Песах Амнуэль

Капли звездного света



1


   Это был сон.
   Высоко к небу поднялся замок. Он смотрел на мир щелками глаз-бойниц. Я стоял на самой высокой башне, а сверху мне улыбалось голубое солнце. Ослепительное, ярче неба. Лучи его касались моих плеч, щек, ладоней, и я ловил солнечный свет, мягкий, теплый, как вода в южном море.
   Замок начал таять, будто мороженое в яркий полдень, и осталось только солнце — голубое, ласковое, смеющееся…
* * *
   Я открыл глаза и понял, что наблюдений сегодня не будет. Ни солнечных, ни звездных. Потолок был серым, без теней и резвящихся бликов — за окном киселем сгустился туман. Было зябко, хотелось лежать и читать детектив.
   Замок и голубое солнце… Замок вспоминался смутно, но голубое солнце, неправдоподобное, фантастическое, так и стояло перед глазами.
   Я растолкал Валеру, поставил на плитку чайник. Мы пили почти черную от неимоверного количества заварки жидкость, и Валера произносил традиционный утренний монолог:
   — Опять спектры… допплеровские смещения… считаешь, считаешь, а толку…
   Идти на работу ему не хотелось, он охотно посидел бы со мной, жалуясь на жизнь. Валера похож на студента перед сессией, обалдевшего от занятий. Все он делает медленно — ходит вперевалочку, работает с бессмысленной медлительностью: возьмет линейку, повертит в руках, приложит к бумаге, посмотрит, развернет лист до края стола, подумает… Саморукова, нашего общего шефа, это жутко раздражало, он весь кипел, но сдерживался, потому что придраться было не к чему — работал Валера добросовестно.
   Я остался дома, разложил на столе схему микрофотометра. Вечера под вечер в лаборатории потянуло паленым, и прибор, как говорится, дал дуба. Нужно было найти причину. Пальцы двигались вдоль тонких линий чертежа, а мыслям было холодно и неуютно в голове, они рвались к солнцу — к тому странному голубому солнцу, которое стояло над замком, хранившим тайну.
   Я никак не мог привыкнуть к новому месту работы. Три недели я в обсерватории, и три недели нет покоя. То у солнечников горит прибор — «Костя, посмотри, у тебя больше практики…». То на малом электронном телескопе отказывают микромодули — «Костя, на выход». То Саморуков начинает наблюдения на Четырехметровом телескопе, а в лаборатории сократили должность оператора — «Костя, посиди-ка до утра». На заводе микроэлектроники, где я, работал после окончания института, все было стабильно и четко, как фигура Лиссажу. Свой пульт, своя схема, своя задача. Но я ушел. Не надоело, нет. Просто месяца два назад на заводе появился Саморуков. Вычислитель «Заря», который был ему нужен, не вышел еще из ремонта, и Саморуков полчаса стоял у меня над душой, смотрел, как я впаиваю сопротивления.
   — Почему бы вам не уволиться? — спросил он.
   Так я и оказался в его лаборатории. Убеждать Саморуков умел. Он даже не дал мне времени на раздумья. Присматриваться я начал уже здесь, в горах, вступив в должность старшего инженера. Все казалось необычным, новым, интересным, а тут еще сон мой сегодняшний — как мечта, зовущая к себе.
   Я так и не понял по схеме, что там могло сгореть. Натянул свитер, вышел из дома и словно окунулся в холодное молоко. Туман вскоре стал не таким уж густым, я различал даже кроны деревьев на вершине Медвежьего Уха — небольшой горы, у подножия которой расположилась обсерватория. Смутно проступала башня Четырехметрового, отгороженная от поселка узким овражком.
   Из тумана вынырнула долговязая фигура, сутулая, нелепо размахивающая длинными руками.
   — А у нас по утрам туман, — пропел Юра Рывчин, поравнявшись со мной.
