Дальше Черменский слушать не стал и, отстранив Голду, дернул на себя тяжелую дверь.
   В большой грязной комнате было сумрачно, кое-как горела лишь керосинка под потолком, но даже в ее тусклом свете Владимир сразу увидел Северьяна. Тот стоял посреди комнаты в боевой стойке, угрожающе наклонившись вперед, в разодранной, залитой кровью рубахе, рыча сквозь оскаленные зубы, как бешеный кобель, сжимая в одной руке нож, а в другой – горлышко разбитой бутылки. Его раскосые глаза светились волчьим зеленым огнем. Вокруг в таких же позах стояли, извергая головокружительную ругань, шесть или семь оборванцев. То и дело кто-то из них предпринимал решительный наскок, но нож или бутылочное горлышко с коротким свистом рассекали воздух, и «фартовый», матерясь еще виртуознее, отпрыгивал в прежнюю позицию. Несколько человек уже неподвижно лежали в разных углах помещения. Владимир ничуть этому не удивился: драка с пятеркой противников была для Северьяна только «разогревом». У стены, за перевернутым столом, стояла на коленях и визжала как поросенок растрепанная девица в порванном от лифа до колен платье, с которой, вероятно, все и началось.
   – Северьян! – крикнул Черменский с лестницы.
   Дравшиеся обернулись. Северьян тут же воспользовался этим – и трое фартовых грохнулись как подкошенные на заплеванный скользкий пол. Владимир бросил в сторону девицы свое пальто, и так изрядно пострадавшее сегодня, и кинулся на выручку другу. Через мгновение они с Северьяном уже стояли спина к спине, и комната потонула в грохоте и воплях.
   Все закончилось быстро: вдвоем им ничего не стоило разметать целый взвод противников. Владимир отделался ссадиной на скуле и располосованной ножом – к счастью, поверхностно – левой рукой. У Северьяна все лицо было залито кровью из раны надо лбом, но в объяснение сего факта тут же последовала сентенция:
   – Из башки оно завсегда сильней льется, ничего страшного, ерунда... Тикаем, Дмитрич, тут еще наверху дрыхнут, вдруг проснутся?
   Они вылетели в открытую дверь. По дороге Северьян успел схватить за руку растрепанную девицу, и та засеменила следом.
   – Пальтишко примите, господин, – пропищала она, оказавшись на улице. – Вот, не замызгалося!
   – Надевай, – велел Владимир, глядя на Северьяна, рубаха которого превратилась в грязные изодранные ленты, клочьями свисающие с плеч.
   Тот молча натянул пальто, посмотрел на рукав.
   – Где тебя носило, Дмитрич?
   – Совести хватает спрашивать?! – вспылил Черменский. – Это тебя где носило, сукин сын?!
   Северьян не ответил, наклонившись и с огромным старанием начав отчищать левый сапог от грязи рукавом пальто. Поняв, что добиваться от друга объяснений сейчас бесполезно, Владимир повернулся к проститутке, которая, матерясь плачущим голосом, пыталась приладить на место полуоторванный кусок лифа.
   – От ведь ироды, собачьи дети, христопродавцы, чтоб им на кусту свои ... оставить на веки вечные, да куда ж я теперича в таком виде? Рази порядочная девушка так-то по улице гуляет?
   – Далеко живешь? – спросил ее Владимир.
   – Недалече, здесь, в Размотне.
   – Пошли к тебе, нам тоже в таком виде по Москве ходить нельзя. – Порывшись в кармане, Черменский протянул девице рубль, и та округлила глаза:
   – Пошто такими деньжищами бросаетесь-то, красавчик? Мы здеся девушки не гордые, двоегривенный – красная цена... А что платье порвали, так то не Северьян, а Ванька Пряник, уж такая, прости господи, паскуда... Уж и дал бы в глаз, коли ему чем не угодили, а пошто же одежу дорогую портить-то?.. За платье пять рублей плочено, а теперя хоть на ветошь его порви...
   – Завернись, лахудра, куплю я тебе платье, – хрипло проговорил Северьян, оставив наконец в покое сапог и выпрямившись. – Идем.
   «Размотней» именовались переулки за Таганкой, возле староверческого кладбища, традиционно заселенные проститутками и их «котами». Танька провела своих кавалеров через узкие грязные задворки, юркнула между сараями, миновала скособоченную поленницу, открыла калитку, вошла в низкую дверь и объявила:
   – Проходьте по одному, узко. Я счас лампу запалю, керосин есть.
