Директору казалось, что вся затхлость, вся болотность и убожество мира были собраны в этой женщине.
   И директор говорил себе: «Ну ладно, недолго уже всему этому…» Хотя чему «всему этому», ему не удавалось сформулировать однозначно.
   Тут всё одно за одно цеплялось.
   Городок захолустный, медленный, а стройка довольно большая, быстрая. А директору передали совершенно точно, что Минога сказала про директора, будто вся его работа в том, что он, директор, хочет сделать городу вставную челюсть, стало быть, считает его инвалидом.
   Директор даже не сразу понял. А когда понял — задохся.
   — Что?.. — спросил директор, ужаснувшись этому дикому образу. — Так и сказала?
   — Ага. А город, говорит, не инвалид, и директор ничего ещё не знает, у него, говорит, молоко не обсохло, так она сказала, и не ему судить.
   Директору было тридцать два года, и молоко у него обсохло.
   — Ладно, — говорит он. — Новое всегда борется со старым, тьма со светом. Предложим ей квартиру подальше, а её частный дом, конечно, на снос.
   Однако это разумное предложение споткнулось о старые бумаги.
   Оказалось, что дом, хотя и действительно был частным владением, однако был бесплатно выстроен по постановлению давнего горсовета, председателем коего тогда был Фонин, ныне благополучно руководящий придорожным кафе-модерн.
   Директор первый раз слышал, чтобы кому-либо частный дом выстроили бесплатно, и потому не поверил, что так может быть. Справедливо предположив давние махинации сильно пьющего Фокина, он хотел было озадачить этим делом заводского юриста, но этого вовсе не потребовалось, так как ему как раз сообщили, что произошло убийство некоего Золотова, и Миногу забрали по подозрению, и приезжает инспектор.
   — Ну вот всё и выяснилось, — сказал директор и успокоился было.
   А как только успокоился, ему тут же сообщили, что приезжий инспектор не только Миногу отпустил, но и сам ведёт себя странно, и костёр на берегу исправно горит каждую ночь.
   — Надо с этим кончать, — сказал директор и созвонился с Сергеем Ивановичем.
   — Мы сами хотели прийти, — сказал Сергей Иванович. — И Фонина прихвачу.
 
   — Если её оправдают, я добьюсь, чтобы её выселили из города, — сказал директор, заканчивая разговор.
   Но оказалось, что разговор ещё и не начинался.
   — Вот вы строите завод электронного оборудования, — сказал Фонин. — А какими приборами человека определить?
   — К чему вы клоните? — спросил директор.
   — А я не клоню… Я впрямую… Вот человек делает чего-нибудь поперёк всех, всех злит… А глядишь — на круг выходит — от этого человека польза… Бывает?
   — Бывает… Если человек новатор.
   — Так ведь это он потом новатор, — сказал Сергей Иванович. — Когда докажет… А пока не доказал, как узнать, новатор он или озорник?
   — У него ж язык есть?.. Он же объяснить может, за чем он, как вы выражаетесь, поперёк идёт?
   — Язык-то у неё есть, — сказал Фонин. — Это точно… Ещё и характер будь здоров.
   — Вы о ком? — спросил директор.
   — Да вот всё о соседке вашей, о Копыловой…
   — Ну нет… Эту женщину мы обсуждать не будем.
   — Факт… Чего её обсуждать… Она сама себя обсудила… У этой женщины характер такой, что её язык невесть что болтает… А пуще всего про себя…
   — А почему мы должны ей не верить?
   — Мало что она болтает… А у нас свои-то головы на плечах есть или нет! Баба город спасла — враг она этому городу или нет? Должны мы это взять в зачёт или как?
   — Копылова город спасла? — спросил директор.
   — Ага.
   — Это в каком же смысле?
   — А в таком смысле, что люди в нём живы, потому что Копылова костёр зажгла.
   — Костёр? — воскликнул директор.
   — Ежели б эта Минога костёр не зажгла, я б не в начальники вышел, а в покойники, — сказал Сергей Иванович.