   Юра — наш аспирант, то есть аспирант Саморукова. Он закончил диссертацию и теперь досиживает свой аспирантский срок в ожидании очереди на защиту. Энергия у него неуемная, вечно он носится с новой идеей, вечно выпрашивает у кого-нибудь время на «Наири-2».
   — В главный корпус? — спросил Юра.
   Я кивнул, зябко поежившись. От каждого лишнего движения вода проливалась за воротник, и я шел, втянув голову в плечи.
   — Какой-то остряк, — продолжал Юра, — написал в рекламном проспекте обсерватории, что у нас двести восемьдесят ясных ночей в году. А туманы весной и осенью — вот тебе сотня ночей! И еще ночи ясные наполовину — сотня. Получается, что год у нас длится суток шестьсот — как на Марсе…
   В лаборатории горел свет — то ли не выключали с вечера, то ли включили по случаю тумана. Микрофотометр стоял с поднятым кожухом, и я полез в его чрево, как хирург во внутренности обреченного. Поломка оказалась непростой, и когда я сделал, наконец, последнюю пайку, свет лампочки над моей головой скорее угадывался. Стоял такой ослепительно голубой августовский полдень, будто звезда из моего сна неожиданно взошла на земном небе.
   Я вышел из лаборатории и тут же увидел Ларису.
   Первое, о чем я подумал, — замок и солнце! Должно же было что-то случиться сегодня… Лариса шла по коридору в мою сторону, а рядом пристроился Юра, травил байки. На лице Ларисы — знакомое мне с детства ироническое выражение, светлые волосы волнами разбросаны по плечам. Юра мельком взглянул на меня, но, пройдя мимо, даже повернулся и посмотрел внимательно — представляю, какое у меня было лицо. Я медленно двинулся вслед, и только теперь вопросы зашевелились у меня в голове. Откуда? Как? Почему? Что нужно Ларисе в обсерватории и куда делся тот пижон, ее муж?
   За поворотом коридора Валера, сонно пришурясь, изучал стенгазету «Астрофизик». Я остановился рядом и тупо смотрел на фотографию лабораторного корпуса… Лариса здесь. Мы учились вместе — с пятого класса. Обожание мое было молчаливым. Лариса сторонилась меня, а очередной ее поклонник окидывал меня пренебрежительным взглядом. После десятого класса, когда мы уже учились в разных вузах, я изредка приглашал Ларису в кино — без особого успеха и ни на что не надеясь. Я ждал чего-то, а Лариса ждать не собиралась. На втором курсе библиотечного факультета она благополучно вышла замуж за журналиста местной газеты. Встретились они на городском пляже. Красивый мужчина подошел к симпатичной девушке и предложил познакомиться. Ничего странного они в этом не видели. Журналист был напорист— трое суток спустя, час в час, он сделал Ларисе предложение. Мне он был определенно антипатичен. Стоило посмотреть, как он берет интервью. Впечатление было таким, будто собеседник зря отнимает у корреспондента время.
   Новости о Ларисе я воспринимал очень болезненно. Узнавал от знакомых: у нее родилась дочь, назвали Людочкой. Муж стал завотделом писем…
   — Валера, — сказал я. — С кем пошел Юра?
   — А, барышня… — отозвался Валера. — Наша библиотекарша, Лариса. Вернулась из отпуска.
   Та-ак… Лариса работает здесь. Из всех совпадений это — самое немыслимое. Как теперь быть?
   — Тебя шеф звал, — сообщил Валера.
   Я побрел на второй этаж, в длинный и узкий, как труба, кабинет Саморукова. Усилием воли заставил себя отвлечься, но удавалось мне это плохо. Саморуков посмотрел на меня из-за своего стола, такого же длинного и неуклюжего, как сама комната, и сказал:
   — Не выспались, Костя?
   — Нет, ничего… — пробормотал я.
   Покончив с заботой о здоровье сотрудника, Саморуков перешел на деловой тсн — сразу позабыл, что перед ним человек, а не автоматическое устройство.
   — Я попросил бы вас понаблюдать сегодня в ночь. Нужно отснять Дзету Кассиопеи. Последний спектр с высокой дисперсией. Мое твердое убеждение — коллапсар есть.