   Вскоре оранжевый свет керосинки запрыгал по бревенчатым стенам, кое-где обклеенным желтыми грязными обоями, журнальными картинками и лубочными портретами царей и офицеров. У Таньки оказалось довольно чисто, пол был выскоблен и аккуратно застелен деревенским половиком, на подоконнике топорщилась обсыпанная малиновыми цветами герань, стол покрывала скатерть, сделанная из отслужившей свое шали. На деревянной кровати лежало одеяло, сплетенное из любовно подобранных красных и синих лоскутков, а под иконой Богородицы мигала зеленая лампадка. Владимир, войдя, даже усмехнулся:
   – Просто «Астория»...
   – Не дражнитесь, – полусердито отозвалась Танька, грохоча дровами возле печурки. – Счас затопим, погреемся, я сегодня гулять уж не пойду: видно, день такой, беспочинный... Вы садитесь на кроватку или стулик берите, я только за водой отлучусь. Северьян, затопил бы пока, непутёвый, а?
   – Сделаю, – отозвался тот, присаживаясь возле печи и ловко запихивая в открытую дверцу березовые чурки. Растопка, как и все, за что брался Северьян, была произведена быстро и умело: вскоре дрова в печи уже пылали, по маленькой комнатенке пошло приятное тепло. Северьян открыл вьюшку, подвигал в печи кочергой и, закрыв глаза, сел на пол. Кровь из раны у него уже унялась, на лбу осталось несколько подсохших коричневых дорожек, и Владимир бросил другу мокрую тряпку:
   – Утрись.
   Северьян послушался молча, не открывая глаз.
   – Мы поедем домой? – подождав с минуту, спросил Владимир. Северьян молчал.
   – Ты мне ничего не скажешь?
   Снова молчание. Черменский ждал, но скуластое лицо Северьяна с закрытыми глазами было неподвижно.
   – Ну и черт тогда с тобой, – отрывисто бросил Владимир, поднимаясь. Только сейчас он почувствовал страшную усталость после целого дня, проведенного на ногах, и бессонной, не давшей отдыха ночи. Уже не хотелось ни ругаться с Северьяном, ни расспрашивать его, ни уговаривать. Оставалось только одно желание: как можно быстрее оказаться в своей квартире, свалиться на кровать и заснуть.
   – Черт с тобой. Не за хвост же мне тебя держать. Решил уходить – скатертью дорога. Только мог бы про Ваньку подумать. У него второй месяц глаза на мокром месте, меня замучил: куда родитель делся да вернется ли, да почему ушел. Ты хоть скажи, что я ему теперь врать про тебя должен.
   Северьян опустил голову, но по-прежнему не произнес ни слова. Черменский, не глядя на него, пошел к двери – и остановился на пороге, услышав тихий, хриплый голос:
   – Да пожди ты, Дмитрич...
   Владимир сразу же вернулся. Сел на пол возле печи, достал папиросы, одну взял себе, другую протянул Северьяну. Через минуту оба молча, сосредоточенно дымили. Из сеней заглянула Танька, внимательно посмотрела на мужчин, отступила назад и бесшумно прикрыла за собой дверь.
   – Ты как меня нашел-то?
   – Сам не знаю. Просто повезло, – честно ответил Владимир. – Я сначала в Смоленске искал, думал – ты там опять загулял. Нет, говорят, нету. Уж наудачу поехал в Москву, сегодня целый день проходил по всем твоим местам – мне хором рапортуют, что даже и не появлялся. И вот уже ночью встречаю у Осетрова Ирэн...
   – Так и знал, что выложит, чертова кукла... – проворчал Северьян. – Уж занималась бы жульем своим питерским – так нет, и в Москве кажной бочке затычка...
   – Ты вроде бы не брал с нее слова молчать.
   – Толку-то – с бабы слово брать...
   – Что тебе за шлея под хвост попала, объяснишь ты мне или нет?! – взорвался Черменский. – Коли что не так – мог бы и сказать! Не чужие ведь!
   Северьян лишь усмехнулся – невесело, глядя в пол.
   – Натворил, что ли, чего?
   Ответа снова не последовало, и Владимир с досадой сплюнул:
   – Тьфу... Ну что ж я тебя, как бабу, уговариваю?! Сукин ты сын! Ведь я, право, за два месяца голову сломал, гадая, что с тобой стряслось! Северьян, черт возьми! Я ведь тебе помочь мог бы, если что, первый раз нам с тобой разве?..
