Михаил Анчаров

Страстной бульвар

Московская повесть

Жигулин очень любил, когда какой-нибудь человек старше его. Он тогда для себя придумывал, что вот старший, значит, видел, чего он, Жигулин, не видел, и, стало быть, хлебнул такого, чего Жигулин не хлебнул, значит, душевный опыт, значит, учитель, значит, надо ему за водкой сбегать и смотреть в глаза и ждать поручений, а если и вовсе старик, то лучше всего пусть он говорит нескладно, как Лев Толстой, потому что к старости книжки забываются и остаётся только суть и пережитое, а старики гладкости боятся и относятся к ней с некоторым небрежением.

Ещё Жигулин любил, когда человек одного с ним возраста. Тогда он представлял себе, что вот, мол, из нашего полка и, значит, товарищи, значит, локоть об локоть, в беде не выдаст, не может выдать — можно положиться, и ничего объяснять не надо, поймёт с полуслова, потому что одинаково видели и черпали из одного котла, только разными ложками.

А ещё Жигулин любил, когда человек моложе его и все книжки читал, и говорит много и гладко. Тогда Жигулин воображал про него, что его сейчас к доске вызовут и спросят бином Ньютона или ещё какую-нибудь гадость, и экзаменатор поднимет ручку-самописку и нацелится в журнал, как кобра, чтобы испортить ему будущность липовой отметкой — хорошей или плохой — это всё равно, потому что все отметки липовые, и до конца жизни человека их ещё рано ставить, и, значит, надо руку экзаменатора остановить и не велеть ему горячиться.

Всё так складно получалось у Жигулина в воображении, и потому печальные поправки, которые вносила жизнь в эту стройную схему, его не разубеждали и казались ему недоразумениями. А было это всё потому, что Жигулин никак не мог понять, какого он сам возраста.

А было это потому, что когда-то, теперь уже давным-давно — по календарю и позавчера — по личному счёту времени Жигулин воевал, а если оглянуться и постараться вспомнить правдиво, то окажется, что на войне не взрослеют, как принято считать, а на войне стареют, и все разговоры о том, что оставшиеся в живых мальчики возвращаются с войны взрослыми, — это мнение тех же мальчиков — и ошибка.

Потому что взрослый — это тот, кто узнал самого себя и на что он способен. И хотя на войне можно узнать про себя, какой ты во время общей беды и какой ты, когда перед тобой враг, но на войне трудно узнать, какой ты в простой жизни. Потому что война — это авария, а жизнь не состоит из аварий, жизнь состоит из жизни. И тут после шока от войны трудно повзрослеть, потому что после того, как мальчишка участвовал в событии, вся другая жизнь кажется ему без событий, и он труднее понимает, что главное событие в жизни — это сама жизнь. И поэтому чересчур долго он остаётся человеком без возраста — старше молодых и моложе старших, и всё время поступает не по сезону. И ему трудно.

Вы спросите, почему такое подробное объяснение перед описанием того, что случилось с Жигулиным, когда он приехал в Москву после многих работ в других городах? А потому, что без этого непонятно будет, как могло это случиться именно так, а не иначе. И тот, кто соберётся прочитать эту историю до конца, пусть не поленится прочесть начало.

Вы, конечно, хорошо помните, как Валя Сорокина ранним утром, ещё до физзарядки по радио, сидела на Страстном бульваре, когда в Москву приехал Жигулин.

Помните, как она сидела на скамье во второе воскресенье мая и раннее, из-за домов, солнце просвечивало зелёный пух на деревьях? Складная, рослая женщина лет тридцати шести-семи, с высокой грудью, мягким голосом и в очках почти без оправы — так, разве что золотистый блеск вокруг стёкол. Пенсионеров-шахматистов ещё не было, только иногда проходили длинноногие молодые люди, и все моложе её. Все «мини» оглядывались и на ходу старались понять, почему у этой красивой женщины улыбаются очки, а потом она сняла очки и оказалась испуганной. Она вынула из сумочки пудреницу и в зеркало изучила себя сегодняшнюю. И только именно сегодня поняла, что она уже не та, что была девятнадцать лет назад, только сегодня — надо же! Она спрятала зеркальце, посидела, подумала о своём и именно тогда решила, что всё уже позади и она выздоровела. Она ошибалась, доктор Валя Сорокина, но ошибалась благородно. Она не знала, что от темперамента не лечатся, он сам проходит, если душа прокисла. Потом поднялась и пошла восвояси.

