«Я, Люба, теперь пизда… Так зачем же я все таки это сделала? Ну… на гештальт деньги нужны … Или?.. «Каждая вавилонянка хотя бы раз в жизни должна отдаваться чужестранцу»?»
   Пальцы мерзли. Можно было опять распечатать Pall Mall, но лучше уж потерпеть до дома, где можно спокойно скрутить свое. Люба снова словно бы увидела этот громоздкий, черный пистолет. Хорошо, что с сутенером свели по знакомству, обычно, «до панели» пропускают через себя…
   Она купила «Квинт». Она любила этот коньяк.
   Лечь на ковер и осознать, как медленно согревается твое тело, как, наконец, теплеют кончики пальцев и расслабляется лицо. Скрутить машинкой свою сигаретку из своего любимого табака пополам с марихуаной и наконец блаженно, долго-долго затянуться. Без перчаток. И… пуститься опять в эти бессмысленные и все же в чем-то приятные нанизывания себя на себя… В тепле, в теплой комнате… И сейчас, в самом начале этих, хоть и болезненных, но все же приносящих странное облегчение уколов, прежде всего, сознаться себе в том, что с ним, с этим «первым клиентом»…
   «…делать это оказалось хорошо. Но…»
   Коньяк зажигал, Люба посмотрела на телефон. Как будто тот, с кем она недавно рассталась, сейчас набирал ее номер.
   «Чего я хочу?.. Не возвращаться к Григорию?».
   Она вдруг вспомнила, что гештальт завтра, представила, как они снова, будут сидеть на стульях, покашливая и поскрипывая. В перерывах курить. Это так и называется – «круг».
   «Курить, крик, круг…»
   Рассказать им все завтра. Все, что так давно хотела рассказать про Григория… А теперь еще и это… Психотерапия так психотерапия. Да, стать прозрачной, как та бабочка Sesiidae, вылететь в раскрытое рассказом окно, в этот дождливый сентябрь. Прозрачная чистая бабочка Sesiidae, через которую просвечивает грязь мира. Прозрачность как последняя степень мимикрии. Да это просто ваш мир такой, а не я. Рассказать, чтобы, тайно обрадовавшись, они все же ее пожалели. Ее, такую умницу, такую красавицу… Что она оказалась в таком дерьме.
   Под названием жизнь.
   Она налила еще одну рюмку, прислушиваясь в себе к этому ритмичному, словно бы вырезанному из жести потоку. Этот нанизанный на ритм поток то бессвязных, а то осмысленных ассоциаций. Странная неподвижно бегущая музыка. Какая-то плавающая, то размораживающаяся, то замораживающаяся…
   – Струк-тура! – усмехнулась Люба, с удовлетворением переводя это немецкое слово «гештальт».
   Она могла бы лечь на кровать. Но предпочла так и остаться на ковре.
   «А может быть, ту бабочку зовут не Sesiidae? А нужно лишь изменить в этом загадочном слове несколько букв?»
   Еще одну рюмочку коньяка и… раздеться. Медленно, перед зеркалом. Нет, лучше перед другими. Это же не так страшно, как перед самой собой, и в этом есть даже какой-то кайф – обнажаться именно перед другими. Так же как и другие потом – перед тобой. Такое вот стриптиз-сообщество.
   Как это Григорий сказал Глебу, что он сделал это, чтобы посмеяться над своим отчаянием?.. Завтра Люба тоже посмеется над своим.

7

   Какая-то циничная эйфория заставила его взять таки в последний момент плечо в сто пятьдесят. И… если бы он вошел в рынок с короткой, то, похоже, никакой квартиры у него больше бы не было. Да и не только квартиры. И лишь какой-то странный зловещий смех, поднимающийся откуда-то изнутри, и еще, конечно, эта карта заставили его таки сыграть против себя самого. И, переменив пару, на йене он выиграл. Да, вчера он все же смог немного отыграться. Если перевести в доллары, то получится две тысячи шестьсот шестьдесят. Можно даже снова купить мотоцикл, какую-нибудь подержанную «хонду». Если только забыть о том, что позавчера проиграл четыре тысячи. А всего с начала августа двадцать, несмотря на операции с Таро.
   На ночном столике остались сигареты той, что он вчера снял возле Водного. И сейчас, глядя на них, он почему-то подумал, что он заложник идеальной женщины.
   “А идеальная женщина, Чина, это смерть”.
   Еще он подумал, что, наверное, Кришнамурти был прав. Как это сказано?.. «Ведь у него нет страха, а потому нет и никакой нужды в вере». Да, кажется. Но Кришнамурти, скорее всего, не было нужды в других людях. А ему? Нужны ли ему хотя бы его друзья? Может быть, это их он хочет обыграть в «форексе»?
   Он все же попробовал сварить себе кофе. На столике, рядом с сигаретами стояло недопитое Шабли. Машина по-прежнему показывала выигрыш в две тысячи шестьсот шестьдесят. Он вылил остатки вина в бокал и посмотрел на записку с ее телефоном:
   “Разве мистика это не есть корреляция событий, причинно никак друг с другом не связанных?”

8

   Когда она вошла, они уже начали. Они сидели на стульях и чем-то напоминали ей сейчас клавиши, нажимая на которые можно все же попробовать сочинить свою пьесу.
   «Свою счастливую пьесу».
   Наверное, так думает и каждый из них. И косоглазая Нина, раба еды. И сиротка Катенька, так лучезарно терпящая гадости от своей начальницы. И орел на тумбочке Горбунов. И монашка Ирина с рыбьим ртом. И перезрелый Умнов. И орангутанг Олечка, которой так трудно научиться говорить людям добрые слова. И Занозина, боящаяся засыпать без телевизора. И бабушкин сынок Васечка. И даже Наталья Авдотьевна Турсун-Заде, у которой «вообще никаких проблем». Иначе, какой в этом во всем смысл, в том, зачем они здесь собираются? Но чтобы сочинить свою счастливую историю, наверное, надо, прежде всего, найти того, кто мешает тебе это сделать.
   «Найти его и попытаться…»
   Она села на свой стул.
   И они назвали ее имя.
   – Здравствуй, Люба.
   Она дружелюбно и, как всегда, очаровательно улыбнулась:
   – Привет.
   – Привет.
   И бессознательно заметила напротив себя пустой стул, вспомнив о том клиенте.
   «…и попытаться его убить».
   На «горячем» уже сидела Ира.
   – Значит… ты хочешь нам сегодня рассказать, как это было? – вкрадчиво начала ведущая, обращаясь к этой маленькой несчастной медсестре.
   В помещении вдруг стало как-то особенно и пронзительно тихо. Где-то за окном задребезжал и словно бы погас трамвай. Словно бы какая-то большеголовая птица с огромным уродливым «лицом» на мгновение зависла в воздухе, как-то дико заглядывая через стекло.
   «Сейчас попробует умереть монашка…»
   Маленькая несчастная девушка, медсестра в какой-то монастырской больнице. Как она подставит сейчас свое беззащитное тельце под этот безличный клюв. И как этот клюв, незаметно отклоняясь назад и на мгновение замирая, вдруг сильно и точно ударит, рассекая обманчивые монашеские оболочки и попадая «в самое серебро». Хотя, может быть, и не с первого раза. И придется помучить бедную девочку еще и еще раз. Но рано или поздно клюв все же попадет. Да, попадет. В этого скрытого за строгим глухим черным платьем… Попадет. Зацепит и потащит. И… вот он, коричнево-розоватый, который так не хочет, не хочет вылезать, что аж удлиняется до белизны, извивается и рвется, лишь бы заползти, забраться опять туда, хотя бы оборванной частью, туда, где ему так уютно пребывать и покоиться и где он так тихо нашептывает и напевает на голоса – матери и отца, сестер и братьев, дедушек и бабушек, всех пра-пра-пра… напевает-нашептывает на голоса всего безмерного, и слишком уж человеческого, как и почему ты, Ира…
   – Люба, ты где? – спросила гештальт-мастер Марина. – Такое ощущение, что ты все еще отсутствуешь.
   «Почуяла».
   – Я тут.
   Как и Марина, она тоже рано или поздно станет мастером. А для начала расскажет свою историю про червяка. Хотя можно было бы попытаться сочинить и совсем другую… И не на терапии, а где-нибудь у моря… под солнцем… и не одной… Можно или нельзя? Ждать нет больше сил. Зато сейчас, здесь, в этом классе, вместе со всеми, здесь, где на «горячем стуле» замерла эта монашка, можно получить… Получить хотя бы это, пусть искусственное, но зато профессиональное… Если и не наслаждение, то хоть все же – удовлетворение.
   Вот она, уже раздетая, жалкая… Можно… нет нельзя… нет можно… нет, еще нельзя… нет, уже можно.
   – А сейчас, как сейчас? – незаметно дыша в такт с девушкой, спросила гештальт-мастер.
   – Холодно, – жалко поежилась Ирина.
   – А сейчас? – доброжелательно улыбнулась.
   – Теплеет.
   – Прислушайся к своему телу, к своему дыханию. Как там?
   – Давит.
   – Где?
   Девушка помедлила и показала на живот.
   – Вот здесь.
   – Что это? – вкрадчиво спросила терапевт. – Что давит или, может быть, кто это давит?
   – Я… не могу.
   – Не бойся… Иди, иди туда, Ира… Иди в свою боль, не бойся, сейчас можно.
   – Я…
   – Не бойся. Стань ей, стань… Что ты видишь или что ты слышишь?
   Девушка опустила голову. И вдруг, тихо и покорно сказала, вновь поднимая лицо, с каким-то невыразимым ужасом в глазах, даже не сказала, а выдохнула:
   – Это они.
   – Кто они?
   – Они…
   – Кто? – властно повторила психотерапевт.
   Вот она, эта пауза. Говорить или не говорить, признаваться или не признаваться, отдавать, высвечивая свое падение, обнажая свое уродство, делая его зримым, предавая себя, или по-прежнему оставаться невидимым в своей мучительной тайне…
   – Братья.
   – Они унижали тебя?
   Она заплакала.
   – Да.
   – Как?
   – Они… раздевали меня… и… нет… Нет.
   Девушка попыталась закрыть руками лицо, но психотерапевт осторожно взяла ее за запястье и отвела, словно бы обнажая и сейчас.
   – Ну давай вместе… давай осторожно. Не бойся, здесь же все как бы не люди… Не мужчины… Не женщины… Здесь же группа… Так что… что твои братья с тобой… делали?
   – Они… они рассматривали меня.
   Остро заточенный клюв словно бы еще слегка отклонился назад и выжидающе замер.
   – Как?
   Девушка не отвечала, едва справляясь с дрожью. Лицо ее покрылось красными пятнами.
   – Ну… они заставляли меня приседать на корточки…
   – И?
   – И рассматривали…
   Она замерла.
   – Что? – спросила психотерапевт.
   – Подмышки.
   – Подмышки?
   – Да, сначала подмышки… Они заставляли меня поднимать руки и рассматривали подмышки.
   – А потом?
   Клюв словно бы слегка заблестел.
   – Ну… они заставляли меня… разводить колени… и…
   – И?
   – И рассматривали… в зеркале.
   – Как это в зеркале?
   – В большом зеркале… В зеркале из ванной.
   – Из ванной?