   – Не поможешь, Владимир Дмитрич, – спокойно возразил Северьян, все так же глядя в сторону. Помолчав, неожиданно спросил:
   – Что там Наташка-то? Здорова? У Махи золотуха прошла?
   – Слава богу, – машинально ответил Владимир. – Золотуху бабка Устинья вывела еще в октябре, божится, что навсегда. Только Наталья плачет все это время и не говорит отчего... – Черменский вдруг умолк, резко повернувшись и в упор уставившись на Северьяна. Тот, казалось, обратился в неподвижную раскосую статую восточного идола.
   – Слушай, ты что, рехнулся? – наконец вполголоса спросил Черменский. – Тебе баб в Раздольном недостает?! И так ведь ни одной не пропустил! На что тебе эта девчонка понадобилась, она же еще дитя! Мало ей без тебя несчастья было?!
   – Дитя... – не поднимая глаз, процедил сквозь зубы Северьян. – Семнадцать годов девке, а ты все «дитя»... Дочери у ней уж третий год – «дитя»! Ты глаза бы разул, Дмитрич, и поглядел, во что наша с тобой пигалица рыжая обернулась!
   – Да, смотрю, у тебя-то уж они разулись! – съязвил Черменский, лихорадочно соображая: как он мог все это время ничего не замечать. Действительно, Наташка, которую он три года назад взял в дом «в довесок» к сыну Маши Мерцаловой, по-прежнему оставалась в его глазах той четырнадцатилетней грязной, растрепанной, замученной непосильным трудом девчушкой, какой он ее когда-то увидел в доме питерского портного. Очутившись в Раздольном, где никто не навесил на нее, беременную, тяжелой работы, где была хорошая еда и сколько угодно спокойного сна, Наташка сначала не верила своему счастью и то кидалась целовать руки Владимиру или Северьяну – к страшному смущению обоих, – то взахлеб рыдала, то истово молилась перед иконами, то суматошно хваталась за все дела подряд, боясь, что, если она будет сидеть сложа руки, новые господа выгонят ее прочь, то вдруг напрочь переставала есть, уверенная, что если она примется «все заглатывать, как щука», то опять же окажется на улице. Даже многое на свете перевидавший Северьян долго не мог, не перекрестившись, вспоминать тот день, когда девчонка провыла дурниной три часа кряду, нечаянно разбив на кухне чашку. Наташка умолкла лишь тогда, когда Северьян, не зная как привести ее в чувство, грохнул об пол половину китайского сервиза из приданого матери Владимира. Только десятилетний Ванька как-то умел уговаривать подружку, и в дальнейшем, если ее слезы принимали истерический характер, Владимир сразу посылал за мальчишкой на конюшню.
   Постепенно, впрочем, все наладилось. Наташка окончательно уверилась в том, что из Раздольного ее не прогонят, перестала прятаться по углам, боясь невовремя попасться на глаза «господам», к коим причисляла и Северьяна, и старого управляющего Фролыча, вертелась на кухне, помогая кухарке, босиком, не обращая внимания на растущий живот, носилась по двору то с дровами, то с ведрами воды, то с лоханями стираного белья. Она пыталась даже прислуживать за столом, но Владимир, давно привыкший обходиться без этого, быстро отучил ее. Весной родилась Машка, Маха – рыжая голосистая девчонка, здоровая и сильная, с неожиданно черными глазами. Наташка, сама голубоглазая, клялась, что у Махиного папаши «отродясь на личности этаких угольев не наблюдалось», и уверяла всех, что глаза эти появились на веснушчатой рожице малышки лишь оттого, что Маху принимала случайно забредшая на двор цыганка.
   После родов Наташка заметно остепенилась, долгое время проводила с дочерью, то кормя ее, то купая, то расшивая цветными нитками малюсенькие рубашечки, то просто целуя малышкины розовые пятки и крохотные ладошки. При этом она успевала и крутиться по хозяйству, сноровисто пряла козью шерсть и вязала из нее чулки для всей дворни, ткала половики, шила, и весьма неплохо, на продажу («Даром, что ль, у портного в услужении столько лет мучилась?»), скоблила полы, вытирала пыль в кабинете Владимира, пела звонким голосом каторжанские песни на все имение и каждое утро с хворостиной в руках отгоняла Ваньку, как теленка, в школу.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента