Конечно, и Колчак был начальником по меньшей мере сложным. «Хватили горячего», – говорили о службе с ним офицеры «Вайгача», да и впоследствии в морской среде с готовностью передавали разговоры о том, как он в гневе «“объяснял” кому-нибудь что-нибудь по системе “топтания фуражки”». Но все же в нем было что-то, не переданное или даже непередаваемое письменными источниками, что искупало эти тяжелые минуты и, вопреки приведенному нами ранее мнению недоброжелателя («деятельность его… почти всегда всем крайне неприятна»), пробуждало уважение и симпатию. Быть может, «бешено вспыльчивый» темперамент даже импонировал офицерам Минной дивизии, шутливо именовавшим себя «дикими зипами» («под этим слегка напоминающим племена Южной Африки названием подразумеваются защитники Ирбенского прохода»), – и, конечно, не случайно один из них спустя пять месяцев после перевода Колчака на Черное море провозгласил на Георгиевском празднике довольно своеобразный тост: «Господа, я ничего не хочу сказать про теперешнего начальника дивизии, но вот старого я действительно любил. Точка».
   Со своей стороны Колчак также испытывал подобные чувства. «Лично я никогда не желал бы командовать лучшей боевой частью, чем Минная дивизия, – писал он в прощальном приказе, – с ее блестящим офицерским составом, с отличными командами, с ее постоянным военным направлением духа („любовью к войне“? – А.К.), носящим традиции основателя своего, покойного ныне адмирала Николая Оттовича [Эссена]. И теперь, прощаясь с Минной дивизией, я испытываю те же чувства, как при разлуке с самым близким, дорогим и любимым в жизни». Покидая свой пост, в общем, принято говорить нечто подобное… но в процитированных строках несомненно звучит и живой голос, пробивается искреннее чувство.
   Отъезд с Балтики становился испытанием для чувств Александра Васильевича и совсем в другом отношении. В первые месяцы войны он познакомился с женой своего боевого товарища, Анной Васильевной Тимиревой, и знакомству этому суждено было изменить жизнь обеих семей.
   … Сложно, да и бессмысленно пытаться полностью представить себе чувства адмирала Тимирева в 1922 году, когда он, уже в изгнании, в Шанхае, по свежей памяти записывал свои воспоминания о Великой войне, о морской офицерской среде, о своих сослуживцах и среди них едва ли не в первую очередь – об Александре Васильевиче Колчаке… о Колчаке – зная, что Анна Васильевна ради него оставила семью. Это могло наложить свой тяжелый или горький отпечаток; но с другой стороны – смерть и страдания сглаживают или примиряют многое, а имел ли Тимирев в тот момент точные сведения о своей бывшей супруге, за любовь к Александру Васильевичу заплатившей десятилетиями тюрем, ссылок, концлагерей? И наоборот, ощущая сознательно или подсознательно возможность своего предубеждения к старому сослуживцу, переживший его адмирал мог, из желания достигнуть наибольшей объективности, невольно впадать в преувеличенно-хвалебный тон. Но все же, как бы то ни было, мемуары адмирала Тимирева при взгляде со стороны кажутся вполне взвешенными, и если на одних страницах книги звучит нескрываемое уважение или даже восхищение воинскими талантами Колчака, то другие, как мы уже знаем, содержат оценки весьма критические или рассказы об эпизодах, которые панегирист должен был бы скрыть (случай с авиационной бомбой). Впочем, пока до этих мемуаров еще остается более пяти лет войн и революций, да и до окончательного выбора Анны Васильевны Тимиревой и Александра Васильевича Колчака – еще целых два года…
   Тогда, в 1916-м, буквально накануне отъезда адмирала на Черное море, произошло лишь первое объяснение. Предыдущие месяцы знакомства, как вспоминала потом Тимирева, не давали повода думать, что отношение к ней Колчака «более глубоко, чем у других» («я была молодая и веселая тогда, знакомых было много, были люди, которые за мной ухаживали…»), да и после того, как адмирал покинул Балтику, она вроде бы сомневалась, будет ли получать от него письма: «Другая жизнь, другие люди. А я знала, что он увлекающийся человек».