А пока она ехала в свои «свояси», в дом, расположенный напротив того дома, где она жила, вошёл Жигулин, никому из новых жильцов не известный человек. В подъезде, освещённом ослепительным прямоугольником двери, где под транзисторную музыку танцевали какие-то длинноногие девочки и одна из них явно балетная, Жигулин позвонил в квартиру первого этажа.

— Дяденька, вы сильнее звоните. У них не слышно, — длинноногая показывала балет.

Жигулин позвонил сильнее, и ему открыл дверь старый человек. Они поглядели молча друг на друга, и старый человек сказал:

— Интересные дела…

— Здравствуй, Мызин, — сказал Жигулин.

— Ну, входи, Сан Саныч, — сказал Мызин, — входи…

И пропустил его в дверь. А потом Мызин снова выглянул.

— Татьяна, — сказал он, — мать где?

— В центр поехала, — ответила Татьяна, которая балетная. — Сегодня второе воскресенье мая.

— Много знаешь, — ответил Мызин.

Закрыл дверь, прошёл в комнату и выключил физзарядку.

А тем временем Валя Сорокина, мать балетной Татьяны, вошла в дом напротив и стала подниматься на третий этаж своего пятиэтажного. И все, кто попадался ей навстречу или обгонял её с утренней почтой, утилитарно и своекорыстно разговаривали с ней насчёт своего здоровья или своих домашних и даже домашних животных, и всем она давала профессиональные советы. И всё это не кончилось даже тогда, когда она вошла в свою утреннюю квартиру, потому что её тут же достал телефон, и не один раз, и тоже люди, звонившие ей, бегло справлялись о состоянии её здоровья и тут же переходили к своему, из чего нам всем становится ясно, что как врач она пользовалась популярностью. А в остальном день у неё сегодня был пустой и свободный, потому что во второе воскресенье мая она всегда устраивала так, чтобы день был пустой и свободный.

А потом пришёл Мызин.

— Опять ходила? — спросил он.

— Опять.

— Ну, молодец, — сказал он.

Она стала готовить еду и отвечать на телефонные звонки, а Мызин смотрел в окно на солнечное небо, и на тоненькие саженцы между их домами, и на зелёный пух этой весны, а её всё время беспокоило что-то, и она не сразу догадалась, что именно. Первый раз за все эти годы Мызин её не ругал, услышав, что она ходила на Страстной бульвар.

— Что это ты какой сегодня? — спросила она Мызина. — Как самочувствие?

— Хорошее, — ответил он.

— Садись к столу.

— Валентина… — сказал он. — Санька Жигулин приехал.

— Ну и что? — спросила она. — Садись… Кто приехал?!

Мызин ничего не ответил.

— Кто приехал? — спросила она и прислонилась к стенке.

— Ладно, не психуй, — сказал Мызин.

— Кто приехал, я тебя спрашиваю?

— Ладно, я лучше пойду, — ответил Мызин.

— Кто приехал, старый чёрт, отвечай?! — громко и невежливо спросила она.

И тут вошла Татьяна, которая балетная.

— Мама!

— Ну что? Что? — спросила Валя.

— Мама, я туфли надену.

— Валентина, не психуй, — сказал Мызин.

— Мама…

— Татьяна, топай отсюда, — сказал Мызин. — Топай, не до тебя.

Татьяна вышла из комнаты, оглядываясь на них расширенными глазами. Они подождали, пока щёлкнула входная дверь.

— Про меня спрашивал? — окликнула она.

— Нет, — ответил Мызин.

— Про меня ни слова… Иван Фёдорович, что же теперь делать? — спросила она.

Но у Мызина на каждый вопрос ответ.

— Я всё узнал, где у них семинар. Они взрывники… Вот «Проблемы теории и практики направленного взрыва…». Иди, Валентина, велю… Вход свободный…


Куйбышев… Гидрострой… Огромная организация… Делали земляные работы… Котловина… Гидрострой… Отпалка… Ствол… Загазованность выше нормы…

— Мне очень важно…

— Надо будет чемодан занести. А цветы я куплю…

— Союзвзрывпром… Субподрядная организация при ГЭСстрое.

Совсем другой язык, совсем другие люди. Рядом сидит старик без зубов, его все зовут Толя.

— Ты имеешь дело со взрывчаткой, — говорит Толя.

И по его лицу понятно, что это так и есть, имел человек дело со взрывчаткой…

— Пятьсот метров взрыв… Траншея… Приподнялась вся земля… Потом увидели пламя…

Все обмениваются какими-то обрывками даже не воспоминаний, а сведений о себе. И вот что обнаружила вдруг Валя Сорокина, отличный доктор и упрямый человек.

Тут вот какая вещь получается. Когда эти слова в анкете написаны, они вызывают скуку такую, что челюсти сводит, серые слова, которые не хочется помнить, потому какое моё дело до ваших дел, когда у самого своих дел не переделано, а когда эти же слова произносят деловые люди и ты на них смотришь живьём и видишь, что это их личное дело и хвастовство, тогда становится завидно, что не ты строил набросные плотины и откосы, отводные тоннели на Вахше и не у тебя биография состоит из географии.

— Нурек…

— Токтогул…

— Вилюй…

…А поезд колёсами стук-стук, а колёсный стук проваливается в весенние поля и равнины, и телеграфные столбы то отбегают от эшелона, который идёт в Москву, в Москву, в Москву, то снова прибегают к железной дороге и бегут рядом, и снова сорок седьмой год, в Москву, в Москву, в Москву, не надо про это, не надо про это, не надо про это… О чём говорит беззубый взрывник Толя?

— Работали без отпусков, поэтому есть время по Москве поболтаться. Много знакомых из Главгидростроя, из управления Гидромеханизации, из Взрывпрома…

Ага, вот и Жигулин. Явился наконец. Кто? Это Жигулин? Да, он… Господи, как постарел, на улице бы, конечно, не узнала, значит, и меня не узнать. Лица нам переменили, пластическая операция. Время — вот наша пластическая операция, все впуклости и выпуклости в лице местами поменялись.

— Граждане, план такой, — говорит Жигулин. — Семинар четыре дня по отраслям… Жильё — в Пушкине, в пансионате, дают автобусы. Экскурсия на телебашню и в цирк.

…Цирк, чистый цирк… Господи, девятнадцать лет прошло… Ведь этот дурак даже не знает, что я здесь сижу… Видно, по соседству столовая — пахнет гречневой кашей… Человек с кнопками во рту возится с плакатами… Во главе стола руководитель семинара… Чёрный занавес… Впереди выносная трибуна…


…Эшелон замедлил ход, замедлил, замедлил, остановился. Станция маленькая. Двери все распахнулись, и солдаты посыпались из вагонов на зелёную траву с жёлтыми одуванчиками.

— Валька! Валька, коза проклятая! Где ты делась, холера тебя задави?!

Валя подхватывает корзину с семечками, под которыми бутыль самогона, и идёт босиком по мазутной дорожке возле насыпи. Анкетные данные: Валя Сорокина, 18 лет, сирота, москвичка. Папа убит в сорок третьем году. Мама умерла здесь, в эвакуации, год назад. Место работы: станционный буфет. Место жительства — квартира у заведующей этим буфетом Клары Емельяновны… Надо удирать отсюда в Москву, в Москву, в Москву… Там Москва, там всё своё… Здесь болото, здесь всё чужое… Клара уже начала смотрины устраивать, приезжал гладкий человек из Оренбурга, обедал с привозной водкой, и, когда Валя выходила с посудой, она слышала слово «ягодка».

— Водка нужна? — глядя в сторону, спросила она у младшего лейтенанта.

— Нужна, — сказал он и стал разглядывать её внимательно.

А потом солдаты плясали на дощатом перроне, а она стояла рядом с ним и смотрела.

А потом Клара влезла на выступ станционного здания, чтобы смотреть через головы на пляску и на аккордеониста, и не удержалась, и, чтобы не упасть, ухватилась за Валину голову да так и стояла, а пухлая ладонь с обручальным кольцом всё скользила по голове Вали, и пальцы норовили вцепиться в нос. Тогда Жигулин сказал:

— Мадам, а не пошла бы ты… — И нехорошо выругался. И за подмышки снял Клару с выступа на землю.

— Ой-ой-ой, — сказала Клара, отступая, — такой красивый офицер, а ругается…

— Так ведь самогон был плохой, — сказал Жигулин, придерживая Валю. — В голову ударило…

— Не знаю никакого самогона, — сказала Клара. — Валька, домой!

— А ну брысь, — сказал Жигулин, — я за ней ухаживаю… Жигулин Александр Александрович. Валя, а как вас по отчеству?

— Валя, а по отчеству Михайловна. Я тоже из Москвы.

Солдаты оттеснили Клару, и она издали таращила глаза. Может и избить. Уже два раза проделывала этот номер. Вот стоит Валя, восемнадцати лет, без роду без племени, школу почти кончила, на белом свете нет никого, и каждый при ней выругаться может, потому что она самогонкой торгует, и Клара может её избить, а эшелоны идут и идут, мир потому что уже два года, и надо что-то делать, а если не случилось ещё чего, то, слава богу, Клара — заступница: «Отойди, не по тебе товар. На неё из Оренбурга заглядываются».

Ударил колокол. Команда: «По вагонам!»

— Ну, прощай, курносая! — сказал младший лейтенант Жигулин. — Приедешь в Москву — заходи. Жигулин А., угловой дом у Страстного бульвара. Спросишь Саньку Жигулина — всякий скажет… Слушай, да ты красавица… Только сейчас разглядел.

А поезд тук-тук… Колёса тук-тук… А корзина тяжёлая, а щебёнка босые ноги режет…

— Проща-ай! — кричит паровоз.

Как она бросила корзину, как побежала за последней подножкой, как навстречу стрелка летела, как уцепилась двумя руками и одна сорвалась, как втащили её на подножку, а стрелка промахнула мимо, и белые глаза, и тяжёлое дыхание…

— А ну, чешите все отсюда! — сказал старшина.

И они остались на площадке с Жигулиным, мальчиком совсем, младшим лейтенантом.

— А паспорт у тебя есть? — басом спросил он.

— Есть, — сказала она и полезла за пазуху.

— Не надо, — сказал он и отвернулся.

В общем так. Он последние два года служил на Дальнем Востоке сапёром, кончил минное училище. В общем так. Москвич коренной, в третьем колене. Мама жива, отец погиб под Новороссийском, квартира коммунальная, сосед Мызин — с отцом воевал в десанте, сейчас повар. В общем так. Сейчас его, Жигулина, переводят на новое место назначения, проездом через Москву. Разминировать Европу, ясно? В общем так. Правильно, что от этой бабы удрала, раз москвичка — должна жить и Москве, родня в Москве есть?

— Полно, — сказала Валя. — Одних тёток три штуки. Брат двоюродный, родной скоро демобилизуется.

И стала реветь. А знаете, когда молодые ревут, это очень трогательно, а тебе ещё всего двадцать два, ты на войне жив остался и едешь Европу разминировать, а тут тебе красивая сирота на шею бросается, тут и у совсем умного голова кругом пойдёт, а не только у такого дурака и гуся, каким тогда был Жигулин Санька, лёгкий человек, отличник боевой и политической подготовки, а до этого — в школе отличник, да не зубрила-мученик, а просто всё легко давалось: и дружба, и учёба; а до этого — отличник детского сада: хороший мальчик, и маму слушает, ну просто напоказ ребёнок, и ест всё, что дают, и посуду за собой убирает; а до этого — какая красивая молодая пара в наш дом въехала, он — преподаватель бронетанкового училища, а она — там же, в медпункте, работает, сейчас в положении, наверное, ребёнок будет красивый…

Ребёнок родился красивый…


…Жигулин очнулся и посмотрел на часы. Что-то затянул Толя своё выступление. Такой трус, зубы боится вставить! Шамкает, шамкает, прошамкается, что придётся всю челюсть вставлять. Стыдно, молодой парень, сорок четыре года, сколько же было Жигулину, когда он в Москву приехал после войны? Двадцать два — вдвое меньше… Ну что эта дама меня разглядывает? Лысину, наверное, заметила… Гляди — ты б на меня тогда посмотрела, когда я перед Москвой брился и в зеркале золотой погон видел со звёздочкой, ха, ничего мальчик был, мальчик был как надо, женщины в эшелон кидались, умоляли взять их с собой. Москвички.

Жигулин поднял голову и глядел вслед этой женщине, которая пробиралась к выходу, интересная женщина, между прочим, конечно, не выдержала шамканья Толи, ах, нет, это уже профессор Гудков выступает, просто душно ей стало или, наоборот, холодно. Холодно и душно… Вот так. Слава богу, что ещё курить не запретили.

Жигулину стало холодно и душно, но он её не узнал. Нет. И стал думать о тех древних временах, не понимая, что неспроста он об этом думает, а что она рядом прошла, та чудачка, и смотрела на него сбоку, тоже стараясь его вспомнить и всё больше забывая, так как перед ней был не тот Жигулин, а этот. А может, и прежний казался ярким только на полустанке. Как узнать, когда полжизни прошло, а спросить некого.

А дальше что было? А дальше было вот что…


…Они прибыли в Москву ранним утром и на вокзале распрощались. Вообще-то не на вокзале, а на Страстном бульваре. Когда они на вокзале прощались, Санька спросил её, а где она-то в Москве будет жить? И выяснилось, что у брата своего, который живёт недалеко от Страстного бульвара. Опять совпадение — прямо чудеса. Ну, они распрощались на вокзале в третий раз, а потом Санька говорит:

— Господи, глупости какие, давай я тебя подвезу хотя бы до Страстного бульвара?

А она говорит:

— Хорошо, подвезите меня до Страстного бульвара.

— Ты, наверное, и забыла, как туда ехать?

— Ага. Я забыла, как туда ехать.

Ну, взял, конечно, такси, подвёз, и глупо как-то расставаться, всё-таки сутки вместе в поезде ехали, в тамбуре стояли, а ребята им еду носили, а потом она спала на третьей полке, откуда барахло скинули, и опять они в тамбуре стояли. Все думали, что всё, закрутились!.. А у них ничего не было, только такой страх был у него за неё, даже неизвестно, почему он так за неё испугался. Что вы! Даже не поцеловались ни разу. Просто пейзажи смотрели в опущенное окно: жёлтые одуванчики и пёстрые коровы. Проводнику денег дали, чтобы не вякал, ну а в Москве родня должна заступиться, что без вызова приехала — тогда сложно было с вызовом эвакуированных, но ведь она дочь фронтовика, не так ли?

Высадил её у Страстного бульвара — где теперь кинотеатр «Россия» построен давно уже, а тогда его и в помине не было, и Пушкин на другой стороне стоял — на Тверском бульваре.

— Ну, до свидания.

— До свидания. Спасибо за всё.

— А за что?

— Ну так, за всё.

— А хочешь, я тебя с матерью познакомлю?

— Нет, зачем же.

— А что такого?

— Она нехорошо подумает.

— Дура ты.

— Сами вы…

— Ну извини… Ну до свидания. Адрес-то дашь свой?

— Я не помню, я глазами помню, как пройти…

— Тебя проводить?

