Тот же вопрос, которым задавался Пьетро делла Кьеза — какие причины побудили Франческо Монтергу взять в ученики того, кто раньше обучался у его заклятого врага, — возникал и у самого Хуберта всякий раз, когда он входил в библиотеку. Фламандец никак не мог объяснить себе наивное гостеприимство, с каким Монтерга распахнул перед ним двери своей мастерской, простодушную щедрость, с какой он раскрывал свои самые драгоценные секреты, и слепую доверчивость, с какой мастер предоставлял каждый уголок своего дома в полное распоряжение ученика.
   Разумеется, такое чувство, как верность, было Хуберту неведомо. И все-таки человек, делающий ставку на предательство, должен многое знать и о его противоположности. И как бы странно и парадоксально это ни звучало, в то время как юноша все дальше продвигался по пути измены, он, сам того не сознавая, впервые в жизни обретал подлинную верность учителю. В это время Хуберт ван дер Ханс и начал спрашивать себя, кто же в действительности является его учителем.

VI

   Очертания семи странных фигур колыхались на фоне вечернего неба. Свежий ветерок, налетавший с холмов Кальвана, мягко покачивал их, заставляя вращаться вокруг своей оси то в одну, то в другую сторону. Эти фигуры, свисавшие с ветвей старого дуба, походили на плоды, растущие в загробном царстве. Над ними кружила стая нетерпеливых воронов, под ними, у подножия дуба, собралась толпа. Это были тела Кастильца и шести его верных овчарок, вывешенные на всеобщее обозрение разъяренными поселянами как охотничий трофей. Обитатели Кастелло Корсини действительно устроили на них охоту. После двух суток безостановочной травли, которую вели специальные ищейки и безжалостные тигровые доги из Неаполя, присланные самим герцогом, Хуана Диаса де Соррилью обнаружили в окрестностях Фьезоле, обессилевшего, со сломанной лодыжкой. Свора испанца дала неаполитанским догам отчаянное сражение, но, видя, что его собак буквально рвут на части, художник скомандовал им прекратить сопротивление. Да и сами крестьяне стремились захватить собак живьем. Им было нужно добиться от Кастильца признания, и было известно, что собаки — это его семья. Одну за другой их переловили арканами и привязали к дереву. Кроме прочего, охотникам хотелось узнать, что сделал Кастилец с тем юношей, который до сих пор считался пропавшим и тело которого так и не было найдено.
   Для начала настоятель Северо Сетимьо подверг художника суровому допросу. Четверым членам герцогской комиссии приходилось удерживать отца погибшего юноши, иначе он насадил бы пленника на вилы. Вопросы сыпались градом и сопровождались пинками и взмахами кос прямо перед лицом Кастильца. Видя, что дело грозит окончиться бессмысленной народной расправой, мать пропавшего юноши взмолилась, чтобы отшельника не убивали, прежде чем он не расскажет, что сделал с ее сыном. Крестьяне расступились, и старый настоятель, один вид которого внушал ужас, превратился в голос этой возбужденной толпы. За каждый вопрос, который Кастилец оставлял без ответа, перерезали глотку одной из его овчарок. Толпа то кричала, то замолкала, вслушиваясь в короткие фразы настоятеля. Неаполитанские доги почувствовали запах крови и смерти, пришли в неистовство и, истекая слюной, заходились в лае. Хуан Диас де Соррилья нарушил молчание, только чтобы попросить о милости к своим собакам. В тот момент, когда лезвие косы должно было скользнуть по горлу самой старой овчарки, которая всеми зубами щерилась на своего палача, испанец объявил, что готов сделать признание. Единственным его условием было, чтобы собаке сохранили жизнь. Неуверенным надломленным голосом художник произнес, что убивал юношей, чтобы взять их кровь и на ее основе изготовить свои красители. Он сказал, что тело второй жертвы закопано под скалой рядом с его хижиной. Этих последних слов оказалось достаточно, чтобы круг нетерпеливо сомкнулся над Хуаном Диасом де Соррильей. Северо Сетимьо отошел на несколько шагов и безучастно наблюдал. Это была ужасная смерть: серпы, косы, вилы, дубинки и кулаки разом опустились на лежащего человека. Импровизированный эшафот устроили на холме с высоким дубом на вершине, испанца повесили на дубе вниз головой, если можно так выразиться — ведь он уже был почти обезглавлен. Та же участь постигла и его собак.
   Толпа спускалась с холма с ощущением наконец-то удовлетворенной жажды мести. Аббат сцепил пальцы на животе и посчитал дело закрытым.

VII

   Когда Франческо Монтерга узнал о смерти своего испанского собрата по ремеслу, он не смог сдержать сдавленного рыдания. Их не связывала тесная дружба, их суждения об устройстве мира не совпадали, да и о живописи тоже. Учеников флорентийца, конечно, поразила такая скорбь по убийце его духовного сына. В душе мастера совсем не было радости по поводу смерти человека, оборвавшего жизнь его любимого ученика и на корню загубившего надежду учителя насладиться триумфом Пьетро, который должен был стать одним из лучших художников Флоренции; наоборот, старый мастер не мог скрыть горького чувства. Возможно, чтобы как-то справиться со своей печалью, Монтерга погрузился в работу, столь же систематическую, сколь и бессмысленную. Как-то утром он стряхнул пыль со старого наброска, который несколько месяцев назад был заказан, а потом отвергнут Жилберто Гимараэшом. Художник поставил картину на мольберт и принял решение дописать портрет Фатимы, супруги португальского судовладельца. Та же навязчивая одержимость, еще несколько дней назад заставлявшая его часами сидеть в библиотеке, теперь переменила направление. Как в старые времена, когда живопись была неотложной жизненной потребностью, когда приготовление холста или грунтовка дерева были лишь обязательным прологом, позволявшим наконец-то отдаться притяжению палитры, — так и теперь он снова начал писать с прежним юношеским пылом. Мастер Монтерга давно уже рассматривал живопись просто как источник существования. Многочисленные работы, выполненные художником по заказу его скупого мецената, были всего-навсего изысканными поделками и даже не гарантировали автору более или менее солидного достатка. Когда-то его имя сверкало так же ярко, как имена мастеров, чьи картины украшают дворцы герцогов Медичи, но теперь, всеми позабытый, потерпевший поражение как художник, как учитель и как достойный ученик Козимо да Верона, сознавая, что вряд ли ему хватит оставшейся жизни, чтобы раскрыть секрет цвета в первозданном состоянии, он возвращался к живописи как к своему последнему оправданию. Отказ Жилберто Гимараэша от его услуг явился для мастера Монтерги унизительным оскорблением. Видимо, принимая его предложение, Монтерга пытался доказать — хотя бы только самому себе, — что он все еще остается одним из лучших художников Флоренции. И теперь, хотя эта работа потеряла смысл и была обречена на забвение, Франческо Монтерга решил завершить портрет португалки. Как он признавался Хуберту, ничто не могло бы доставить ему большего удовольствия, чем если бы когда-нибудь, волею случая Гимараэшу довелось увидеть завершенной картину, которую он дерзнул отвергнуть. И тогда, даже; если судовладелец будет умолять его на коленях, даже если предложит ему все, чем владеет, мастер Монтерга не согласится продать ему этот портрет. Еще только занималась заря, солнце еще не успевало перевалить через горные вершины, а Франческо Монтерга, к которому вдруг вернулась былая бодрость духа, принимался за работу. Напялив передник, который он носил еще во времена ученичества, и шапку, помнившую, какого цвета была когда-то его шевелюра, художник писал весело и увлеченно. Казалось, лицо Фатимы завладело его воображением: как только мастер наносил последнюю, окончательную лессировку, не дожидаясь, пока краска высохнет, он отказывался от сделанного и начинал работу с начала. Он мог целыми часами рассматривать лицо португалки. Это доводило его до экстаза, и временами оставшиеся у него ученики замечали, как мастер ласкает розовые щеки женщины на портрете, словно он потерял рассудок. Или словно его связывали с Фатимой таинственные узы.
   Изучая картину и отношение к ней учителя, Хуберт не мог отделаться от внезапно возникшей мысли, от которой мурашки бежали по коже. Той же ночью фламандец написал письмо, адресованное в Брюгге. И это был не первый случай: втайне от своего фламандского ученика Франческо Монтерга обыскивал его пожитки и находил там множество подобных писем. Флорентийцу были в точности известны дни, когда Хуберт отправлялся на почту, пряча письма в складках одежды. Но в том возбужденном состоянии, в какое его привела работа над старым портретом, мастер Монтерга как будто отстранился от всего, что происходило вокруг него.
   Словно судьбы обоих были начертаны одним и тем же пером, словно случаю или року было угодно соединить их помимо их воли, в это самое время Франческо Монтерга и его смертельный враг, фламандец Дирк ван Мандер, снова сражались на дуэли. Хотя ни тот ни другой этого не знали, оба одновременно писали портрет одного человека. Теперь судьбы обоих художников имели одно и то же имя: Фатима.

6. Черная из слоновой кости

I

   В тот же час, когда Франческо Монтерга в сотый раз наносил финальные мазки на лицо Фатимы, далекой, словно воспоминание, Дирк ван Мандер в своей мастерской кистью из верблюжьего меха растушевывал румянец на ее щеках, столь близких и столь недоступных. С приезда Фатимы в Брюгге прошло уже больше трех недель. В соответствии с установленными сроками, оставалось всего три дня, чтобы закончить портрет. Несмотря на отчаянные заверения Дирка, что работа действительно будет завершена в день, о котором они договорились, Фатима не воспринимала картину иначе как первоначальный набросок. Молодой художник неутомимо пускался в технические разъяснения и божился, что масло, которое он собирается использовать, обладает способностью высыхать в считанные минуты, но у португалки были веские причины для сомнения. В короткой записке, пришедшей из Остенде, Жилберто Гимараэш сообщал, что здоровье его ощутимо улучшается, но снова негодовал по поводу портовых служащих, которые упорно не разрешают ему спуститься на берег. Кроме того, он писал, что через три дня корабль должен сниматься с якоря и отправляться обратно, в Лиссабон.
   Дирк принял эти новости со смесью радости и досады. Его радовало известие, что Гимараэш так и не доберется до Брюгге, но он горько сожалел, что Фатиме придется уезжать в столь короткий срок. В глубине души он надеялся, что время отъезда можно будет отдалить хотя бы еще на несколько дней. Он намеренно затягивал завершение работы, пытаясь добиться отсрочки и таким образом продлить пребывание португалки в Брюгге. Младший ван Мандер знал, что если изготовить Oleum Presiotum, картина будет завершена очень быстро; но Дирк взялся за работу намного более тяжелую, работу с материалом, который было гораздо сложнее подчинить своей воле, чем самый ядовитый из красителей, — сердце Фатимы. Дирк знал, что душа молодой португалки представляла субстанцию, по своим качествам схожую с Oleum Presiotum: такая же светозарная и пленяющая, но столь же таинственная и загадочная по составу; такая же постоянная и прочная, но в то же время столь же неуловимая, как самое драгоценное из масел. Скромная приветливая девушка со светлой и чистой улыбкой и крестьянским простодушием в один миг превращалась в высокомерную женщину с холодным суровым взором. Страстная шалунья — та самая, что тайком приникала к губам Дирка и дарила ему поцелуи, иногда нежные, иногда возбуждающие, — без всяких причин внезапно становилась неприступной как скала. Но сердце этой женщины было на самом деле еще более коварным, чем мог предполагать Дирк. Младшему брату, конечно, не приходило в голову, что в его отсутствие Фатима и Грег продолжали свою темную, неистовую, порой нечеловеческую игру. Для Дирка Фатима была мучительной надеждой на возвышенную любовь. Для Грега, наоборот, она была обещанием похотливой плоти, сладострастной, чисто земной необходимостью. Перед Дирком
   Фатима раскрывала свое сердце — чтобы тут же снова закрыть его. Грегу она предлагала свое тело, словно сочащийся плод, — а в последний момент убирала его от алчущего рта, не давая укусить.
   В эти дни Грег проводил большую часть времени, запершись в единственном месте, где мог находиться только он, где было запрещено появляться младшему брату. В четырех стенах этого холодного убежища хранились компоненты, из которых можно было изготовить Oleum Presiotum. Грег настолько ревностно оберегал свой секрет, в первую очередь от глаз Дирка, что никому не позволял проникать в свои темные владения. Единственным исключением стала Фатима. Юной португалке в считанные дни удалось добиться того, чего никто не смог получить за годы: сам художник распахнул перед ней дверь. Когда Фатима в первый раз вошла в потаенную комнату, она абсолютно точно поняла, что значит быть слепым. Она не смогла бы даже описать это закрытое помещение с замурованными окнами по той простой причине, что снаружи сюда не проникал ни один луч света, а Грег, естественно, не испытывал потребности в освещении. Дело было не только в том, что здесь не горело ни одной свечи: открывая женщине доступ в эту комнату, Грег поставил условие, что она не должна зажигать огня. Резкий запах соснового дерева плохо сочетался с мраком и замкнутостью помещения. Фатима решила про себя, что находиться здесь приятно и в то же время страшно. Посреди самой тесной темноты она почувствовала себя затерянной в лабиринте соснового леса. И если бы не рука Грега, направлявшая каждый шаг женщины, она ни за что не смогла найти оттуда выход. Эта комната и стала местом их запретных встреч. Словно двое слепцов, не зная дороги, руководствуясь единственной картой — очертаниями собственных тел, Грег и Фатима исследовали друг друга руками, ртом, языком, подушечками пальцев. Заблудившись в бесконечной черноте этой ночи, они прибегали к единственной ясности — возбужденному дыханию и отрывистым фразам, произносимым вполголоса. Посреди этого океана мрака, где не существовало ни верха, ни низа, ни востока, ни запада, Фатима привыкала доверять единственной истине — твердому и прямому компасу, который предлагал ей Грег. На их корабле штурвал всегда оставался в подчинении у Фатимы. И неизменно, каждый раз, когда Грег уже был готов взять управление на себя и привести корабль в долгожданную гавань, каждый раз, когда руки его вот-вот должны были проникнуть в заветное устье, Фатима вставала, оправляла платье и просила слепого, чтобы тот отвел ее к выходу.
   — Не теперь, — шептала женщина, прежде чем распахнуть створку двери и вынырнуть на поверхность дня.