   Последняя характеристика, кажется, справедлива, – то ли в шутку, то ли всерьез еще до войны София Федоровна Колчак писала мужу: «За кем ты ухаживал в Ревеле на вечере? Удивительный человек: не может жить без дам в отсутствие жены! Надеюсь, что о существовании последней ты еще не забыл…» – но теперь Колчак относился к своим чувствам намного более серьезно, – кажется, даже серьезнее, чем Анна Тимирева; по крайней мере беспокойств, сомнений и даже терзаний они, видимо, доставляли ему больше. А она вспоминала впоследствии:
   «Мне было тогда 23 года; я была замужем пять лет, у меня был двухлетний сын. Я видела А[лександра] В[асильевича] редко, всегда на людях, я была дружна с его женой. Мне никогда не приходило в голову, что наши отношения могут измениться. И он уезжал надолго; было очень вероятно, что никогда мы больше не встретимся. Но весь последний год он был мне радостью, праздником. Я думаю, если бы меня разбудить ночью и спросить, чего я хочу, – я сразу бы ответила: видеть его. Я сказала ему, что люблю его. И он ответил: “Я не говорил Вам, что люблю Вас”. – “Нет, это я говорю: я всегда хочу Вас видеть, всегда о Вас думаю, для меня такая радость видеть Вас, вот и выходит, что я люблю Вас”. И он сказал: “Я Вас больше, чем люблю”».
   Вспоминала Анна Васильевна и о Софии Федоровне Колчак: «Она была очень хорошая и умная женщина и ко мне относилась хорошо. Она, конечно, знала, что между мной и Александром Васильевичем ничего нет, но знала и другое: то, что есть, очень серьезно, знала больше, чем я. Много лет спустя, когда все уже кончилось так ужасно, я встретилась в Москве с ее подругой, вдовой контр-адмирала Развозова, и та сказала мне, что еще тогда С[офия] Ф[едоровна] говорила ей: “Вот увидите, что Александр Васильевич разойдется со мной и женится на Анне Васильевне”. А я тогда об этом и не думала…» Упоминает она также, что Колчак «только раз сказал о том, что все написал С[офии] Ф[едоровне]» (это было много позже, уже в Сибири); «потом он мне сказал, что С[офия] Ф[едоровна] написала ему, что хочет только создать счастливое детство сыну. Она была благородная женщина». Обычно только эти строки становятся основанием для реконструкции их отношений, но скорее всего, в действительности все было намного сложнее.
   Не нужно забывать, что мы слышим голос только одной стороны, к тому же звучащий более чем через полвека после описываемых встреч и событий; да и воспоминания А.В.Тимиревой грешат неточностями даже в описании того, что должно было запомниться ей очень хорошо. Так, неправдоподобна фраза, якобы произнесенная ее мужем, когда он впервые указал ей на проходившего мимо Колчака (а было это в начале Великой войны): «Ты знаешь, кто это? Это Колчак-Полярный. Он недавно вернулся из северной экспедиции» (четыре года, проведенные Александром Васильевичем в Петербурге, очень странно было бы характеризовать словами «недавно вернулся из экспедиции»). А описывая свою дружбу и частые встречи с Софией Федоровной в Гельсингфорсе и Ревеле, Анна Васильевна совершенно не упоминает того факта, что как раз в 1915 году семью Колчаков постигло горе – не дожив до двухлетнего возраста, умерла их дочь Маргарита (это было уже вторым ударом – в 1909 году они потеряли дочь Татьяну, не достигшую и года, и из всех детей дожить до старости было суждено только старшему – Ростиславу, родившемуся в 1910 году).
   Обычно не придается значения тому, что и письма Анны Васильевны адмирал, судя по его пометкам, читал в Севастополе со сложными и, кажется, подчас тяжелыми чувствами. Вряд ли случайна, например, фраза Тимиревой – «Не знаю, Александр Васильевич, так ли я пишу и поймете ли Вы меня так, как я думаю» (письмо от 14 сентября 1916 года), – и то, что в раздумьи Колчак выводит рядом «нет». Во фразе «Я знаю, что так, как прежде, мы никогда уже не будем встречаться, знаю, что для того, чтобы увидеть Вас даже мельком, нужна случайность совсем фантастическая, но я в глубине души верю, что это будет – хотя Вы не хотите этого, и сама я ничего для этого не буду предпринимать» (письмо от 1–2 января 1917 года), адмирал несколько раз обведет слова «хотя Вы не хотите этого», а в другом письме, от 17 января («Если судьба пошлет мне случай и возможность увидеть Вас, я приму его с радостью, но искать его не буду, т. к. все равно это ни к чему не приведет»), выделит «искать его не буду», «все равно», «ни к чему не приведет»… Впрочем, мы не станем с бесцеремонным любопытством вторгаться в частную жизнь адмирала и ограничимся фразой, сказанной уже в наши дни его внуком: «Это была большая любовь, глубоко личная жизнь моего деда. Больше я ничего прибавить не могу». Вместе с тем, сохранившаяся переписка 1916–1918 годов (письма Анны Васильевны и черновики писем Александра Васильевича) является ценнейшим источником, раскрывающим не только их чувства друг к другу, но и многое из той обстановки, в которой приходилось жить обоим, так что пройти мимо них ни один биограф Колчака, конечно, не может.
   … А пока, после состоявшегося объяснения и, быть может, находясь еще под его впечатлением, адмирал в сопровождении Бубнова и Смирнова направился в Ставку Верховного Главнокомандующего, чтобы по случаю нового назначения представиться Государю и получить инструкции, которыми ему предстояло руководствоваться на Черном море.

Глава 4
Флотоводец

   «В пути мы трое, – вспоминает Бубнов дорогу в Ставку, – объединенные единством взглядов по нашей совместной службе в Морском Генеральном Штабе и связанные взаимными чувствами симпатии, подробно обсудили обстановку в Черном море, и А.В.Колчак со свойственной ему ясностью ума и решительностью принял определенную точку зрения на направление операций в Черном море, каковую немедленно по своем прибытии в Севастополь стал неукоснительно проводить в жизнь». Несомненно, что старый сослуживец приложил все усилия, дабы сделать Колчака сторонником «Босфорской операции», а адмирал после принятия командования и вправду действовал в этом направлении решительно и целеустремленно; однако Бубнов ли сказал то решающее слово, которое глубоко повлияло на Александра Васильевича и побудило его работать не за страх, а за совесть? По крайней мере, повествуя о постановке ему задач, адмирал впоследствии совсем не вспоминал об этих разговорах в поезде и говорил лишь о том, что произошло уже в Ставке.
   «В Ставке я явился сперва к начальнику штаба Алексееву, а затем к Государю, – свидетельствует Колчак. – Это было в конце июня – начале июля 1916 г. Алексеев посвятил меня в общее военное положение, а затем я получил от него и Государя руководящие указания. Мне было дано задание десанта в Босфор для захвата его. Государь, когда я спросил его об этом задании, сказал, что к этому необходимо вести подготовительную работу».
   Заметим, что Александр Васильевич не раз упоминал лиц, в его рассказе не игравших существенной роли; поэтому предположение, будто имя Бубнова было им опущено как не имевшее широкой известности (в сравнении с генералом М.В.Алексеевым и Императором), не представляется нам убедительным. Следует также обратить внимание на то, что Алексеев (начальник штаба Верховного Главнокомандующего), хотя и допускал принципиальную возможность десанта на Босфоре, еще весной 1916 года считал его преждевременным, ссылаясь на растянутость сухопутного фронта, «далеко еще не выясненное политическое и военное положение Румынии», невозможность выделить для десанта необходимые силы – речь шла о нескольких корпусах! – недостаток тоннажа и значительную протяженность морских коммуникаций, все еще уязвимых для ударов «Гебена», «Бреслау» и немецких подводных лодок. Поэтому остается придти к выводу о весомости именно Государева слова и о том, что в первом приказе Черноморскому флоту, отданном Колчаком (он вступил в командование 9 июля 1916 года), звучали не дежурно-верноподданнические, «этикетные» слова, а отголоски реальной беседы Императора со своим адмиралом, во время которой Николай II благословил Александра Васильевича иконой (к сожалению, сведений о ее дальнейшей судьбе у нас не имеется):
   «Государь Император преподал мне как Верховный Командующий указания и предначертания о деятельности флота Черного моря и изволил высказать свое мнение о значении флота Черного моря в настоящей войне и о задачах его, сводившихся к великим историческим целям.
   Я не буду ни называть, ни говорить о них, но пусть каждый из нас помнит и знает, что Государь Император верит, что Черноморский флот, когда ход событий войны приведет его к решению исторической судьбы Черного моря, окажется достойным принять участие в этом решении».
   Итак, давняя точка зрения, будто Черноморский флот неспособен «непосредственно влиять ни на один объект высокой политической важности», отныне и навсегда была Колчаком решительно оставлена. На полтора года Константинополь станет для него манящим миражем, символом победы и воинской славы, делом чести. Горячий и увлекающийся адмирал, быть может, и хотел бы с первых же дней пребывания на новом посту обратиться к решению именно этой задачи, но перед ним стояло слишком много более мелких, хотя и не менее важных для хода войны на Черном море.
   Утверждали, будто Эбергард, узнав, кто станет его преемником, сказал: «Всякое другое назначение показалось бы мне обидным». Вполне вероятно, что старый адмирал действительно слышал о Колчаке и ценил его, но все же звучащее в этой фразе уважение выглядит несколько преувеличенным: назначение офицера с другого флота, молодого и недостаточно опытного, в обход достойных кандидатов-«черноморов», которых Эбергард наверняка мог бы предложить, если бы его об этом спросили, носило все-таки оттенок обиды, и более аутентичными представляются сухие слова бывшего Командующего флотом, сохраненные памятью капитана 2-го ранга Лукина: «Вместо меня вашим командиром будет молодой энергичный адмирал Колчак. Он использует имеемую подготовку и, даст Бог, уничтожит германо-турецкий флот». И Колчак ринулся в бой…
   Это не метафора и не преувеличение. В первые же сутки по приезде Александра Васильевича в Севастополь радиоразведка донесла о появлении в Черном море крейсера «Бреслау». «Адмирал Колчак хотел немедленно выйти с флотом в море для встречи с “Бреслау”, – вспоминает Смирнов, – но оказалось, что выход флота в море в ночное время не организован, а также что выходные фарватеры не протралены и протраление их займет шесть часов времени, поэтому если начать траление на рассвете в три часа, то флот может выйти в море в девять часов утра. Ничего не оставалось делать, как ждать… Адмирал Колчак тотчас же дал указания начальнику охраны Севастопольских рейдов организовать ночной выход флота в море, с тем чтобы эта новая организация уже действовала через двое суток, когда мы будем возвращаться с моря. Мне он приказал разработать план преследования “Бреслау”». Быть может, эти часы нервного ожидания не лучшим образом сказались на Колчаке, когда на следующий день он вывел, наконец, в море дредноут «Императрица Мария» (под флагом Командующего), один из крейсеров и пять эскадренных миноносцев под командой начальника Минной бригады адмирала М.П.Саблина.
   Игнорируя прямое свидетельство Смирнова о том, что разработка плана операции принадлежала ему, сегодняшние критики Колчака, разумеется, не упускают случая еще раз поставить адмирала на место: он-де должен был («вероятно, целесообразней было…») выдвинуться непосредственно к Босфору, дабы там дождаться возвращения неприятельского крейсера из его рейда, – а предотвратить последствия действий «Бреслау» (его целью считались русские коммуникации в восточной части Черного моря) должны были бы при этом корабли, базировавшиеся на Батум и в тот момент не только не находящиеся под непосредственным контролем Колчака, но и попросту ему еще не известные (как и их командиры). Не углубляясь в дебри переигрывания истории, заметим, что в плане, предложенном Смирновым и принятом Командующим, просматривается следующая оперативно-тактическая идея: концентрация сил в личном распоряжении Колчака (лишь в случае неудачных поисков в течение целого дня этим силам предстояло бы разделиться, дабы одновременно прикрыть Батум и Новороссийск) и перехват противника еще до того, как тот приблизится к своей предполагаемой цели, дабы в любом случае помешать немецкому капитану выполнить свою задачу.
   Разделять силы не пришлось: примерно через семь часов поиска шедший на эсминце «Свирепый» адмирал Саблин радировал об обнаружении «Бреслау» и вскоре вступил с ним в артиллерийский бой на дистанции 80 кабельтовых[25] (дальность минного залпа составляла 28 кабельтовых, и потому минная атака была невозможна). Вскоре противник стал виден и с «Марии», которая открыла огонь, но не имела достаточного боевого счастья. Даже не пытавшийся вести бой с могущественным противником, уходивший на предельной скорости «Бреслау» был, по воспоминаниям одного из его офицеров, дважды почти накрыт залпами русского дредноута, и это свидетельство снимает с Колчака часть нареканий по поводу неудачного (на самом деле – наполовину удачного: ведь свою задачу «Бреслау» не выполнил!) исхода боя. Не остается ничего более, как признать, что на стороне немецкого крейсера был такой неопределенный и неуловимый, но от этого не менее реальный боевой фактор, как везение…
   После того как вражеский корабль окутался облаком завесы, Колчак сделал попытку уничтожить его минной атакой, но она не удалась, и «Бреслау» сумел укрыться в Босфоре. Относительно управления миноносцами вообще следует упомянуть, что Командующий флотом допустил серьезную ошибку, начав распоряжаться ими помимо адмирала Саблина и затеяв слишком сложный маневр. При этом Колчак плохо ориентировался в своих новых кораблях и не представлял себе их возможностей, что было им признано на заседании флагманов и капитанов, созванном для обсуждения результатов боя. Лукин так описывает это заседание:
   «Взволнованным голосом адмирал Саблин начинает свой доклад с указания, что в этой операции инициатива была изъята из его рук, что не он командовал минной бригадой, а сам командующий распоряжался ею, давая непосредственно от себя директивы отдельным миноносцам.
   – Так, вы, Ваше Превосходительство, приказали “Беспокойному” идти на пересечку “Бреслау”, причем дали ему неосуществимую[26] задачу, ибо, чтобы выполнить ее, миноносец должен был развить ход больший, чем данный им на испытании. В результате у него развалились кладки.
   – Я вполне признаю свою ошибку, – соглашается Колчак. – Не освоившись еще с миноносцами, я спутал их».
   Если рассказ достоверен, то неожиданная кротость Колчака, который, по словам того же Лукина, «был вне себя» после получения известия о неудачной атаке, может объясняться только его сконфуженным или даже подавленным состоянием. Однако дальнейший ход обсуждения должен был полностью переадресовать негативные эмоции Александра Васильевича черноморскому адмиралу, который теперь станет для Колчака чуть ли не личным врагом.
   Саблин, ссылаясь на свой опыт и опыт морских операций вообще, утверждал, что минные атаки в условиях погони не приводят к успеху (по Лукину, «заканчивает указанием, что, занимаясь всю свою жизнь изучением вопроса, он приходит к выводу, что минные атаки неосуществимы ни днем, ни ночью, разве только какой-нибудь шальной случай»). Колчак, похоже, почувствовал раздражение, помешавшее ему вспомнить, как за восемь лет до этого некий талантливый морской офицер рассуждал о возможностях боевого применения миноносцев:
   «Скорость артиллерийского снаряда в настоящее время можно принять в 3000 ф[утов] в сек[унду], скорость [самодвижущейся] мины, в среднем принимаемая в 30 узл[ов], будет около 50 ф[утов] в сек[унду]. Дальность артиллерийского снаряда 120 каб[ельтовых], мины – 20 каб[ельтовых]. Снаряд проходит 20 каб[ельтовых] в 4–5 секунд, мина то же расстояние проходит в 4–5 минут.
   В современных башнях выстрел 12-д[юймового] орудия производится через 40 секунд, в 120-мм – около 10–12 секунд. Для вторичного выстрела миной из аппарата на миноносце, в зависимости от его устройства, требуется от 15 до 30 минут, причем заряжание под выстрелами совершенно невозможно: миноносец должен выйти из сферы огня, зарядить свои аппараты и тогда только повторить атаку. Опыт войны доказывает, что повторная атака тем же миноносцем – вещь совершенно немыслимая, хотя бы чисто со стороны морального состояния участников атаки».
   «Признается во всяком случае одна непреложная истина, являющаяся выводом из опыта всех последних войн: открытая дневная атака минными судами артиллерийских платформ невозможна и может быть допустима только после артиллерийского боя по отношению к противнику, элементы нападения коего и ход ослаблены».
   «Вывод из всего боевого опыта следующий: самодвижущуюся мину можно применить только случайно, при отсутствии надлежащей охраны, и с весьма вероятным успехом [ – ] после боя на ослабленные боем суда для эксплуатации одержанной уже победы».
   Столь обширные цитаты на столь специальную тему пришлось привести, поскольку автором их – тем самым талантливым моряком – был никто иной, как Александр Васильевич Колчак, а за прошедшие годы, при всем военно-техническом прогрессе, положение в минном деле еще не успело кардинально измениться. Как видим, собственные выкладки Колчака, подкрепленные примерами из различных кампаний, скорее подтверждали точку зрения, приписываемую Саблину (и даже в наиболее пессимистическом ее варианте), чем ей противоречили. Поэтому предположение Лукина – «доклад адмирала Саблина произвел на командующего неблагоприятное впечатление. Вероятно, тут и возникла мысль о необходимости сменить его. Ибо нельзя командовать оружием, в силу и успех которого не веришь сам», – выглядит не совсем верным: кроме воззрений на эффективность минных атак, между двумя адмиралами вставало и еще что-то…
   По-видимому, сразу же сложилась ситуация, когда два человека, волею судьбы и начальства призванные к сотрудничеству, просто органически к нему неспособны. Саблин явно раздражал Колчака, который жаловался морскому министру Григоровичу: «… Из всех начальников контр-адмирал Саблин больше всего озабочивает меня своим пессимизмом и разочарованностью. У него все является невыполнимым, или не достигающим цели, или не оправдывающим риска и т. п.». Еще дальше пошел адмирал Смирнов, в воспоминаниях об Александре Васильевиче рассказывавший: «… Начальник минной бригады подал адмиралу Колчаку докладную записку, в которой заявил, что считает идею заграждения Босфора минами бесцельной, вредной и рискованной. Пришлось выполнять план без его участия» (особенно выразительно обвинение выглядит в сопоставлении с тем фактом, что именно Саблин был одним из первых, кто ставил мины в «предпроливной зоне» – еще 23 октября 1914 года!). Но нарисованный неприглядный образ сразу же развеивается при сопоставлении с биографией Михаила Павловича Саблина – строевого офицера, обстрелянного в трех войнах (начиная с «похода в Китай» 1900–1901 годов), хорошо известного своим мужеством, хладнокровием и выдающейся силою воли.
   Служивший в Русско-Японскую войну на эскадренном броненосце «Ослябя», он тонул вместе с кораблем в Цусимском бою, но был поднят из воды на миноносец. «И он признавался мне, что долго, долго спустя, когда входил на палубу корабля… чувствовал, что ноги у него отнимаются», – писал о Саблине адмирал Пилкин. В принципе, было бы неудивительно, если бы офицер после такого смертельного риска и таких потрясений, как тогда говорили, «потерял сердце» и оказался неспособным к службе на корабле; и именно поэтому так важно приведенное свидетельство, которое говорит, в сущности, о силе духа Саблина, не только переборовшего слабость, но и неоднократно подвергавшего себя впоследствии превратностям морской войны и рисковавшего при этом жизнью.
   Один из таких случаев произошел 11 сентября 1915 года, когда эсминцы «Счастливый», «Гневный» и «Дерзкий» под флагом Саблина неподалеку от Босфора встретились в море с «Гебеном» и сразу же попали под огонь всех его калибров. Не имея возможности подойти достаточно близко для минной атаки, адмирал стал зигзагами уходить из зоны поражения, ведя довольно бесполезный огонь из кормовых пушек.
   «Миноносцы отвечали своими 100-мм орудиями, – пишет об этом бое Лукин. – Для “Гебена” это были детские мячики. Но это бодрило людей. Занятые стрельбой, они не замечали смерти, заглядывавшей им в глаза.
   За них в эти глаза смотрел адмирал. Скрестив руки, стоял он на мостике, готовый привести в исполнение свой сигнал…»
   Этот сигнал был лаконичен, суров и даже жесток: «В случае выбытия из строя одного [миноносца], с двумя другими иду в атаку». Мы уже знаем, чтó думал Саблин о перспективах минных атак в дневное время, и сейчас эта перспектива также, наверное, была для него безумием, самоубийством. Но сигнал, в сущности, провозглашал: я никого не брошу (а ведь один из его кораблей, получив повреждение, стал уже отставать!); погибнем все или никто – и если погибнем, то глядя смерти в лицо, в последней атаке, как подобает миноносцам. И решение адмирала было из тех, которые в горячке боя способны вдохнуть в сердца твердость, силу и волю к борьбе.