   — Какой костёр, я вас спрашиваю?!
   — А чего это вы? Кричите, понимаешь…
   — А потому что каждую ночь костёр кто-то зажигает. Пожарники ругаются.
   — На берегу?
   — На берегу… Значит, это она?.. Прелестно. — Директор взял трубку и открыл рот, чтобы приказать.
   — Погоди… — сказал Фонин. — Погоди.
   — В милицию надо звонить, — сказал директор.
   — Погоди… Если это она зажгла, мы что-то опять не то делаем…
   Директор с недоумением положил трубку. И дальше директору рассказали про костёр.
   — Герр Зибель город заминировал… Во-от… А всех жителей на берег согнал в концлагерь… Уходя, город взорвать хотел, а жителей под нашу бомбёжку поставить.
   — Каким образом?
   — А таким образом, что собирался возле концлагеря костёр разжечь… Вот бы наша авиация и отбомбилась… на людей-то.
   — Так… — сказал директор.
   — Объявил: вы, дескать, швайны, сигналы своим самолётам подавали, костёр жгли… теперь сами от своих подыхайте… Ну, мы в отряде об этом его плане не знали… Мы знали только, что город заминирован, и, чтоб не дать городу погибнуть, налёт готовили на склад этот, где у них пульт был… во-от… А кто-то взял да и раньше Зибеля костёр разжёг возле этого склада… Наша авиация прилетела и стала фугаски кидать. Полгорода на минах подняло… Мы так смекнули — предательство… Миногу схватили…
   — Она?
   — А кто же? Конечно, она… Хотели было к стенке поставить… а тут толпы по улицам бегут… детишки кричат… Ну, всё и выяснилось… Дома-то, выходит, подорвались, а люди живы… Все до единого… Вот и рассудите: спасла она город или нет?.. Людей-то, выходит, герр Зибель сам в сторонку отвёл… Вот теперь и суди, кто прав был: мы или она?
   — Ну это ясно…
   — Это теперь ясно… А тогда видим — дома взрываются… А что людей в них нет — нам невдомёк… Герр Зибель чисто всё сделал. А она ещё чище. Наши и не знали ничего…
   — А она-то откуда узнала?
   — Как откуда? Она тогда с Васькой крутила, а Ваську мы сами в полицаи назначили.
   — Так почему он вам не сообщил?
   — Говорил, не успел.
   — Проверяли?
   — А как проверишь?
   — Она была в партизанском отряде? — спросил директор.
   — Нет… Кто ж её такую возьмёт? С ней никакого сладу не было… Вы ж сами знаете.
   — Знаю… — сказал директор.
 
   Инспектор Громобоев был очень плохой инспектор.
   Нам довелось пересмотреть уйму кинофильмов и прочитать отчаянное количество детективных романов, и хуже Громобоева по своим деловым качествам мы инспектора не нашли. В жизни бывали, а в детективном искусстве все инспектора были лучше его по своим деловым качествам. Потому что деловых качеств у Громобоева не было.
   Нет, честно! Начиная с великого Шерлока Холмса и кончая новыми, технически оснащёнными детективами, все они обладали множеством деловых качеств. Им в работе противостояли простаки и Ватсоны или же ретивые карьеристы, но все они не тянули рядом с главным героем. Одни не понимали ничего и ахали, а у других появлялись неправильные версии. Главный же герой зорко смотрел и мучительно думал. Иногда он обладал железной волей, иногда нет. Иногда это был человек яркий, иногда бесцветный — это не имело значения. Но он обладал деловыми качествами.
   У Громобоева деловых качеств не было. Поэтому за него работали другие. Поэтому, в сущности, Громобоев был эксплуататором. И славы своей он достиг, будучи эксплуататором.
   Но так как для истины безразлично, каким способом её открывают, то в результате дело оказывалось выясненным, несмотря на дурацкий метод, и Громобоеву поручали новое дело.
   Он приезжал на новое место, кушал, спал, вовлекался в посторонние дела и так долго бездействовал, что заинтересованные лица начинали в отчаянии расследовать дело сами и доводить его почти до конца, а в конце приходил Громобоев и снимал пенки.
   Поэтому он был эксплуататором, и слава его была награбленным добром.
   Но если возмущённым жителям удавалось устроить так, что его отзывали за очевидную бессодержательность, то дело сразу останавливалось и результатов не было. Оно ещё некоторое время катилось по инерции, подталкиваемое горячими руками деловых людей, потом останавливалось и дымило почему-то, хотя все боялись признаться себе, что оно останавливалось из-за отсутствия Громобоева.
   Поэтому следующие два-три раза ему не мешали довести своё дело до конца глупым образом и получали запоминающиеся результаты. Но потом снова вмешивались сообразительные люди, и дело глохло.
   И ещё была замечена одна странность. Когда Громобоев приезжал в какую-нибудь местность, там возникала ветреная погода.
 
   А потом вечер наступил, и Минога сказала:
   — Иди, Аичка…
   Минога сказала:
   — Иди, Аичка, в кафе.
   — Зачем?
   — Сейчас иди. Мне одной побыть надо, а тебе — вдвоём.
   — С кем?
   — Он в кафе сидит.
   — Кто?
   — На месте узнаешь.
   — А почему ты думаешь, что он на месте сидит в кафе?
   — А где ему сейчас быть?.. Ветер такой, и рабочий день весь вышел… Где ещё ему быть?.. Оденься только на выход.
   — А зачем мне это всё?
   — Мне надо.
   А тем временем директор один сидел в кабинете и из окна смотрел на город, которого он не знал.
   Вы угадали. Он решил пойти в кафе.
   Внизу прошёл трудолюбивый Громобоев, и где-то ветер загремел сорванным с крыши железом. И опять никто не обратил внимания на это совпадение.
   Когда директор пришёл в кафе, там уже сидела Аичка, которую теперь знали как учительницу. И потому по местной скромности она сидела за столиком одна. А как только директор её увидел, ему захотелось убежать. Но он этого сделать не смог.
   Он сел за соседний столик, увидел под столом её коленки, и поднял на неё глаза, и заметил, что она поглядела ему в глаза и отвернулась.
   И директор пересел к ней, потому что ему было тридцать два года. Этим поступком он вызвал общее возмущение, потому что из посетителей кафе его никто ещё не знал в лицо.
   А через полтора часа уже происходил нижеследующий разговор, но это уже после того, как директор вернулся от радиолы-автомата, куда он кинул пятак, чтобы слушать долгоиграющую музыку.
   За эти часа полтора они выпили шампанского и уже созрели для вмешательства судьбы.
   — А ты вообще кто? — решила всё же спросить Аичка.
   — Передовик производства, — сказал директор. — Беженец я. Из старой жизни. В новую. А ты?
   — И я, — сказала Аичка.
   И это была главная правда, которую они сказали во время этого разговора.
   Давайте договоримся — подробности будем описывать, когда они помогают, а не мешают. Пейзажи, портреты, и кто с каким выражением лица что сказал, и какая погода. Что надо, то и расскажем, а что не рассказано, того и не надо. Бывают такие разговоры, что не до погоды.
   — Что это играют? — спросила Аичка.
   — «Мэкки Найф»… Элла Фицджералд, — сказал директор. — Негритянка огромная, толстая, великолепная… В ней жизни на десятерых.
   — Да знаю я… Как ты считаешь, ты меня уже любишь? — спросила Аичка.
   — Наверное, да.
   — Другие мне говорили — да.
   — Они торопились.
   — А ты?
   — Я врать боюсь, — сказал директор. — Сегодня скажу «да», а завтра будет стыдно.
   — Тебе не будет стыдно.
   — Почему?
   — Я завтра буду такая, как сегодня.
   — Это серьёзный аргумент.
   — Ты знаешь… девчонки хотят каждый день быть другими… А я буду такая, как сегодня… Ты не бойся, ты не соскучишься…
   — Это я уже чувствую, — сказал директор. — Если б ты знала, как мне надоело любовное враньё, — сказал директор. — Я хочу, чтоб ты была ты, а я был я… И этого бы хватило надолго.
   — На всю жизнь? — оживлённо спросила Аичка.
   — Желательно не меньше.
   — Тогда сразу разбежимся. Я тебя обманула. Я нарочно всё подстроила.
   — Не ври… В чём ты меня обманула?
   — Мне захотелось доказать себе, что я кое-что стою…
   — Ну?
   — Что ну?.. Доказала… Надела тонкий чулок и юбку покороче… Глаза подвела стрелочкой… Всё как надо… Меня предупреждали: захочешь влюбить в себя — сама первая влюбишься…
   — А ведь тебя за это убить мало.
   — Как хочешь, — равнодушно сказала Аичка.
   — Что же будем делать?
   — Ты материалист?
   — Ага.
   — Ну вот и я… Противно, что если б я надела юбку подлиннее, то никакой любви бы не было… Представляешь? Величина любви обратно пропорциональна длине юбки… Ну что молчишь, передовик производства?
   Директор наконец засмеялся.
   — Смеяться, право, не грешно… Это я проходила.
   — Слушай… я смеюсь потому, что у меня на душе полегчало.
   — Почему?
   — Ты можешь подождать до утра?
   — А чего ждать?
   — А ещё лучше недельку… Если через неделю я буду чувствовать то, что сейчас… ты тоже увидишь, чего я стою… Мы поженимся.
   — Мне неинтересно, — сказала Аичка.
   — Спокойно! Я говорю… А ты молчишь… Кто тебя спрашивает?.. Никто тебя не спрашивает.
   — А что же мы будем делать дальше?
   — Как что?.. Если всё пройдёт хорошо, будем жениться… Мы будем жениться всю жизнь. А потом внук будут нам подражать. Дурацкое дело нехитрое.
   — Я тебя терпеть не могу.
   — С чего ты взяла?.. Девушка, пожалуйста, счёт.
   — Ты с ума сошел? Да?
   — Знаешь, что мне больше всего в тебе нравится?
   — Что?
   — У тебя на среднем пальце чернильная клякса. Ты диктанты писала?
   — Нет… Накладные… Я работаю на складе.
   — Двадцать четыре рубля тридцать семь копеек, — сказала официантка Соня.
   — За двадцать четыре рубля я купил жену, представляешь? — спросил директор.
   — Ты ненормальный, да? — радостно спросила Аичка.
   — Вот как теперь эти дела делаются… — сказала официантка Соня, задумчиво глядя им вслед.
    Вот такие дела произошли в этом городе. Мне рассказал об этом заезжий художник, я — вам. Моё дело сторона.
 
   Громобоев вытянул ноги и откинулся в кресле. На лицо он положил журнал мод под названием «Божур» и тихонько захрапел.
   И тут же послышалась какая-то возня за дверью и даже топот.
   — Это кто там? — спросила Минога.
   — Это мы.
   — Аичка?
   — Тётя, познакомься… Он на мне жениться хочет, — сказала Аичка и ввела директора.
   — Кто ж тебя не захочет? У тебя юбка короткая, — сказала Минога.
   Аичка посмотрела на своего незнакомца. Оба они были беженцы из своей прежней жизни.
   — Он говорит, что не поэтому, — не согласилась Аичка. — Он говорит, что потому, что у меня на среднем пальце клякса чернильная… Он думал, что я диктанты пишу, а я сказала, что накладные… Он говорит, что его это не смущает… Он всё время врёт…
   — Так ведь и ты врёшь, — сказала Минога.
   Директор, улыбаясь криво, разглядывал комнату, потихоньку соображал, что попал в дом к той самой Миноге, которая…
   В кресле похрапывал полноватый человек без пиджака. Аичка лепетала нервно и с вызовом:
   — …Он говорит, что мне теперь отступать некуда, потому что за меня двадцать четыре рубля в ресторане заплатил… округлённо — двадцать пять рублей… Он говорит, что он на меня потратился…
   — Это ты говоришь, — сказала Минога. — Он покамест помалкивает.