— Нет, спасибо. За всё.

— Ну до свидания.

— До свидания.

— Младший лейтенант, поехали, некогда! — крикнул шофёр.

В машине Санька всё оглядывался и смотрел, как она усаживается на скамью. Плотно усаживается, с ногами.

— Ну-ка останови машину! — сказал Жигулин. — Вылезу.


Конечно, он правильно догадался. Никого у неё в Москве не было, всё она наврала. А кто был — все умерли: мама, отец. Ему стало душно и холодно, когда представил себе, что было бы, если бы не догадался, а она одна здесь сидит и ждёт, что будет дальше.

— Совести у тебя нет, — сказал он.

— Есть, — сказала она.

Она хлюпала носом и отставала от него на полшага.

— Мать у меня отличная женщина! — сказал он. — Будешь у неё пока жить.

— Домработницей?

— А я почём знаю, как сговоритесь, так и будете. А потом на работу поступишь, и всё утрясётся, я думаю, университет будут строить новый, вообще много будут строить, работа найдётся… Нос вытри. Сейчас придём.

— А что вы матери скажете?

— Правду.

…Вот так всё было. А дальше и вспоминать не стоит. Ах, Валя-Валентина, зачем я только на это совещание ездила, кого я там хотела увидеть? Толю беззубого? Господи, помереть со смеху: взрывник, а бормашины боится. А Жигулин? Где он, Жигулин? Сидит облезлый дядечка и тупо смотрит на оратора. Один раз я его взгляд перехватила, он обернулся да и то поглядел не в глаза, а на коленки. Всё Мызин, старый чёрт; иди, иди, поглядишь на него там и решишь, может, заново познакомишься.

Она и не заметила, как подошла к своему подъезду. Она теперь вообще жила немножко как бы во сне. Только чудной это был сон.

В подъезде её перехватила женщина со второго этажа и старуха из другого дома.

— Валентина Михайловна, что делать? С дочкой хуже… Депрессия, Валентина Михайловна…

Ну ясно, вот и дом родной.

— Лечить надо.

— Все лекарства перепробовали… У мужа друг едет в Японию, в командировку, может, там что есть? Вы скажите, за любые деньги достанем…

— Деньги ни при чём.

— Как ни при чём? Гибнет девчонка, мы уж думали, поправилась, и на вот — депрессия…

— Есть одно лекарство, — сказала Валентина Михайловна, — да вы не согласитесь.

— Господи, что угодно!

— Ну смотрите!

— Валентина Михайловна! — воскликнула женщина и осеклась. — А что, очень опасное лекарство?

— Совершенно безвредное. Сейчас принесу.

Она стала подниматься к себе.

Господи, погода какая! Прямо июнь, а не май. И зеленью пахнет до одурения. Вот поэтому и пошла на семинар, что зелень до одурения. А так никакой бы Мызин не убедил.

— Ты слушай её, слушай! — сказала старуха. — Если она дочь не подымет, никто не подымет.

— Это почему? — спросила женщина.

В ней снова проснулось недоверие. Но это естественно. Пока доктор стоит рядом, кажется, что он один такой на свете, а как отошёл, думаешь: а вдруг есть совсем хороший доктор? Дочка-то одна, а докторов вон сколько. Как узнать, который спаситель?


…Валя и Санька шли по утреннему, весеннему московскому послевоенному Страстному бульвару. Тишина. Одуряющий запах листвы, одуряющий запах весны, крик воробьёв, и только их шаги — он в сапогах начищенных топает, она в туфлях с перемычкой и в жакете — на станции у тётки купили, перед самой Москвой, больше Валя не взяла — хотели ещё чемодан и плащ.

А листва, листва! Так бы навеки, правда?

— Надоест, — сказал он.

— А? — спросила она.

— Нет, это я так, сам с собой, — ответил он. — Стоп… Подъезд.

Тёмный подъезд. Московский.

— Вы очень волнуетесь? — спросила она.

— Ещё бы! — заорал он и побежал вверх по лестнице.

