– И вовсе ты – не дьяк, сизый нос! – кричал ярыжка, видимо, чем‑то задетый за живое. – У дьяка сума толстая, как брюхо, шапка бобровая, кафтан суконный, а ты как есть оборыш какой‑то и шапку потерял!
   – Яко пес брехающий! – подымая голову, ответил дьяк, на миг протрезвляясь. – Язык плете, сам не разбере. С полгода назад я тебя в яме сгноил бы, на правеже забил бы, ибо был при пушкарском приказе отписный дьяк. Вот тебе, волчья сыть!
   – А звать тебя?
   – А звать меня Онуфрием Дуковиновым!
   – И врешь же ты, бесстыжие твои глаза! – с жаром вдруг вмешался в спор усатый стрелец. – Всех‑то я наперечет сам знаю, и дьяк‑то там сыспокон веков – Федор Епанчин да Василий Голованов, ты же – просто отписчик из аптекарского приказа, а за пьянство тебя Федор Иванович Шереметев палкою бил и со двора согнал.
   – Ого – го!.. – загоготал ярыжка. – Пей, немчин, на посрамление его. Ай да дьяк! Пьяница окаянный!
   – Не пьяница я, брехун злоязычный, – заплетающимся языком ответил дьяк, – то есть не пьяница, иже упившися ляжет спать; то есть пьяница, иже упившися толчет, биет и сварится! {Скандалит.}
   И с этими словами он опустил голову и захрапел.
   – Водки! Табаку! Гуляй, душа! – раздались в это время буйные крики, и ватага полупьяных, оборванных людей вломилась в рапату.
   Рыжий детина, что стоял у бочки за целовальника {Целовальник – здесь: продавец вина.}, мигом скрылся.
   Толпа бросилась на бочку, поставила ее» на попа», и огромный мужик, выскочив вперед, могучим ударом выбил у нее днище.
   – Го – го – го! Ой, любо! Братики, и мне! – загоготал пьяный ярыжка, выскочив из‑за стола.
   В это время в горницу вбежал сам Федька Беспалый. Его лицо было бледно, волосенки растрепаны. Он поднял руки вверх и жалобно завопил:
   – Смилуйтесь, люди добрые! Мало ли вам дарового от царя – батюшки выставлено! Почто меня, сиротинку безродного, животишек решаете!
   – Угощай во здравие царей! – кричали пьяные голоса.
   – Ой, бедная моя головушка!
   – Ребята, вали в погреб! У него, собаки, и меды для бояр запасены!
   Федька беспомощно замахал руками.
   – Добрый воин, помоги! – обратился он к Эхе, – порешат они мое добро, ой, порешат!
   – Я вам все покажу. За мной, ребятки! – закричал ярыжка.
   – Ой, не слушайте его, оголтелого! – возопил Федька, – сам меда, сам бочки выкачу!
   В горнице творилось нечто невообразимое. Размалеванные женщины, скоморохи, гулявшие гости, все присоединились к пьяной ватаге. Иные подле бочки торопились покончить с водкою, другие, открыв рундучок, набивали табаком себе карманы, третьи, обнявшись с женщинами, стремились выбраться за буяном к хозяйскому погребу.
   Эхе сразу протрезвился, и у него вдруг выросла и окрепла мысль, раньше едва мелькнувшая в его голове. Он выпрямился во весь свой богатырский рост, положил руку на нож, другою зажал пояс, оберегая деньги, и двинулся в толпу, скучившуюся у дверей. Два ловких поворота плечами – и капитан без труда очутился на дворе, по которому, направляясь к погребу, уже бежало несколько оборванцев.
   Эхе быстро перешел двор, обогнул избу и вошел в сад, прямо направляясь к сараю, который подглядел прошлой ночью. При слабом свете летней ночи он скоро увидел его и нашел дверь, запертую висячим замком. Не долго думая, он вынул нож и быстро стал щепать им дерево вокруг пробоя. Скоро пробой уже еле держался. Эхе подложил нож и сильным тычком сорвал пробой, после чего распахнул дверь и вошел в сарай.
   В сарае было темно. Смрадный воздух после благоуханий сада закружил ему голову; под ногами зашуршала солома.
   – Мальчик, мальчик! – позвал капитан в темноте, чувствуя, что какие‑то живые существа возятся в этом смрадном и темном помещении.
   – Здесь, дяденька, – пискнул чей‑то слабый голос, – ты кто будешь?
   – Глупый! Иди сюда! Я тебя увести хочу, – ответил Эхе.
   – Дяденька, и меня! Родименький, и меня! И меня, и меня! – слабо зазвенели детские голоса с разных концов, и Эхе в недоумении остановился, разведя руками.
   – Постой, дяденька, я огня засвечу! – нашелся один из ребят и, к удивлению капитана, в углу сарая сперва слабо замерцал огонек, потом разожглась и загорелась лучина.
   Эхе осторожно прошел в угол, взял лучину и вздрогнул. На клочках гнилой соломы сидел безногий мальчик. Его маленькое лицо было сморщено в кулачок, глазки слезились, и, протягивая лучину Эхе, он олицетворял собою тупую покорность.
   – Ты кто же, мальчик? – спросил участливо Эхе.
   – Я?.. Я не знаю… – ответил ребенок. – Взяли меня давным – давно, украли и привели сюда. Тут мне ноги жгли, потом крутили их, пока я не обезножел, и теперь меня Федька Беспалый нищим дает за четыре гривны. Сухоногим зовут меня. Меня он испортил.
   – И меня! У меня глаз выжгли!
   – А мне руку вывернули! – раздались опять детские голоса, и тени оборванных, полунагих детей окружили шведа и тянули к нему свои ручонки.
   А из‑за стен сарая со двора доносились крики, ругательства и пьяный смех.
   У Эхе зашевелились волосы на голове.
   – Бедные дети! – сказал он. – Мне нужен один мальчик, которого вчера сюда дали вам!
   – Это Мишутку тебе! – хором воскликнули мальчики. – Вон он в углу лежит. Огневица с ним. Мишутка, за тобой добрый дядя пришел!
   Но из угла никто не отозвался на этот оклик.
   Эхе подошел с лучиною к углу и увидел на соломе раскинувшегося в жару того мальчика, которого вчера вечером привел скоморох к Федьке Беспалому. Он быстро нагнулся и поднял его на свои сильные руки.
   Он собирался уже уходить, но в этот момент новая мысль мелькнула у него.
   – Слушай! – сказал он всем. – Я не могу взять вас всех с собой, но вы одни и дверь открыта. Не бегите через двор, там пьяные, а бегите через забор и вон! Ведь лучше, чем здесь!
   Безногий мальчик застонал от скорби и ужаса, но Эхе тотчас услыхал бойкий голос другого мальчика:
   – Не бойся, Сухоног, я возьму тебя на плечи и выволоку. Будем жить вместе… Лазаря мы петь горазды.
   Маленькие тени друг за другом стали выходить из дверей и крались через сад. Здоровый мальчуган лет тринадцати пронес на плечах Сухонога и скрылся. Эхе дождался, пока не ушли все до последнего, и, бережно взяв больного мальчика на руку, с ножом в другой двинулся из сада. Он не знал другой дороги, как через двор, и решился идти по ней.
   В это время пьяные крики перешли в дикий рев. Эхе увидел огоньки, зайцем пробежавшие по мховым стенам избы, и вдруг зарево осветило сад, двор и ватагу пьяных людей, с диким ревом глядевших на Федьку Беспалого, который метался, как безумный, то подбегая к горящему зданию, то отскакивая от него.
   Эхе, не привлекая к себе внимания, благополучно перешел двор и быстрым шагом направился по знакомой уже дороге через Рыбный рынок и овощные ряды. Пожар далеко освещал все окрестности. С Москвы – реки неслись вопли погорельцев, толпы внезапно отрезвившихся людей бежали на пожар, а Эхе торопился уйти от него дальше, бережно неся на плече ребенка.
   Выбирая более трезвых людей, Эхе спрашивал дорогу в Немецкую слободу и скоро вошел в нее. Там были те же мховые избушки, но они стояли ровными рядами, образуя прямую улицу, на которой во все стороны шли узенькие проулочки, и на Эхе сразу пахнуло чем‑то родственным.
   Он смело постучался в ставень первого оконца.
   Через несколько минут калитка скрипнула, и из нее осторожно высунулась стриженая голова. Эхе быстро заговорил по – шведски, потом ломаным немецким языком, объясняя, кто он и зачем сюда пришел.
   – Иди, иди ко мне! – радушно ответил ему немец, впуская его в калитку. – Я – здешний цирюльник Эдуард Штрассе, с сестрой живу! Милости просим; горенка найдется. Сюда, сюда!
   Он запер калитку тяжелым засовом и ввел гостя в чистую горенку.
   Эхе тотчас положил ребенка на лавку, подсунув ему под голову свою епанчу, и огляделся.
   В горенке стояли незатейливый шкаф и поставец подле него с несколькими кубками и чарками, у стены был стол, покрытый чистой скатертью, и несколько табуреток; над ним на полке стояли банки с пиявками, ящик – вероятно, с ланцетами – и несколько склянок с разноцветными жидкостями; по другой стене тянулась лавка, и над нею висела одинокая скрипка, а в углу – в ногах больного мальчика – стоял собранный скелет. Эхе тяжело опустился на стул, в то время как цирюльник наклонился над мальчиком.
   – Благодарю тебя! Я никого тут не знаю в целом городе и пропал бы, если бы не ты.
   – Ну, ну! Каждый из нас дал бы тебе приют. Мы все знаем, что такое одиночество среди этих дикарей, и потому живем очень дружно! Сегодня мы заперлись так рано потому, что русских боялись. Они пьют сегодня, а как напьются, то бывают очень буйны и часто к нам пристают!
   – Что с ним? – тревожно спросил Эхе.
   – Так, маленькая горячка, лихорадка, по – ихнему, – цирюльник усмехнулся, – огневица! Они, – он обратил к Эхе свое добродушное лицо с лукавыми глазами, – эту болезнь лечат, спрыскивая водой с уголька, ну а мы питье даем, а потом натираем, чтобы испарину вызвать. Вот Каролина это все сделает!
   Он встал и вышел, а через минуту вернулся с высокой белокурой девушкой. Она, вспыхнув под пристальным взглядом Эхе, сделала ему книксен, а потом быстро повернулась к мальчику и нежно поправила его сбившиеся волосы:
   – Откуда у вас такой птенчик? – спросила она.
   Эхе рассказал все, что знал о мальчике.
   На глазах Каролины выступили слезы.
   – Бедный, бедный мальчик! Я буду ходить за ним, как за своим сыном.
   – Смотри, не загадывай! – усмехнулся цирюльник.
   – Глупый! – вспыхнула Каролина и, взяв мальчика на руки, унесла его из горницы.
   – Сделай все, как я сказал, – крикнул ей вслед ее брат, а потом обернулся к Эхе и сказал ему: – Большое беспокойство вы на себя взяли с мальчиком. Несомненно, он краденый… может быть, и знатного рода, и беда, если вас поймают с ним. У русских, что вы им ни говорите, правду только в застенке узнают. Сколько там наших погибло, сами на себя наговаривая.
   Эхе нахмурился.
   – Что я мог сделать? – ответил он. – А от судьбы не уйдешь!
   – Так, – сказал цирюльник и спохватился: – Ох, мой Бог, что же вы не разденетесь! Мы вас здесь положим. Постель сделаем. Пожалуйста! В доспехах тяжело.
   Эхе не заставил себя просить и, отстегнув пояс, быстро снял латы и тяжелые сапоги и остался босиком в синих рейтузах и кафтане.
   Штрассе встал, снял с поставца две чарки, вынул из шкафчика плетеную бутылку, кусок рыбы, хлеб, сыр и, поставив на стол, сказал:
   – Милости просим… закусите, а потом выпьем вместе и вы мне расскажете про себя.