   — Я не помалкиваю, — сказал директор. — Я посмеиваюсь.
   — А ну брысь отсюда… — сказала Аичка директору.
   — Поди-ка сюда, — сказала Минога директору. — К свету поближе.
   — Кого же мне слушаться? — спросил директор.
   — Себя, — ответила Минога.
   Директор вышел на свет.
   — Тогда разглядывайте, — сказал он. — Рост один метр семьдесят восемь сантиметров — стандарт. Костюм из магазина «Руслан», размер пятьдесят два, рост четвёртый, без перешивки, ботинки сорок второй размер… Окончил ремесленное, потом полтора института, в армии отслужил — водитель бронетранспортёра, шофёрские права второго класса… Не судился, связи с заграницей имею, состою в переписке с Куртом Шлегелем, инструментальщиком из города Ростока. Познакомились на маневрах «Двина». Особых примет нет, зато есть магнитофон «Грюндиг» ТК-46, стереофонический, с двумя выносными колонками, подержанный, и мотоцикл «Паннония» с коляской. Собираюсь строить катер со стационарным мотором от ГАЗ-69… Особых примет нет…
   — Если не считать чувства юмора, — сказал человек в кресле.
   Он опустил журнал «Божур», и директор узнал приезжего инспектора, о котором ходили разнообразные слухи.
   — Да. Юмор есть, — сказал директор. — Но от него быстро устаю. Жену обеспечу одеждой, едой и жилплощадью… В будущей жене больше всего нравятся ноги и чернильная клякса на пальце.
   — Ладно врать-то, — сказала Минога.
   — Не буду… — сказал директор. — В будущей жене мне больше всего нравится, что нас в толпе не различишь… Она такой же стандарт, как и я.
   — Тётя, ты слышишь… — сказала Аичка, взволнованно улыбаясь.
   — Ладно врать-то, — сказала Минога.
   — Иначе я не могу объяснить, почему я выбрал именно её, — сказал директор.
   — Дурак ты, — сказала Минога. — Это она тебя выбрала.
   — Если по совести, это мне нравится больше всего, — сказал директор. — И ещё мне нравится, что она ведьма.
   — Ты мне подходишь, — сказала Минога.
   — Тётя Дуся, а мне?!
   — Значит, и тебе, — сказала Минога. — Это не она ведьма, это я ведьма… Я ей такого мужа нагадала.
   — Ну вот всё и уладилось, — сказал директор. — Пошли, жена, погуляем… Обсудим планы будущей жизни.
   — Нет! — крикнула Аичка радостно.
   — Пошли… пошли, — сказал директор и посмотрел на Миногу.
   Она посмотрела на Громобоева. Тот кивнул.
   Они вышли, глядя друг на друга. Минога смотрела вслед.
   — Знаешь, кого ты ей сосватала? — спрашивает Громобоев.
   Минога молчит.
   — Это новый начальник строительства.
   Минога молчит.
   — Ты знала, кто это?
   Минога молчит.
   — У тебя губа не дура, — говорит Громобоев.
   Она оборачивается и смотрит на него.
 
   По улице шли хулиганы средних лет и молодые.
   Они шли по одной стороне улицы, а прохожие по другой.
   И потому, когда ветер сорвал шляпу Громобоева и понёс её через проезжую часть к хулиганам, а вслед за ней поспешил Громобоев, прохожие ускорили шаг и стали скапливаться вдали на перекрестке.
   Хулиганы праздновали возвращение из глазной больницы Павлика-из-Самарканда, а он ещё не оправился от пережитого ужаса, ему до пенсии семь лет, а его оперировали по поводу глаукомы левого глаза и не обещали ничего хорошего, и ему снова ехать в Москву через год.
   С машины его не сняли, но перевели шофёром на шорно-меховую фабрику — рейсы короткие, калым пропал, и настроение было подходящее.
   И когда громобоевскую шляпу понесло через дорогу и кинуло ветром прямо ему в руки, он как раз досказывал сцены из самаркандской жизни.
   — Ты, малявка, «ам-ам» ел?.. «Ам-ам» — это еда такая, блюдо, корейцы собаку едят и меня угощали. Соус-подлив сделают — пальцы оближешь.
   Громобоев протянул руку за шляпой, но Павлик-из-Самарканда ещё не закончил. Голос у него был как у Луи Армстронга в годы расцвета. И прохожие поняли, что сейчас Громобоеву будет худо.
   — У эмира бухарского было сорок шесть жён, — сказал Павлик-из-Самарканда. — Одна — сестра царя Николая Первого, другая — немка. Ещё англичанка, французка, американка — кто хошь. Они в пруду плавают и плавают… как лебеди… А он сидит и ноги поджал… чай в пиалу нальёт и пьёт… и смотрит… и смотрит… а они в пруду плавают… плавают…
   Семь человек окружили Громобоева, и на лицах был интерес.
   — Все дети из будущего… — сказал Громобоев. — Но большинство о нём забывает, увлёкшись родной речью…
   Павлику-из-Самарканда почему-то стало страшно, и он отдал шляпу.
   — Доктор… — сказал он. — Не умеешь лечить, не заблуждай людей.
   Громобоев, надевая шляпу, трём холуям наступил на ноги, а четвёртый сам ударился коленом о фонарный столб.
   После этого ветер сорвал шляпу с Громобоева и кинул в лицо Павлику-из-Самарканда, который испугался за второй глаз и, отпрянув, ударил затылком в лицо шестого. А седьмой пошёл прочь, когда к нему за своей шляпой протянул руку Громобоев. Остальные потянулись за седьмым, но ветер погнал за ними громобоевскую шляпу. Громобоев с улыбкой побежал за шляпой, и хулиганы бросились наутёк, когда увидели его улыбку.
   Потом ветер переменился и погнал шляпу в сторону Громобоева.
   — Психов не перевариваю, — сказал Павлик-из-Самарканда. — Не выношу.
   И побелел.
   К ним приближался Громобоев. Отступать было некуда — они стояли в тупике.
   — Милые дети, — сказал Громобоев. — У меня вся спина в извёстке.
   И повернулся к ним спиной.
   Хулиганы переглянулись, и Павлик-из-Самарканда стал рукавом чистить громобоевский пиджак. Он вспомнил, где он видел Громобоева. В Москве. В Государственной Третьяковской галерее, куда он выстоял очередь и потому сразу устал в музее и сел на стул напротив портрета залысого чмыря с футбольным свистком в руке, который уставился прямо на него. Ему стало неприятно, и он ушёл из музея.
   — Я ваш портрет видел, гражданин, — сказал Павлик-из-Самарканда, — в Государственной Третьяковской галерее.
   — Знаю, — сказал Громобоев. — Это случайное сходство.
   Но Павлик-из-Самарканда ему не поверил.
 
   Скрипит шкаф. Минога на выход переодевается.
   Тщательно выбирает бельё и прикладывает платье к округлым своим плечам.
   Смотрится в зеркало, и лицо у неё расплывчатое и покорное.
   Её признали и заступаются.
   А про Ваську она забыла и думать. Приехал Громобоев и во всём разберётся, не даст погубить напрасно.
   Громобоев спит в соседней комнате, и хотя это прямое нарушение морали и его, наверно, снимут с работы, но всё это теперь трын-трава, потому что уже давно ему пора с работы уходить, и Аичка пристроена за хорошего человека, хотя и провозвестника новой цивилизации, для которой хороши только правила, а исключения мешают и нехороши. Но исключения всё же не сдаются и считают, что и они на что-нибудь сгодятся. Не забыть бы костёр зажечь на берегу.
   Полуденная жара кончалась. Из другой комнаты вышел Громобсев, накидывая на плечи подтяжки.
   — Выспался?
   — Сиринга, — сказал Громобоев. — Меня узнали. Мне пора уезжать.
   Сиринга… Сиринга… Какое знакомое имя…
   Имя твоё звенит и шелестит, как тростник на ветру…
   Не надо… всё прошло…
   Кроме печали…
   — Давай, — сказал Громобоев. — Давай расскажи ещё раз, как всё произошло, и покончим с этой грязью. А тело покойника отыщем… Прибыли пять опытных водолазов-спортсменов.
   — Тебя с ними видели на шоссе. Это ты их привёл?
   — Совпадение, — сказал Громобоев.
   Но она ему не поверила.
   Она никогда ему не верила.
   Ей всегда казалось, что, если она ему поддастся, он будет играть на ней как на тростниковой дудке.
   — Ну, рассказывай…
   — Это он попа убил… Я дозналась.
   — Весь город об этом говорит. Что это за поп? Почему его Васька убил?
   — Вот у города и спроси.
   — Спрошу, — покорно согласился Громобоев.
   Но она не поверила его покорности.
   — Этот Васька был твоим любовником?
   — Не совсем, — сказала она.
   — Как можно быть не совсем любовником?
   — Рассказывать или как? — спросила она.
   Громобоев помигал своими бесцветными глазками и согласно мотнул головой.
   Аичка, которая отдыхала в садике от полуденного зноя, отошла от окна на ватных от волнения, стройных своих ногах.
   История, которую собиралась рассказать её тётя, была известна городу во всех подробностях, и Аичка не собиралась её слушать. Но Громобоев назвал — Сиринга…
   — Имя твоё звенит и шелестит как тростник на ветру.
   — Не надо… всё прошло…
   — Кроме печали, — сказал он.
   У Аички звенело в ушах и дрожали призовые коленки.
   — Сиринга… Надо посмотреть в справочнике.
 
   Все по совету Горького так боятся оскорбить людей жалостью и так упорно с ней борются, что все и забыли, как она выглядит.
   Нет слов, жалость, как и всё другое, может быть оскорбительна. Но этот вид оскорбления мы кое-как перенесём — будьте добры, оскорбляйте нас жалостью.
   Жалость от слова «жалеть», а «жалеть» и «любить» в деревнях синонимы. Город об этом забыл и ещё не очень вспомнил. А Москва вообще слезам не верит.
   — Копилка сломалась, — сказал Павлик-из-Самарканда.
   Когда Громобоев не признался, что его портрет висит в музее, Павлик-из-Самарканда не поверил и сказал:
   — Доктор, это не по правилам.
   — Человек для других хочет правил, а для себя исключений, — возразил Громобоев задумчиво.
   — Пойдём посидим у Гундосого, — сказал Павлик-из-Самарканда.
   — Пойдём, — согласился Громобоев. — Но в другой раз.
   Теперь сидели у Гундосого и не пили. Громобоев не пил, и остальные не стали, хотя из окна тянуло ветром.
   — Фортку выдуло, — сказал Гундосый, а если точно, то «фуртку выдулу…».
   У него все «о» были «у»: «абунементы прупали…», «телефун не рабутает в кунтуре…»
   Не его оттеснили.
   У Павлика-из-Самарканда голова седая, как и у Громобоева. Стало быть, его слушать и гостя.
   — Какая копилка? — спросил Громобоев.
   — Прежде у нас были все равные, а теперь все главные, — ответил Павлик-из-Самарканда. — В больнице уборщица главней доктора… А в ларьке аптекарша там сидит, как собака лает… А мне доктор велит: не нервничай, Павлик, для глазной болезни нужен покой и зарядка.
   — А не вредна зарядка? — спросил Громобоев.
   — Немножко надоть. А то кровь застоится. Зарядка — второе здоровье… Сосед с третьей койки говорил: у них в ЖЭКе какие старики и старушонки, а всё ходют, полозиют… У их и помещение от ЖЭКа. А в хорошую погоду на улице полозиют… У их тренер от ЖЭКа справедливый. Наверно, по совместительству… Зарядка — второе здоровье… Раньше копилка была общая, а теперь каждый на своём месте главный, и всё себе, всё себе. Поломалась, что ли, копилка?