Ни черта он не волновался так, как ему надо было бы волноваться.

— Иди скорей, — шепотом прокричал он с площадки второго этажа.

Она поднялась.

— Слушай… Зарядка…

За дверью заливалось радио… Рояль, «вдох», «выдох» и прочее.

— Валя, вот теперь волнуюсь… Честно… — сказал Жигулин и спрятал ключ. — Лучше позвоним, а то ещё напугаются. Физзарядка, с ума сойти! Мызин делает, сосед наш. Лежит в постели и мысленно делает физзарядку. Последний раз я дома был два года назад, когда с запада на восток ехал.

И повернул старый звонок, неэлектрический ещё, с надписью: «Прошу повернуть»…


— …Тише, — сказала женщина.

Открылась дверь, и Валентина Михайловна внесла щенка.

— Вот… — сказала она, слегка запыхавшись.

Она поставила щенка на пол, ноги у него расползались.

Женщина и старуха обалдело смотрели на щенка.

— Ну иди… Иди… — сказала Валентина Михайловна и стала его подталкивать в комнату больной и прикрывать за ним дверь.

— Что это? — спросила женщина.

— Его зовут Тяпа… — сказала Валентина Михайловна. — Минуточку… — Она прислушалась.

— Ой… — тихо раздалось из-за двери.

Мать кинулась к двери. Валентина Михайловна загородила ей дорогу.

— Спокойно, — сказала она.

— Ой! Что это? — раздалось из-за двери.

— Его зовут Тяпа, — сказала Валентина Михайловна.

— Валентина Михайловна… — растерянно сказала женщина.

— Вы согласились на любое лекарство…

— Какая порода? — деловито спросила старуха.

— Чистокровная дворняга, — сказала Валентина Михайловна. — Блох нет, глистов нет. Проверено. Будет лить на пол — подстилайте газеты… Тссс…

А из-за двери:

— Тя-а-па… Тя-апонька…

Мать приникла к щели, смотрит, оглядывается:

— Молоком его поит… Из своего стакана…

Валентина Михайловна снова прикрыла дверь.

— Дайте им побыть вдвоём, — сказала она. — Книжку по уходу за псом я вам достану. Пусть дочка читает… Тяпа её вылечит…

Женщина заплакала.

— Спокойно, спокойно, — сказала Валентина Михайловна. — Как вы не понимаете, не её надо кормить, а ей надо кормить кого-нибудь… Теперь выздоровеет.

И вышла.

— Эх, серая ты… — сказала старуха. — Лекарство, лекарство…

И помчалась вслед:

— Валентина Михайловна! Вот ты скажи, у меня в спину вступает. Это что?!. А?.. А?!

Но Вале не до этого было уже.

У неё дома Мызин сидел, и балетная Татьяна вышагивала по комнатам в материнских туфлях, и Мызин её ругал.

— Татьяна… — угрожающе говорил Мызин.

— Да? — ледяным тоном спрашивала Татьяна.

— Татьяна… — угрожающе говорил Мызин.

— Что? — ледяным тоном спрашивала Татьяна.

Они могли долго так, но вошла Валя.

— Сегодня вечеринка у меня, гости, — сказал Мызин.

— У меня тоже, — сказала она.

— Всё равно у меня гости… Зайдёшь, — сказал Мызин. — Не дури, Валентина… Всё можно выправить в жизни, кроме недоразумения.

— Какое уж тут недоразумение, — сказала она.


…Ну, позвонили они с Санькой в дверь, ждут, а за дверью:

— Выпрямите спину… вдох, выдох…

Дверь открыла низенькая толстушка.

— Здрасьте, Алевтина Иванна! — сказал Жигулин.

— Ой…

— Тс-с-с-с… Валя, входи… Это Валя… Маму не разбудите…

— Ой, Сашенька…

И пошёл Санька на цыпочках через прихожую. Приоткрыл дверь в солнечную комнату, улыбался, смотрел в щель. Потом перестал улыбаться, вошёл.