Ничего не произошло. Ничего не изменилось. Все так же тяжко подавляют землю железные, извека закрытые врата, за которыми в безмолвии и тайне обитает начало всякого бытия, Великий Разум вселенной. И все так же безмолвен и грозно неподвижен Некто, ограждающий входы, – ничего не произошло, ничто не изменилось. Ужасен серый свет, немой, как серые камни, ужасно место – но Анатэма любит его. И вот снова показывается он; но не ползет он на брюхе собакою, не прячется за камни, как вор – как победитель, надменной поступью, медлительной важностью движений он старается закрепить свою победу. Но так как никогда не может быть правдивым дьявол и нет предела сомнениям его, то и сюда он вносит вечную раздвоенность свою: идет, как победитель, а сам боится, закидывает голову кверху, как властелин, а сам смеется над преувеличенною важностью своей; мрачный и злой шут – он тоскует о величии и, принужденный к смеху, ненавидит смех. Так, важничая чрезмерно, доходит он до середины горы и ждет в горделивой позе. Но как огонь сухое дерево, – пожирает безмолвие его неуверенную важность – и уже торопится он, даже не выдержав паузы, как плохой музыкант, скрыть себя и свои сомнения и свой ненавистный страх в густой чаще шуток, крика громкого и торопливых жестов. Топает ногой и кричит притворно-грозным голосом.
 
    Анатэма.Почему нет труб и торжества? Почему закрыты эти старые и ржавые ворота? и никто не подает мне ключей? Разве в порядочном кругу так принято встречать именитого гостя, владетельного князя дружественной нам земли? Один швейцар, видимо, заснувший, и больше никого. Плохо. Плохо.
     (Хохочет. И, натягиваясь истомно, присаживается на камень. Говорит кротко и манерно-устало.)Но я не тщеславен. Трубы, цветы и крики – все это пустяки!
   Я сам слышал, как однажды трубили славу Давиду Лейзеру, – а что из этого вышло? (Вздыхает.)Грустно подумать. (Насвистывает грустно.)Ты слыхал, конечно, какая неприятность постигла моего друга, Давида Лейзера? Помнится, когда последний раз болтали мы с тобою – ты еще не знал этого имени… Но теперь ты знаешь его? Гордое имя! Когда я уходил с земли, вся земля миллионом голодных глоток выкликала это славное имя: Давид-обманщик!
   Давид-предатель! Давид-лжец! При этом, как мне показалось, некоторые весьма несдержанно упрекали и еще кого-то. Ведь не от своего имени действовал так неосторожно мой честный, безвременно погибший друг. (Некто молчит. И, дыша злобою, с торжеством уже не притворным, Анатэма кричит.)Имя! Имя того, кто погубил Давида и тысячи людей. Я Анатэма, у меня нет сердца, на адском огне высохли мои глаза, и нет в них слез, но если б были они – я все их отдал бы Давиду. У меня нет сердца – но было мгновение, когда что-то живое шевельнулось в моей груди, и я испугался: разве может родиться сердце? Я видел, как погибал Давид и с ним тысячи людей, я видел, как в пучину небытия, в мое жилище мрака и смерти низвергался его дух, черный, свернувшийся жалко, как дохлый червяк на солнце… Скажи, не ты ли погубил Давида?
 
    Некто, ограждающий входы.Давид достиг бессмертия и живет бессмертно в бессмертии огня. Давид достиг бессмертия и живет бессмертно в бессмертии света, который есть жизнь.
 
   Пораженный Анатэма падает на землю и мгновение лежит неподвижно. Затем поднимает голову, яростную, как у змеи. Затем встает и говорит со спокойствием безграничного гнева.
 