   – Да, – густо покраснела девушка и попыталась опять прикрыть ладонями лицо. Но психотерапевт опять осторожно и властно отвела ее руки. Ирина опустила голову, и словно бы положила ее на лоток:
   – Они снимали зеркало со стены и клали его на пол, а потом… потом они заставляли меня раздеваться и… присаживаться… над ним, над этим зеркалом…
   Она подняла голову, в глазах ее блестела мучительная и одновременно сладостная усмешка.
   Вот она, маленькая голенькая, почти ребенок, но все же женского пола, присаживающаяся над зеркалом. Как она в нем отражается. Сидит над собой на своих узких маленьких ступнях. Словно бы парит в воздухе. Вверх и вниз. Невинное эротическое существо с двумя головами и с четырьмя крыльями-ляжечками… О, эти два близко-близко друг к другу аккуратно расправленных аленьких… И эти ее широко раскрытые детские глаза, взгляд – страдающий и в то же время наслаждающийся своим неизбывным, сладким, прожигающим себя самое.
   Подобно ножу клюв медленно и тяжело пошел вниз, бесстрастно и безлично наказывая…
   Ира заплакала. Тельце ее затряслось, и еще долго и беззвучно трепетало. В зале было тихо. Никто не двигался. Только психотерапевт, неслышно достав из своей тяжелой черной сумки какую-то огромную желтую салфетку, осторожно положила ее перед девушкой.
   – Видишь как… Вот, да… Возьми… Сейчас, сейчас уже завершаем… Ну не прячь, не прячь лицо, не прячь… Сядь-ка, нет, не на стул… Не бойся, ну не бойся… Да, вот так… Да, на корточки… Не бойся, это уже в последний раз в жизни… Да, как тогда… Вот так. Ну же, не дрожи! Сейчас все исчезнет… Разведи колени. Шире… Шире, я сказала! А вы – да ты, ты, да и вы – смотрите … Тише!.. А теперь представь, что это твои братья.
   Бедная маленькая запуганная монашка. На корточках. Эти ее рыдания…
   – Ну, крикни!.. Выкрикни! Вырви криком! Ира, ты слышишь меня?! Крикни им, чтобы перестали смотреть!
   Задрожала… Дикий, конский какой-то хрип… Какой-то зловещий разрывающий горло хохот. Брызнули слезы. Подняла руки. Размазала тушь… И…
   И наконец этот нечеловеческое, звериное:
   – Прости-и меня, Господи!
   Она вдруг бросилась, ударилась головой в стоящий рядом с Любой пустой стул и упала…
   Через полчаса, придя в себя, Ира уже стояла в коридоре рядом со своим пастырем, благодарная, как собака. Сильные линзы мастера невозмутимо поблескивали.
   «Ирина, ко мне! – еле слышно усмехнулась Люба сама себе. – Еще бы посоветовала ей съесть пиздой этих своих братьев … Бред… Сначала соблазнить невинностью… затем – монашеством… Если не дано… Так лучше уж унести с собой свою смерть…»

9

   Нажать на кнопку и услышать щелчок, увидеть, как вспыхивает голубое, как в правом верхнем углу завертится серое, и как по черному белым побегут слова. Слова команды… Как, наконец, загрузится WINDOWS. И как безличный, исполненный неумолимой точности прибор начнет, наконец, набирать телефонный номер.
   Модем соединил компьютер с диллинговым. Пробежав пальцами по клавиатуре, Евгений снова вышел на Forexworld. И начал, как и всегда с правила Элдера, с правила трех мониторов. Просмотрел парные котировки, прямые и обратные, по отношению к доллару. И снова взял йену, подчиняясь тайной игре предчувствий. Взглянул на бессмысленные осцилляции цены и почувствовал все то же, тупое, поднимающееся из глубины замешательство. На пятнадцатиминутном по-прежнему висел коричневый шум.
   «Поколдовать на Таро или все же опереться хоть на какой-нибудь метод? Боллинджеры, скользящие средние, волновой анализ Элиота…»
   Он взял было с полки завернутую в сафьян колоду и вдруг поймал себя на странном чувстве, что сегодня хотел бы остаться свободным и непредвзятым в игре.
   «Чтобы не зависеть от Чины».
   – Японские свечи! Раз уж играю на йене. Ха-ха! – Проговорил вслух и усмехнулся от своего единственного лица.
   Он открыл метод японских свеч и вывел список фигур. Зеленая свеча – рост курса, красная – его падение. Пробежал названия диаграмм: «Вечерняя звезда», «Длинноногий дожи», «Брошенный младенец»…
   – Как, однако, красиво!
   Стал открывать, одна за одной диаграммы. Стал сравнивать с тем, что хаотично бежало на графике. В какой-то момент ему показалось, что бессмысленный боковой тренд постепенно сходит на нет и в основании намечается разворот. Он почувствовал легкую дрожь и стал подбирать фигуры. Та из них, что легла легче других, называлась «Просвет в облаках». Он усмехнулся. При нисходящем тренде за длинной красной свечой был ясно виден разрыв, и падение вниз на открытии следующей сессии казалось неоспоримым. И даже эта сессия завершалась сильной зеленой свечой с ценой закрытия выше середины тела предыдущей красной.
   Какой-то радостный и одновременно безжалостный импульс, словно бы уже проламывал, наконец, корку паралича, сдавливающего его все эти дни. И, словно бы вдохновляясь этой ясной и неумолимой праздничной мощью, Евгений стремительно вошел в рынок с короткой.
   Он решил поставить почти все, что осталось, взяв кредитное плечо в двести.
   И, словно бы подчиняясь какому-то другому, неумолимому и беспощадному закону, цена медленно поползла… вниз. Евгений не поверил своим глазам. Как будто на него уже обрушивалась гора, и оставались только какие-то считанные миги, чтобы успеть выброситься из-под этой рушащейся на него громады. Он стал судорожно подставлять диаграммы, оставшиеся в списке, в последней попытке угадать, что же это за фигура так зловеще проступает напоследок из хаоса. Замигала иконка предупреждения о рисках. Раздался звуковой сигнал. Но он все продолжал и продолжал мучительно и бессмысленно подставлять. И вдруг понял, что надо же успеть продать, пусть в полный минус, но… Но было уже поздно. Подчиняясь закону неумолимого среднего, цена падала. И маленькое красное свечное тельце уже злорадно отбрасывало длинную и темную безжалостную тень…
   Диаграмма называлась «Повешенный».

10

   Собственно, было три возможности уйти, три, не считая мучительных. Застрелиться. Украсть у сутенера пистолет и выстрелить себе в голову. Наверное, это самое прекрасное. Яркая вспышка… Обрыв ассоциаций. Остановка образов. Просветление. И завершение. Вот и весь гештальт. И не нужно никакого круга. Никогда больше не думать, не представлять, как ее муж делает это с другой, как он с наслаждением входит в тело другой и как он в ней оживает. И как потом мучительно возвращается сюда, бледный и сам себя ненавидящий и ложится с ней, со своей женой, и отворачивается к стенке, и как потом возвышенно пишет в файле Livejournal,[11] что любит их обеих, зная, что она обязательно прочтет… Или второе – выпить таблетки, что-нибудь из цианидов, натощак…. Нет, таблетки – это, наверное, слишком медленно. Захочется вернуться из этой постепенно размягчающей и засасывающей мглы. Пока не поздно. А будет поздно. Тогда, может быть, третье? Украсть у отца ключи, открыть и завести машину, выехать на загородное шоссе и заскользить все быстрее и быстрее под влажным (и в то же время сухим) взором сверкающей Луны. И, наконец, врезаться. В опору моста, в налетающий КАМАЗ, в поезд, в дом, в железобетонную стену, в цистерну с нефтью… А лучше всего в кровать… В их кровать!
   Она, наконец, почувствовала облегчение.
   «Да, эти три – самое реальное. Хотя каждый раз надо что-то украсть – пистолет, ключи, таблетки… Смерть надо украсть… Как будто нельзя самой. Например, утопиться… Опускаясь под воду, попытаться дышать водой, кашлять, задыхаться. Пугаться, выбрасываться наверх, отхаркиваться, взмахивая руками, как в спортзале, давиться и снова туда, вниз, снова, рыдая, медленно погружаться. И вдыхать… всей грудью… вдыхать. Грязная холодная вода, чужие окурки, отклеившиеся этикетки. Как все это поплывет в рот, в легкие. Отвратительно… Лучше уж удавиться. Да, грубая шершавая, обдирающая шею, но зато надежная веревка. С твердым давящим за правым ухом узелком. На память. Нет… Как-то подло и вульгарно, как будто казнят. Так же кончают с собой какие-нибудь уборщицы или кухарки… Хотя Цветаева… Уж лучше газом. Тоже гадко… В него же добавляют что-то отвратительное, для запаха. И потом опять же – сидеть на стуле. Как ингаляция. Будет тошнить, будешь думать о газовых камерах, будет рвать. Даже не смочь остаться в эти последние минуты наедине с собой. И так и умереть, как бы из солидарности. Нет, это уж слишком социально. Одной, так одной, не досиживая вместе со всеми…»
   Круглая, безумная луна заглядывала в окно, заглядывала в глаза, болезненно и в то же время сладко. Луна словно бы удивлялась. Медленно вращаясь, наливаясь алмазным светом… Ассоциации за ассоциации. Мысли за мысли. Бред за бред. Люба лежала в постели одна. Григорий опять не пришел ночевать.
   «Мы могли бы встретиться еще раз… Еще один раз… Не бойся, я бы обо всем позаботился».
   Она откинулась на подушку и усмехнулась. Она же помнит адрес и знает дорогу. И если он не позвонит, она придет, придет к нему сама.
   «Я же и есть его и своя… смерть».
   Ее глаза, в которые переливалась сейчас эта горькая алмазная Луна, исполненная какой-то сладкой освобождающей мести… Как он будет ее ебать… Как тот черно-белый офицер… Как тот великий и могучий… Как он будет ее ебать в последний раз… С широко закрытыми глазами… Огромное, алмазное, начинающееся и начинающееся. Приближающееся и приближающееся. Издалека и изнутри… La petit mort…[12] Не случайно же французы именно так говорят об этом… Потому что, потому что… Нет другого пути. Ведь она же больше не хочет жить так. Ибо круг, на котором она хотела рассказать, – это всего лишь повторение. Рассказать другим – это всегда всего лишь повторение.

11

   «Скажи, а ты мог бы убить себя?»
   Черный стол, черная этикетка с надписью «Nemiroff», ухмыляющийся официант. Евгений посмотрел на черные стены, желтый потолок, черный пол и заказал себе еще пятьдесят. Борис должен был подойти к четырем. Свет исходил от белого экрана, на котором плясал какой-то бессмысленный компьютерный мультфильм.
   Они были друзьями еще с университета. И ему даже иногда казалось, что он был единственным, кого Борис любил на самом деле, хотя, быть может, было и что-то нехорошее в этой любви. Евгений был на несколько лет младше Бориса, только поступил в университет, когда Борис был уже на пятом курсе.
   Увидеть его лицо, как когда-то, много-много лет назад. Одутловатое, изъеденное оспинами лицо с водянистыми, как у бешеного быка глазами мутными от крови и прозрачными одновременно. В каком-то неясном скорбном желании пострадать. И в то же время нанести последний удар. Вырваться из этого цирка… Нагло заявить всем, что предпочитаешь оставаться один. Единственным и неповторимым.
   Сейчас, сидя в этом черном баре, он почему-то вспомнил, как, еще не познакомившись, он часто видел Бориса на лестницах, где тот всегда так загадочно курил. Борис окончил какую-то элитарную спецшколу, причем не просто, а с золотой медалью, и все знали, что его отец – адмирал. Да, Борис был звезда, это знали все, но он сходился далеко не со всеми… Сидя здесь, в этом черном баре, Евгений вспоминал сейчас те времена, когда еще был зеленым птенчиком, когда жизнь еще только открывалась. Как заходил к Борису в комнату в общаге, где тот жил еще с тремя монстрами. Они слушали Doors и King Crimson еще тогда, двадцать с лишним лет назад. В ванной были аккуратно развешаны выстиранные презервативы, длина которых производила на Евгения просто парализующее какое-то воздействие, словно бы это были не просто самые длинные и самые толстые в мире презервативы Баковского завода, а специальные презервативы для быков или коней. Потом, правда, он узнал, что Борис сотоварищи их специально вытягивали с помощью горячих гирек, чтобы поразить воображение посетительниц… Тогда, на первых курсах он был буквально загипнотизирован Борисом, говорил его фразочками и даже копировал его повадки. Он был просто болен Борисом, так он его любил. Он был им пропитан, им и только им. И не только его образом мыслей, а словно бы уже и всей его физиологией. Казалось, даже появились оспинки на лице и еще – этот странный, мученический какой-то отсвет в самой глубине глаз, когда он, подобно своему кумиру, взглядывал на себя в зеркало.
   «Скажи, а ты мог бы убить себя?» – спросил как-то странно его однажды Борис.
   Наверное, Борис хотел, чтобы и он был такой же сильный и безжалостный, и потому влезал в него, надевал как перчатку, так, что он чувствовал себя им во всем, каждый день ловя себя на разных мелочах, до смешного.
   «Но он и в самом деле любил меня».
   Вспомнить Ялту, тогда они приехали в марте и чтобы доказать ему, что он, Борис, – его лучший друг (когда Евгений в шутку попросил его об этом), он просто зашел в море по пояс в своих кожаных брюках. Вода была еще градусов семь…
   – Привет, Джинн!
   Борис появился из-за спины.
   Он пожал Евгению руку и грузно сел, расстегивая на животе молнию кожаной куртки. Официант принес пятьдесят.
   – Ты будешь? – спросил Евгений, кивая на рюмку.
   – Нет.
   Тогда сказал:
   – Принесите, пожалуйста, сок.
   Официант кивнул.
   «Скажи, а ты мог бы…»
   – Взять себе «Форд», – сказал Борис, как всегда сознательно строя фразу не так, как другие, – я решил тут на днях себе… Новый. Супермашина, сто тридцать сил, охлаждаемый перчаточный ящик, подушки безопасности!
   Евгений молчал.
   – За девятнадцать. Надо было, конечно, за двадцать девять, там аж двести двадцать пять лошадей!
   «Скажи, а ты мог бы…»
   И вслух:
   – С подушками безопасности?
   – Да – супер! Передняя и боковая. И для водителя, и для пассажира. Надуваются мгновенно. Выручают на девяносто процентов. И всего-то штука баксов. Вообще и на этом наворотов хватает. Там даже система предотвращения травмирования ног, ха-ха, внутренние фонари с затуханием в «театральном стиле», о-оо! Да это все цветочки. Экстренное торможение там – это да, это просто класс, а комп бортовой…
   Фразы Бориса летели, как бильярдные шары, расстреливаемые один за другим по лузам. Евгений напрягся:
   – Скажи, а ты мог бы… дать мне тысяч пять долларов в долг?
   Борис ухмыльнулся:
   – А на что тебе?
   Посмотрев в сторону, Евгений сказал:
   – Я проиграл в «Форексе»… квартиру.
   Борис не отвечал.
   – М-да… лихо, – сказал, наконец, он и спросил: – Как это тебя угораздило?
   – Да, вот так.
   – Целиком?
   – Почти.
   Борис молчал. Потом сказал:
   – Знаешь, я бы дал… если бы не этот «форд», вбухал в него, понимаешь, сейчас последнее… Но как же быть… Может, у Славы?
   – У Славы нет.
   – Да, у Славы, конечно, нет. Но, может, у Победина? Он стал президентом банка. Я сам могу ему позвонить и спросить. Для тебя.
   – У этого комсомольца? Нет, не надо… – Евгений посмотрел на часы. – Как-нибудь выкарабкаюсь.
   И перевел тему.
   Они поговорили еще с полчаса. О том, о сём. Говорил в основном Борис. Трудные времена, пытается поднять еще один магазин, в общем-то арт-проект, спонтанность покупки, разрешите себе купить, смысл жизни в трате, потлач, древняя цивилизация индейцев. Да только кому оно сейчас нужно, искусство…
   – Мне, вообще-то, уже пора, – с трудом наконец выговорил Евгений.
   – Куда?
   – В театр.
   – С Чиной? – как-то странно спросил Борис.
   – Нет… Не с Чиной.
   Вихрастый ухмыляющийся официант принес счет, с любопытством заглядывая им в глаза. На экране мелькал клип, огненная ящерица била хвостом, в попытке оторваться.
   «Форд» и в самом деле оказался супер. Серая обивка, подогрев сидений… У метро Борис показательно затормозил, прижимая к тротуару отчаянно сигналящую «шестерку». Он сказал, что до первого попробует что-нибудь придумать и обязательно перезвонит. До первого, потому что первого он улетает в Америку.
   Спустившись в метро и проходя мимо театральной кассы, Евгений остановился. Он немного постоял, разглядывая афишу, а потом купил два билета. На второе, потому что первое, как ему сказали в окошечке, уже послезавтра.
   Засыпая, он вспомнил Ялту и тот холм над морем, тогда еще только зацветал миндаль, и слепые мальчики из интерната шли парами. Учитель объяснял им, как выглядит это дерево. Они мяли лепестки цветов, близко поднося их к лицу и вдыхая их запах…
   Засыпая, Евгений подумал, что все время искал другую жизнь. Что ему все время казалось, что он словно бы еще и не родился.

12

   «Может быть, Чина, это только я был такой? Раньше я боялся даже думать о смерти. Никто не знает, что это за игра. Боялся, как бы себе не наговорить, не накаркать. А теперь… Чина, почему? Когда же я впустил ее в себя, все еще пытаясь надеяться, что нет. Что просто во мне есть некто, кто как будто бы хочет в это лишь поиграться. Или я раздваивался с тайной надеждой так ее обмануть? В юности мне казалось, что я рожден для величия, для славы, для власти. Я писал стихи… Мне казалось, что у меня есть нечто такое, что они, люди, должны рано или поздно увидеть, узнать… что оно у меня есть… что я обладаю… И ведь я же не обязан им это все время предъявлять… Я могу, я даже имею право предъявить им это только один раз… Не знаю, как объяснить… Важно, что это у меня есть… Вот почему они должны оставить меня в покое… Если бы только кто-нибудь им об этом намекнул, хм… Как, например, скажут про кого-нибудь: «Вот этот человек – убийца». И все и будут видеть в нем убийцу. И будут его бояться и обходить стороной. И перестанут затягивать в свое людское болото. В трату себя… Конечно, лучше бы сказали, что некто… демиург! Ха-ха! Да, демиург, вот такое, удивительное, хотя и почему-то давно забытое словечко. И потому оставили бы его в покое, чтобы не мешать. Пусть делает, как хочет. Большинство же в демиургах, как, впрочем, и в убийцах, ничего не понимает. Как это на самом деле. И как часто. Как это происходит. А сам демиург, как и убийца, при всем своем желании не сможет им этого наглядно показать.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента