматривали свой новый мир. Видели непочатый край работы и, обернувшись к зеленой искорке-Земле, кричали людям:
   — Идите с нами!
   И слышали в ответ едва уловимый плеск радиоволн:
   — Вам должно быть хорошо сейчас..