II

   Одинокий в глубоком одиночестве слепоты. Одинокий в необоримом одиночестве темного дома. Одинокий в горьком одиночестве вновь пробудившихся плотских вожделений, Грег ван Мандер по прошествии многих лет опять занимался приготовлением Oleum Presiotum. Старый слепой художник был, если можно так выразиться, осязаемым доказательством того, что цвет существует независимо от света. В этой немыслимой черноте с запахом соснового леса Грег, недоступный постороннему взгляду, умел двигаться, аккуратно обходя мебель, не задевая деревянных бревен, на которых держался потолок, переступая через предметы, место которых было на полу. Он уверенно шагал по комнате, принося и унося всевозможные склянки, измельчая камешки в бронзовой ступке, смешивая масла и смолы. Больше всего это походило на тайное незримое колдовство. Мастер работал с той же сноровкой и знанием дела, что и двадцать лет назад, когда, еще зрячий, впервые изготовил свой волшебный состав по велению Филиппа Третьего — именно этот государь поручил ван Мандеру воссоздать рецепт Яна ван Эйка.
   Все были согласны, что художнику удалось не только воспроизвести достижения великого мастера, но его масляные краски даже превосходили краски ван Эйка. Однако сам создатель чудесной смеси не успел оценить свое изобретение, Oleum Presiotum, поскольку ослеп во время его изготовления. Грег поклялся никогда больше не иметь дела с этим ценнейшим маслом, какие бы несметные богатства это ему ни сулило. Вышло так, что таинственная деятельность последних дней стала для мастера возвратом в пору юности. Появление Фатимы произвело переворот не только в его домашней вселенной, но и в его потаенном замурованном аду.
   А в светлой мастерской, окна которой выходили на мост над улицей Слепого Осла, назревала еще одна буря страстей. Когда Дирк завершал подготовительные работы, чтобы нанести на портрет первый слой краски, которую готовил его брат, слуха Фатимы, стоявшей на фоне залитого солнцем окна, достигли невероятные слова молодого художника. Женщина все прекрасно расслышала, но не была уверена, что правильно поняла смысл сказанного. И все-таки по ее телу пробежала дрожь. Она взглянула на Дирка непонимающим взглядом, словно заставляя его повторить свое предложение. Только тогда Фатима убедилась, что и в первый раз не ошиблась.
   — Давай убежим, — сдавленным голосом повторил Дирк.
   Португалка смотрела на него, не веря своим ушам.
   — Сбежим прямо сегодня, — взмолился он в третий раз. Фатима глядела на художника и не произносила ни слова, как будто превратилась в статую. Тогда Дирк положил кисть на подставку мольберта, размотал тряпку, которой была обмотана его голова, подошел к женщине и, глядя ей прямо в глаза каким-то чужим взглядом, начал долгий страстный монолог. Он говорил, что ему известно, что Фатима не любит своего мужа, он прекрасно понимает, что этот старик, о котором она никогда не говорит и здоровье которого, без всяких сомнений, ее совершенно не интересует, вызывает у нее глубокое отвращение. Он убеждал Фатиму, что она — молодая красивая женщина, не имеющая права обрекать себя на несчастное существование, или, что еще хуже, на медленную пытку в ожидании радостного дня, когда умрет человек, который, определенно, даже не может подарить ей потомство. Не считаясь с последствиями оскорбления, которое он, возможно, наносит, Дирк объявил Фатиме, что этот жалкий торговец, называющий себя ее мужем, не может дать ей ничего, кроме денег, и что она заслуживает гораздо большего. Молодой человек умолял ее бежать вместе с ним сегодня же, он уверял, что оба они — пленники судьбы столь же жестокой, сколь и несправедливой; в конце концов фламандец признался, что он сам — жертва тиранических наклонностей старшего брата, но теперь его ничто не привязывает к Грегу, даже жалость к его слепоте. Она была пленницей узорных стен своего дворца в Лиссабоне; он же томился в этом мертвом зловонном городе, который ничего не мог предложить молодому художнику. Дирк говорил, что не собирается тратить последние годы своей молодости, наблюдая за тем, как их поглощает мрачное одиночество этого ville morte. Начисто позабыв о скромности, черпая красноречие в глубине своей убежденности, он, не колеблясь, заявил, что, бесспорно, является одним из лучших художников Европы и что его жизнь рядом со старшим братом не имеет будущего; он объяснил, что Грег никогда не раскроет ему секретный рецепт тех самых красок, которыми он собирается писать ее портрет, и поклялся, что не может больше творить со связанными руками. Дирк на коленях молил Фатиму назначить побег на этот самый день. Они могли найти приют в любом месте Фландрии: в Антверпене, в Брюсселе, в Генте или в Арденнах, в Намюре, Эно или Амстердаме — и везде ему окажут королевский прием. Если Фатима пожелает, они могут отправиться и дальше: в Венецию, Флоренцию или Сиену. В Вальядолид или любой другой город Испании. Он готов бежать даже в Португалию, в Порто. Дирк знал, что мало кто из художников обладает его мастерством и талантом, и поэтому он может работать при любом из европейских дворов. Упав к ногам Фатимы, он взял ее руку в свою и в последний раз взмолился:
   — Давай убежим сегодня же вечером.
   Женщина попросила его подняться и, прижав к своей груди, обняла, как ребенка.
   В этот самый момент дверь распахнулась и вошел Грег. Он наконец-то закончил свою часть работы. В правой руке художник сжимал стеклянный сосуд, внутри которого можно было разглядеть нечто вроде бриллианта в жидком состоянии, обладающего таким блеском, что казалось, он сам по себе был источником света. Фатима медленно отстранилась от Дирка и, завороженная магией чудесного состава, как будто зверек, послушный взгляду змеи, поднялась с табурета и пошла навстречу старому художнику. Взор ее был устремлен на вещество, которое словно не принадлежало этому миру и, не имея собственного цвета, давало отблески, в которых, казалось, переливались все оттенки, существующие во вселенной. Фатима снова обернулась к Дирку и увидела, что слезы, бежавшие по его щекам, в сравнении с этим нектаром были всего лишь мутными каплями застоявшейся воды.

III

   Впервые за двадцать лет Грег ван Мандер снова держал в руках нектар, который он поклялся никогда не готовить, субстанцию, которая обрела почти легендарную известность: Oteum Presiotum. И как бы странно это ни звучало, он никогда не видел собственного творения. За три дня работы мастер получил совсем немного вещества — этого количества едва хватало для нанесения первого слоя. И все-таки самый богатый из художников отдал бы все свое состояние в обмен на эту малую толику, что переливалась на дне склянки. Грег передал ее брату; у Дирка дрожали руки, ладони покрылись холодным потом — он даже испугался, что выронит сосуд. Но младший ван Мандер не имел права ни на малейшую ошибку.
   И все-таки, даже ослепленный видом этого состава, прозрачного, как воздух, и переливавшегося радужным блеском, Дирк не мог позабыть про блеск глаз Фатимы. Молодой человек рассматривал на просвет этот жидкий бриллиант, за который любой художник готов был отдать свою правую руку, но и в этот момент он не был свободен от колдовского притяжения губ Фатимы. Дирк пытался по виду жидкости определить секретную формулу ее состава, но еще важнее было для него узнать ответ Фатимы, которая так ничего ему и не сказала. И вот, разрываясь между двумя этими сокровищами, Дирк осознал, что ему будет не трудно бросить своего брата, но он никогда не сможет покинуть Oleum Presiotum. Внезапно в голову младшему ван Мандеру пришла еще одна мысль, и ему стало страшно себя самого. Мысль, от которой, испугался Дирк, он уже не сможет отделаться. И страх, которому суждено навсегда поселиться в его душе. Художник посмотрел на Фатиму, и ему показалось, что она прочла его мысли. Он почувствовал стыд и отвращение, но еще ему почудилось, что он заметил в глазах женщины знак одобрения. Может быть, осмелился подумать Дирк, в конце концов ему достанутся оба сокровища.
   Вертикальные лучи полуденного солнца освободили предметы от их теней. Мертвый город засветился редкой радостью, подобно тому как кладбищенская тишина бывает нарушена пением птички. Погода улучшалась так же стремительно, как росло смятение в душе Дирка, затянутой одной большой тучей, которая делала мрачными все его думы. Фатима не могла отвести взгляд от небывалого масла. Как только младший из ван Мандеров подтвердил брату, что полученная смесь полностью себя оправдывает — что, впрочем, Грег знал и без него, — старший ван Мандер приготовился выполнить важнейшую задачу: наполнить Oleum Presiotum цветом. В сравнении с трудами, которых требовало получение самого состава, второй шаг выглядел как будто несложным. Однако и здесь был риск ошибиться в пропорциях или же воспользоваться не вполне доброкачественными красителями, и тогда вся работа оказалась бы напрасной. Растворители, добытые из орехового или льняного масла, легко справлялись с незначительными дефектами пигментов, но абсолютное совершенство Oleum Presiotum не допускало ни малейшего изъяна в остальных компонентах. С тем же хладнокровием, с той же аккуратностью, с какой он обращался с темперой, замешенной на яичном желтке, Грег вылил на палитру несколько капель Oleum Presiotum. Тонкая струйка, льющаяся из склянки, имела вид миниатюрной вертикальной радуги. Мастер взял из шкафа черный пигмент слоновой кости, который сам когда-то изготовил из бивня, привезенного с Востока; он размял порошок между указательным и большим пальцами, проверяя его плотность, отсыпал какое-то количество в наперсток и, наконец, распылил его над волшебным маслом. Жидкость полностью завладела порошком, притягивая его к себе, словно это был живой организм. Полученную субстанцию даже не нужно было перемешивать. Oleum Presiotum работал, если можно так выразиться, вбирая в себя толченую кость так, как это делает с кровью своих жертв медуза. Через несколько минут была готова порция абсолютного «ничто» в первозданном состоянии. Если, как утверждает Аристотель, черный — это отсутствие света, именно это и происходило сейчас на палитре: образовалось что-то вроде дыры в материи, сопоставимое лишь с невозможной идеей «ничто». Этот черный цвет следовало определять исходя не из каких-то его качеств, а как раз из абсолютного отсутствия качеств.