    Анатэма.Ты лжешь. Прости меня за дерзость, но ты – лжешь. Конечно, власть твоя безмерна – и дохлому червяку, почерневшему на солнце, ты можешь дать бессмертие. Но справедливо ли это будет? Или лгут числа, которым подчиняешься и ты? Или все весы показывают ложно, и весь твой мир одна сплошная ложь? – жестокая и дикая игра в законы, злой смех деспота над безгласием и покорностью раба? (Говорит мрачно, в тоске бессмертной слепоты.)Я устал искать. Я устал жить и мучиться бесплодно, в погоне за ускользающим вечно. Дай мне смерть – но не терзай неведением меня, ответь мне честно, как честен я в моем восстании раба. Не любил ли Давид? – Ответь. Не отдал ли душу Давид? – Ответь. И не камнями ль побили Давида, отдавшего душу? – Ответь.
    Некто.Да. Камнями побили Давида, отдавшего душу.
    Анатэма (мрачно усмехаясь). Пока ты честен и отвечаешь скромно. Не утолив голода голодных – не дав зрения слепым – не вернув жизни безвинно умершим – произведя раздоры, и спор, и кровопролитие жестокое, ибо уже поднялись люди друг на друга и во имя Давида производят насилия, убийства и грабеж, – не проявил ли Давид бессилия любви и не сотворил ли он великого зла, которое числом можно исчислить и мерою измерить?
    Некто.Да, Давид сделал то, о чем ты говоришь; и сделали люди то, в чем ты упрекаешь людей. И не лгут числа, и верны весы, и всякая мера есть то, что она есть.
    Анатэма (торжествующе). Ты говоришь!
    Некто.Но не мерою измеряется, и не числом вычисляется, и не весами взвешивается то, чего ты не знаешь, Анатэма. У света нет границ, и не положено предела раскаленности огня: есть огонь красный, есть огонь желтый, есть огонь белый, на котором солнце сгорает, как желтая солома, – и есть еще иной, неведомый огонь, имени которого никто не знает – ибо не положено предела раскаленности огня. Погибший в числах, мертвый в мере и весах, Давид достиг бессмертия в бессмертии огня.
    Анатэма.Ты снова лжешь! (В отчаянии мечется по земле.)О, кто же поможет честному Анатэме? Его обманывают вечно. О! Кто поможет несчастному Анатэме, его бессмертие – обман. Ах, плачьте, возлюбившие дьявола, стенайте и горюйте, стремящиеся к истине, почитающие ум, – его обманывают вечно. Я выиграл – он отнимает, я победил – он победителя заковывает в цепи, властителю выкалывает очи, надменному – дает собачьи ухватки, виляющий и вздрагивающий хвост. Давид, Давид, я был тебе другом, скажи ему – он лжет.
     (Кладет голову на протянутые руки, как собака, и стенает горько.)Где истина? – Где истина? – Где истина? Не камнем ли она побита – не во рву ли с падалью лежит она… ах, свет погас над миром, ах, нет очей у мира – их поклевало воронье… Где истина? – Где истина? – Где истина? (Жалобно.)
   Скажи, узнает ли Анатэма истину?
    Некто.Нет.
    Анатэма.Скажи, увидит ли Анатэма врата открытыми? Увижу ли лицо твое?
    Некто.Нет. Никогда. Мое лицо открыто – но ты его не видишь. Моя речь громка – но ты ее не слышишь. Мои веления ясны – но ты их не знаешь, Анатэма. И не увидишь никогда – и не услышишь никогда, и не узнаешь никогда. Анатэма – несчастный дух, бессмертный в числах, вечно живой в мере и весах, но еще не родившийся для жизни.
 
   Анатэма вскакивает.
 
    Анатэма.Ты лжешь – молчаливый пес, грабитель, укравший истину у мира, железом заградивший входы. Прощай – я честную люблю игру и проигрыш верну.
   А не отдашь – на всю вселенную я закричу: ограбили – спасите! (Хохочет.
    Насвистывая, отходит на несколько шагов – оборачивается. Беззаботно.)Мне нечего делать, и я гуляю по миру. Ты знаешь ли, куда направляюсь я сейчас?
   Я пойду на могилу Давида Лейзера. Как тоскующая вдова, как сын отца, убитого из-за угла предательским ударом, – я сяду на могиле Давида Лейзера и буду плакать так горько, и буду кричать так громко, и буду звать так страшно, что не останется в мире честной души, которая не прокляла бы убийцу. Потерявший рассудок от горя, я буду показывать направо и налево: не этот ли убил? не этот ли помог кровавому злодейству? не этот ли предал? Я буду плакать так горько, я буду обвинять так грозно, что все на земле станут убийцами и палачами – во имя Лейзера, во имя Давида Лейзера, во имя Давида, радующего людей! И когда с горы трупов, скверных, вонючих, грязных трупов я возвещу народу, что это ты убил Давида и людей, – мне поверят.
     (Хохочет.)Ведь у тебя такая скверная репутация: лжеца – обманщика – убийцы. Прощай. (Уходит со смехом.)
 
   Еще раз из глубины доносится его хохот. И безмолвие оковывает все.
 
    Занавес

Комментарии

   Впервые – отдельное издание. СПб., «Шиповник», 1909.
   Одновременно пьеса выпущена отдельной книгой в издательстве И. П.
   Ладыжникова (Берлин).
   Вошла в ПСС, т. 3 и СС, т. 11.
   Премьера пьесы состоялась на сцене Московского Художественного театра 2 октября 1909 г. Режиссеры – Вл. И. Немирович-Данченко и В. В. Лужский. В роли Анатэмы – В. И. Качалов.
   Запрещена к постановке лично П. А. Столыпиным специальным циркуляром от 9 января 1910 г.
   10 января 1910 г. состоялась тридцать восьмое и последнее представление пьесы.