   Он удивленно взглянул на меня — должно быть, оттого, что я, услышав его слова, не подскочил от радости. В свои тридцать четыре года Саморуков был, по-моему, идеальным типом ученого. Он сидел за столом с раннего утра до вечера, а потом шел наблюдать. Утром, когда оператор телескопа; досматривал первый после ночной вахты сон, Саморуков являлся в фотолабораторию и следил, как ребята проявляют и сушат отснятые ночью пластинки.
   Шеф искал коллапсары — странные звезды, увидеть которые в принципе невозможно. Это мертвые звезды — они прожили долгий век, видели рождение Галактики и были в далекой своей юности ослепительно горячими.
   К звездам, как к людям, старость подходит незаметно. Холоднее становятся недра, с возрастом звезда пухнет, толстеет. Она светит холодным красным светом, а в самом ее центре, словно тромб в сердце обреченного, возникает плотное, горячее, очень-очень маленькое гелиевое ядро — предвестник скорого конца. И конец наступает.
   Миллиарды лет живет звезда, а смерть настигает ее в неуловимую долю секунды. Была звезда — и не стало. Яростно раскинул огненные руки алый факел, разметал планеты, испепелил астероиды, сжег пыль. Далеко от места трагедии, на маленькой планете Земля, люди смотрели в небо, где соком граната наливалась звезда-гостья. Сверхновая. Яркий пламень Вселенной.
   К Сорванная взрывом оболочка еще не рассеялась в пространстве, а на месте бывшей звезды — будто головешки от догоревшего костра. Тяготение сдавило, смяло, стиснуло звезду в плотный комок материи. И даже свет, не способный и мгновения устоять на месте, оказался пойманным в ловушку. Тяжесть. Все кончилось для звезды, осталась только вечная неустранимая тяжесть. Черными дырами назвали астрофизики эти звездные останки. Но Саморуков не любил это название, носившее отпечаток обреченности, и предпочитал говорить по старинке: мы ищем коллапсары. Шеф искал коллапсары пятый год, сам разработал методику и был уверен в успехе. Он искал коллапсары в двойных звездных системах, где только одна звезда успела погибнуть, а вторая живет и может помочь в поисках. Так вот живут супруги много лет душа в душу, смерть забирает одного из них, но другой еще живет, и в сердце его жива память о спутнике жизни…
   Дзета Кассиопеи. Прежние наблюдения говорили — это двойная система. Но где же вторая звезда? Она не видна. «Это коллапсар», — утверждает Саморуков. Сегодня ночью он хочет это доказать. А я буду глядеть в трубу-искатель, держать голубую искорку в перекрестии прицела, чтобы она не вышла за пределы поля. Этому я научился за три недели. Мне даже нравилось: тишина, едва слышный гул часового механизма, огни в поселке погашены, чтобы не мешать наблюдениям, на предрассветном небе блекнут звезды…
   Наблюдения. Я не могу избавиться от благоговейного трепета при этом слове. Сразу представляется: огромное небо, огромные звезды и на востоке, над горизонтом, громадная луна. И сознаешь собственную незначительность перед всем этим, и кажется, что вот-вот оборвется трос, поддерживающий на весу черный цирковой купол с блестками, и небо обрушится. Это чувство возникло в первую ночь и осталось — каждый раз я встречаюсь с небом будто впервые.


2


   Лариса не удивилась, увидев меня. Разве что в глазах засветилось женское любопытство — вот как ты изменился за пять лет.
   — Здравствуй, Костя, — сказала она. — Ты здесь на экскурсии?
   — Я здесь работаю, — сообщил я.
   — Вот как, — сказала Лариса. — Значит, недавно. Недели три? Ты ведь занимался электроникой. Да, конечно, здесь тоже много приборов. Саморуков переманил? Он умеет. Сильная личность. Работа нравится? А я с мужем развелась. Здесь вот почти год.
   «Развелась с мужем? — подумал я. — Выходит, все же оказался подонком. Наверно, трудно ей. Одна с дочкой — здесь все же не город. Стоп, значит, Лариса свободна?!»
   Не надо. Нет никакой Ларисы. Не нужен я ей. Есть мой шеф Саморуков, и есть микрофотометр, который непременно должен работать, чтобы утром можно было обрабатывать свеженькую спектрограмму.


3


   Телескоп еще спал, когда я поднялся в башню. Он вел жизнь зоркого филина, ночной птипы, и, устав поутру, закрывал свой единственный глаз и мирно дремал, греясь под солнцем. Он не любил, когда его тревожили днем: он тогда артачился, делал вид, что у него течет масло в подшипниках, перегреваются моторы, шумел сильнее обычного и успокаивался, когда ребята из лаборатории техобеспечения закрывали купол, и в башню опять спускалась темнота.
   Ночи он любил. Ему нравилось, когда в прорезь купола заглядывала луна, и он радостно светился, будто огромная елочная игрушка. Он поворачивался на оси, пытаясь выглянуть наружу, искал свою звезду и долго любовался ею, широко раскрыв глаз. Звезда завораживала его, он мог смотреть на нее часами и не уставал.
   Телескоп был старательной и умной машиной — он обладал мозгом, программным устройством с большой оперативной памятью, и знал многие звезды по именам. Он сам отыскал для меня звезду Саморукова, яркий голубой субгигант, Дзету Кассиопеи. Для этого ему пришлось поднять трубу чуть ли не к зениту.
   Смотреть в окуляр искателя из такого положения неудобно: голова запрокинута, шея ноет. Вовсе не было необходимости следить за объектом в искатель. Никто из операторов и не следил. Но сегодня я один — Валера сказал, что придет позже, — и я сидел, задрав голову, приложив глаз к стеклу окуляра.
   Я глядел на Дзету Кассиопеи и вдруг понял, что ее-то и видел во сне. И вот увидел опять. Увидел, как медленно разбухает звезда, превращаясь в голубой диск. Ей стало тесно в темном озерце окуляра, и она выплеснулась наружу, лучи ее стекали по моим ресницам и застывали, не успевая упасть в подставленные ладони.
   Я немного скосил глаза и заметил планету. Планету в чужой звездной системе. Она висела неподалеку от диска звезды — тусклый розовый серп, маленький ковшик, пересеченный неровными полосами.
   Планета была окутана облаками — клокочущими, бурлящими, будто кипящий суп. Розовые полосы оказались просветом в тучах, но и поверхность планеты вся кипела, мне даже показалось, что я вижу взрывы. И еще мне показалось, что протянулся от планеты к звезде светлый серпик. Изогнутый, серо-оранжевый, где-то на полпути к звезде он совсем истончился, и я потерял его из виду. Потом, впитав в себя горячую звездную материю, он появился вновь — и был уже не серым, а ярко-белым. Серпик упирался в голубой океан звезды — это был уже не серпик, а яростный протуберанец, каких никогда не было и не будет у нашего спокойного Солнца.
   Почему-то в этот момент я подумал о Саморукове, Я не видел в той звездной системе ничего похожего на коллапсар — надо сказать об этом шефу. Да нет, что я скажу: «Михаил Викторович, сегодня мне привиделась Дзета Кассиопеи…»? Я же не сплю, черт возьми! Вот теплое стекло окуляра, а вот холодная труба искателя. Под куполом сумрачно, лампа у пульта выхватывает из темноты лишь стул и полуоткрытую дверь — выход на внешнюю круговую площадку.
   Тихо щелкнул над ухом тумблер выключения экспозиции, кассета с пластинкой выпала из зажимов, и я взял ее в руки. У меня в ладонях — спектр звезды Дзеты Кассиопеи!
   Где-то внизу послышались шаги — двое поднимались по лестнице, будто духи подземелья, пробирающиеся к звездному свету. Я положил кассету в пакет, втиснул новую в тугие, упирающиеся зажимы, включил отсчет. Люлька медленно пошла вниз,, и я спрыгнул, когда она коснулась пористого пола. Валера с Юрой стояли у пульта — два привидения в желтом неверном свете.
   — Как бдится? — спросил Юра.
   Ему явно не хотелось разговаривать, ему хотелось спать.
   — Неплохо, — ответил я. — А ты почему здесь?
   — Шеф, — коротко объяснил Юра. — Он считает, что теоретик должен уметь все. Вот и приходится…
   Мы сидели у пульта и пили чай из большого китайского термоса. Мне казалось, что чай пахнет темнотой. Понятия не имею, как пахнет темнота, но только в желтом полумраке, только под звездной прорезью купола я пил такой обжигающе вкусный час.
   — Юра, — сказал я. — Ты видел в телескоп планеты?
   — Не стремлюсь, — величественно махнул рукой Рывчин. — Правда, в детстве глядел на Сатурн.
   — Я не о том. В других звездных системах. Например, в системе Дзеты Кассиопеи.
   У Юры мгновенно прошел сон. В глазах вспыхнули смешинки, рот расплылся в улыбке.
   — Какие планеты? Три недели у телескопа, и ты еще не стал скептиком? Погляди на Валеру — разве он похож на человека, который видел у других звезд планеты?
   — Ладно, Юра, — вступился Валера, морщась. Голос Рывчина звучал под куполом, как набат, он нарушал тишину ночи и неба, и Валера воспротивился кощунству.
   — Читай учебник, — посоветовал Юра, — а то станешь как Сергей Лукич…
   Сергей Лукич Абалакин, шеф второй группы теоретиков, был притчей во языцех. Он защитил кандидатскую лет пятнадцать назад, и этот труд настолько подорвал его силы, что с тех пор Абалакин не опубликовал ни одной работы. Сотрудники его печатались неоднократно и в примечаниях благодарили шефа за «стимулирующие обсуждения». Юра рассказывал, что на последней конференции по нестационарным объектам Абалакин решился выступить с десятиминутной речью о квазарах. Говорил он невнятно, крошил мел и испуганно смотрел в зал. Его спросили: может ли ваша модель объяснить переменность блеска квазаров? Абалакин пожал плечами и пробормотал:
   — Наверно…
   После некоторого колебания он добавил:
   — По-видимому… возможно… — И закончил: — Но маловероятно.
   С тех пор в обсерватории на любой каверзный вопрос отвечали единым духом без пауз между словами: «наверно-по-видимому-возможно-маловероятно».
   Вряд ли я смог бы стать похожим на Абалакина. Не тот характер. Да и астрофизику Абалакин знал, конечно, как свои пять пальцев. Он был умный человек, этот Абалакин, но оказался не на своем месте. Ему бы преподавать в университете. Учить других — вот его призвание; Саморуков ведь тоже работал у Абалакина, пока не получил собственную группу.
   Закончилась последняя экспозиция Дзеты Кассиопеи, и Валера полез в люльку за кассетой. Я расписался в журнале наблюдений и пошел спать.
   На дворе было морозно. Только что взошла луна, желтая, как недозрелый гранат. Я посмотрел в зенит, но не нашел созвездий — мое знание астрономии еще не возвысилось до такой премудрости. Нечего было и пытаться отыскать Дзету Кассиопеи. Но глаза сами сделали это. Взгляд будто зацепился за что-то в небе. Засветилась, замерцала далекая голубая искорка. Она набухла, как почка на весеннем дереве, и я увидел темные водовороты пятен на ее поверхности. А планету не видел — дымка окутывала ее, но я знал, чувствовал, что она рядом со звездой, бурная и горячая.
   Я закрыл глаза, сосчитал до десяти, а потом и до ста. Тогда я открыл глаза, но не решался смотреть в небо. Со стороны Медвежьего Уха, перебираясь через овраги, двигались белесые призраки — спотыкаясь о верхушки деревьев, брел утренний туман.


4


   У Людочки расшнуровался ботинок, и мы остановились. Людочка болтала ногой, сидя на невысоком пне, и я никак не мог попасть шнурком в пистон.
   — Сиди спокойно, — строго сказал я.
   Мы гуляли уже больше часа — обычное наше путешествие перед заходом солнца. Лариса неохотно отпускала со мной дочку. За месяц мы с Людочкой подружились, и Ларисе это почему-то не нравилось.
   Едва мы добирались до перекрестка, откуда начинался так называемый лес (здесь росли ежевичные кусты), как Людочка останавливалась, заглядывала мне в глаза и тихо спрашивала:
   — Ты видел опять?
   Мы садились друг перед другом на два пенька, и я рассказывал сон. Рассказывал сказку. Рассказывал то, что было на самом деле.
   — Сегодня была совсем другая звездочка, — говорил я, не заботясь о чистоте терминологии. Людочка внимательно относилась даже к «гравитационному потемнению», воспринимая его как волшебника. — Звездочка очень маленькая. У нее были мягкие золотистые лучи, совсем как твои косички. И она была очень грустная, потому что была одна. У других звезд есть дети-планеты, а у этой не было. А мне очень хотелось увидеть планету. Настоящую, живую, чтобы бегали поезда по паутинкам-рельсам, чтобы в просветах облаков виднелись белые следы самолетов. И чтобы, если приглядеться, можно было рассмотреть чужих людей на улицах чужих городов. Это очень важно, Людочка, увидеть чужую жизнь. Попробовать разобраться в ней. Тогда и свою жизнь мы будем понимать лучше. Знаешь, сейчас много говорят о связи цивилизаций. Но все это — в каком-то будущем, никто не знает, когда оно настанет. А я могу сейчас — увидеть и рассказать. Надо только найти ее — чужую жизнь. Понимаешь, Людочка? И еще надо, чтобы поверили… Никто ведь не видит, а я вижу.
   — Волшебники всегда все видят, — сказала Людочка. Какой из меня волшебник? Когда месяц назад я увидел планету в системе Дзеты Кассиопеи, я думал, что так и надо. У каждой профессии, естественно, свои странности, к ним нужно привыкнуть, вот и все. Звезды я видел теперь почти каждую ночь — у телескопа или во сне. Дзета Кассиопеи являлась мне в голубом ореоле короны, и из ночи в ночь я за мечал, как лучики ее то укорачиваются, будто впитываемые звездой, то удлиняются щупальцами кальмара, изгибаются, набухают; даже розовая планета иногда погружалась в них, и тогда на ее серпе вспыхивали оранжевые искры.
   На восьмую или девятую ночь я разглядел нечеткие тени на склонах кратеров и понял, что звездное вещество выжгло на планете огромные ямы и раны эти теперь медленно зарастали свежим планетным «мясом», будто планета живая, будто ей больно. На десятую ночь наблюдений, приглядевшись, напрягая зрение до рези в глазах, я увидел на склонах кратеров движущиеся точки. Наверно, это были животные. Стада их скапливались у вершин кратеров — они пили звездную теплоту, раны на теле планеты были для них лакомым угощением.
   Я был уверен, что на следующую ночь смогу разглядеть даже, сколько ног у этих тварей, но утром на вершину Медвежьего Уха поднялся туман. Над обсерваторией нависли хмурые тучи. Два дня не было наблюдений. Юра не выходил от шефа — они заканчивали статью. Валера дремал в лаборатории, подложив под голову «Теорию звездных атмосфер». Над ним висела табличка: «Тихо! Наблюдатель спит!»
   Я одолел половину общего курса астрофизики, когда убедился в простой истине, которую, впрочем, знал и раньше: никто никогда чужих планетных систем в телескоп не видел и видеть не мог. И я тоже не мог. Нет такого физического закона. Я уже не ждал откровений. Я всегда считал себя трезвым практиком и вовсе не был готов к встрече с невероятным…
   Книгу мою накрыла широкая ладонь — я поднял голову и увидел перед собой Саморукова. Юра сидел за своим столом и был почему-то мрачен. Шеф посмотрел на название книги, полистал ее без любопытства.
   — Что вы сделали за два дня? — спросил он, ни к кому конкретно не обращаясь.
   — Погода… — промямлил Валера.
   Я кивнул. Конечно: нет погоды, все приборы в порядке.
   — Так ли? — усомнился Саморуков. — А если микрофотометр захандрит в первый же час работы? Вы можете дать гарантию, что он не выйдет из строя, пока мы не закончим измерения?
   Нет, я не мог дать такой гарантии. Мне не нравился выходной трансформатор. Он работал, но был на грани.
   — Вот видите, — сказал шеф неодобрительно. — Я, Костя, не любитель чтения. Работа ценится по результату, а не по тому, много ли человек знает.
   — Если мало знаний, какой может быть результат? — сказал я.
   — Чепуха, — усмехнулся Саморуков. — Два дня вы штудировали курс астрофизики, и он ничего не прибавил к вашему знанию микроэлектроники. В молодости, когда много энергии, нужно стремиться больше делать самому. Вы же знаете, наши приборы — самые совершенные, лучших нет. Значит, если что-то не так, в литературе вы помощи не найдете, нужно думать самому. Потому я и позвал вас к себе: ваш начальник на заводе сказал, что вы думающий инженер. Таким я вас и хочу видеть. Посредственный астрофизик мне не нужен. Конечно, я не против чтения. Но читать нужно то, от чего, вы уверены, будет результат. Конкретный результат, понимаете? Тогда нам с вами по пути. Убедил?
   — Наверно-по-видимому-возможно, — процитировал Юра и закончил в полном соответствии с истиной, — но маловероятно.
   — Ничего, — бодро сказал шеф — Со временем поймете, Костя.
   Он сказал все, что хотел, и решил, что терять на нас еще хоть одну секунду бессмысленно. Через секунду Саморукова в лаборатории не было — дверь звучно хлопнула.
   Тот день был пятницей. Вечером ушел в город автобус, и Валера с Юрой поехали домой. Собственно, домой поехал Валера — он жил с родителями в огромной квартире с лепными потолками. А Юра отправился к нему в гости — родственников у него здесь не было, потому что родился он в Чите и к нам на Урал приехал по распределению после окончания МГУ. Я остался один: домой не хотелось. Дома обо мне слишком усердно заботились — обычное дело, когда в семье единственный ребенок. В последнее время, когда я бывал дома лишь два дня в неделю, заботы становились все докучнее.
   Я остался, и мне повезло. Были отличные ночи, очень морозные для конца сентября и такие кристально чистые, что, казалось, виден каждый камешек на вершине Медвежьего Уха. По утрам на куполе телескопа сверкала роса, и купол блестел, как начищенное зеркало. Голубизна неба смешивалась с синевой алюминиевого покрытия, создавая необъяснимую игру оттенков. Телескоп казался фотонным звездолетом на стартовой площадке. Он и был звездолетом, на котором я каждую ночь уходил в странствия. Я начал считать свои звездные экспедиции, в те ночи состоялись тринадцатая и четырнадцатая. Я был единственным членом экипажа.
   Центр Звездоплавания задал мне курсовые данные в сторону далекого синего Лльгениба. Я слетал за пятьсот световых лет и вернулся к рассвету, привезя восемь спектрограмм для Саморукова и томительные воспоминания для себя. Альгениб — звезда довольно яркая, и мне не пришлось долго ждать. Голубая точка на скрещении нитей стала надвигаться на меня, распухая и превращаясь в неистовую звезду. Я еще не видел такого буйства: языки протуберанцев уносились в пространство на многие звездные радиусы и вдруг неожиданно взрывались, и худо приходилось тогда трем безжизненным крошкам — планетам, которые, будто утлые челны, то к дело ныряли в пламенные валы, а когда вал спадал и протуберанец уносился дальше, планеты светились красным, как угли, выброшенные из огня.