   И тут Эхе не заставил себя просить и, работая челюстями, в то же время рассказывал свою несложную биографию. С пятнадцатилетнего возраста он все на войне. Был он во Франции, потом – в Италии, потом ушел оттуда, поступил к Понтусу Делагарди и с ним не расставался. Сперва со Скопиным они поляков били и воров; потом к полякам перешли и здесь, в Москве, под началом Гонсевского сидели, потом опять поляков били, а потом уже от себя взяли Новгород. Тут Делагарди ушел, Горн остался. Вышло с русскими замирение. Эхе ушел в Стокгольм, а потом соскучился без дела. Генерал Делагарди воевать уже не хочет, а здесь, слышь, всегда хороший солдат нужен, ну, он и пришел наняться.
   – Есть ведь здесь иноземные генералы? – спросил он.
   – Есть! Как же! – ответил Штрассе. – Вот хотя бы наш полковник Лесли! И воины нужны. У них чуть ни год – то война.
   – Лесли! – воскликнул Эхе, и его глаза оживились. – Да я же знаю его и он меня! Вместе с ним под Клушином были!
   – Ну вот и хорошо! Завтра нельзя – верно, у них все еще пирование будет, а через день я хоть сам тебя к Лесли провожу, – сказал Штрассе и, вставая, прибавил: – Ну а теперь и спать можно!
   – Благодарю тебя! – ответил Эхе.
   Штрассе ушел, вернулся и, устроив постель для Эхе, ушел окончательно. Эхе разделся, вытянулся на лавке и заснул богатырским сном.
   Спустя два дня Эхе виделся с Лесли, и тот, приняв его на службу, послал в Рязань для обучения стрельцов строю.
   Миша уже выздоровел, Эхе хотел взять его с собою, но Каролина, краснея, стала просить оставить мальчика у них на время. Эхе согласился и, купив коня, тронулся в путь.
   Дорогою он думал о цирюльнике и его сестре.
   «Гм… – решил он в конце своих дум, – она оставила у себя ребенка, чтобы меня видеть! – и при этой мысли лицо его осветилось счастливой улыбкой. Потом он стал думать о Мише. – Непременно надо найти его родителей!» – решил он, но в то же время вспомнил предостережение Штрассе, и страх проник в его душу – теперь не за себя уже, а за доброго цирюльника и его красивую сестру.

VII
Сыск

   Если князь Теряев – Распояхин, отчасти движимый честолюбием, отчасти в силу своего темперамента, не вложил своего меча в ножны и даже приблизился к царскому трону, то – в совершенную противоположность ему – его друг, боярин Терехов – Багреев, совершенно отрешился от мирских дел и почестей и, осев в своем доме, превратился в истового семьянина, степенного боярина, типичного представителя того времени, богатого человека не у дел. Поселился он со своею любимою женой в хоромах покойного тестя, князя Огренева – Сабурова, еще более увеличив их и украсив. Он окружил себя многочисленной челядью, над которой экономом поставил старого Савелия, а над бабьим царством неизменную Маремьяниху, бывшую кормилицу Ольги Степановны, его жены.
   Много натерпелся Терехов с женою, тогда его невестою, во время смут и разорения, и теперь они словно отдыхали душою. На радость их, на счастье, росла у них четырехлетняя дочь Олюшка, оглашая своим лепетом терем и девичьи. Обручили они ее по сговору с сыном князя Теряева – Распояхина, и не было у них ни дум, ни забот, кроме тихого наслаждения жизнью.
   Даже от почетной должности губного старосты отказался боярин:
   – Кланяюсь низко за высокую честь, господа честные, а только не по мне сия тягота великая, – сказал он просившим его принять на себя эту судебную должность. – Живу я со всяким в мире и добром согласии, а тогда и ссора, и зависть, и корысть. Простите, Христа ради! – и, угостив выборных и наделив по обычаю подарками, он отпустил их с честью, проводил без шапки до самых ворот.
   Тихо и мирно протекала жизнь Терехова. Рано поутру поднявшись с постели, собирал он всю свою челядь и со своею женою шел в церковь, стоявшую на его дворе, там все слушали заутреню, которую пели священник Микола и дьячок Пучеглазов. Потом каждому боярин наказывал работу на день и шел с Савелием по кладовым и амбарам, по клетям да подклетиям, блюдя и пересчитывая добро. А тем временем жена его с Маремьянихой задавала сенным девушкам работу; после чего и сама Ольга Степановна садилась за пяльцы.
   Два часа спустя снова шли все в домовую церковь и слушали обедню, после чего до обеденной поры боярин занимался своими делами. Говорил ему Савелий про домашние дела и делишки, и Терехов чинил над своими холопами и суд, и расправу; приезжали из его вотчины: из‑под Москвы, из‑под Калуги люди со своими челобитьями, заказами, когда с данью или подарком, и боярин слушал их, кого награждал, кого за волосы трепал и наконец в полдень шел обедать со своею женою, если гостя не было. Обедал он плотно, сытно, запивая медом и винами жирные блюда, хотя в постные дни берегся от всякой снеди и чтил каждый пост неукоснительно. После обеда он ложился на пуховые перины в своей горенке и спал до вечерни.
   В то время как его храп оглашал покои от низа доверху, спала и его супруга в своем тереме, спала и вся челядь по своим клетям – все, кроме сторожа у ворот да мамушек, что доглядывали за боярскою дочкою.
   Просыпался Терехов и шел к вечерне; отстояв ее, он уже весь отдавался семейной жизни, принимал гостей, играл в тавлеи {Шашки.}, в шахматы, слушал захожего странника, а иногда шел в терем к любимой жене и там прохлаждался.
   Каждый год в декабре месяце в память дня, когда он нашел свою Ольгу, Терехов устраивал великое пирование. Выходила тогда Ольга Степановна с заздравным кубком для каждого гостя и что ни раз, то в новом сарафане, и диву давались гости, глядя на богатство Тереховых.
   Наверху в терему шло женское пирование, внизу угощал всех боярин, и никто из его пира не вставал сам: всех потом люди по домам развозили, и, очнувшись, каждый находил у себя подарок; кому плат, кому соболя, кому ручник вышитый, кому шапка, а воеводе да губному старосте, да стрелецкому голове дорогие кубки или ковшики.
   Близким другом у боярина был Семен Андреевич Андреев, деливший с ним труды в Смутное время, а его жена, Пелагея Федоровна, почти не уходила из терема боярыни.
   С такой покойной жизни раздобрел боярин Петр Васильевич; как оденется он, бывало, в парчовый кафтан с воротником выше головы, а поверх его накинет шубу соболью, наденет шапку бобровую в аршин вышины да пойдет переваливаясь, на высокую трость опираяся, по рязанским улицам, – всякий перед ним сторонится, шапку ломает, низкий поклон отдает. Раздобрела и Ольга Степановна, и смутным сном ей уже казались волнения и страхи, когда она спасалась с Пашкою от рук Ходкевича.
   Не так, как Терехов, устроил свою жизнь Андреев. Счастлив и он был, но на иной лад. Любя ратное дело, он скоро был выбран стрелецким головою и не покладая рук работал, то выходя на ловлю разбойников, то прикрепляя к земле тягловых людей {Тяглом в московской Руси называлась податная обязанность более или менее осевших состоятельных хозяйств по отношению к государству. (Примеч. авт.)}, то помогая воеводе собирать подати да недоимки.
   В вечер, с которого ведется этот рассказ, Андреев после вечерни, придя в гости к Терехову – Багрееву, застал у него еще двух гостей, что было делом довольно редкостным. Сидели у него сам воевода рязанский, боярин Семен Антонович Шолохов, да губный староста, дворянин Иван Андреевич Сипунов. Шолохов был статен ростом и красив лицом. Черная короткая бородка округляла его полное лицо, и он казался добрейшим человеком; но в действительности купцы да посадские люди знали, как обманчив его вид, когда он без торга набирал себе товара или на правеже выбивал по третьему разу один и тот же посошный налог. Не было тогда зверя лютее воеводы. Губный староста был, напротив, человеком мягкого, покладистого характера, ума острого, но безвольного, и только неподкупная честность выделяла его из среды служилых людей. Они чинно сидели за столом и вели беседу, запивая домашним малиновым медом, когда вошел Андреев.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента