Выслушав требование - объяснить устройство кабины, капитан несколько потупился, отступил назад... Он, видимо, не принадлежал к людям, о которых немцы говорят: "Man muss abwehrbereit sein" - всегда готов к обороне. Похоже, нет. Приземлился немец, по рассказам очевидцев, не ахти, не дотянув до посадочного знака, и, хотя приземление подбитой машины было вынужденным, аварийным, кто-то из летчиков весело и удивленно, как на откровение, воскликнул: "А "козлит-то" шульц, как наш курсант Хахалкин!"
   Пленный отступил, подумал... вспрыгнул на крыло. Элегантно, легко набросил парашют, рыбкой скользнул в кресло. Снял пилотку. В его темных волосах блеснула седина. "Вертеровская, - почему-то подумал о ней Потокин, удивляясь своему сравнению. - Вертеровская", - повторил он. То есть ранняя. "Во мне... наступает осень. Листья мои блекнут, а с соседних деревьев листья уже опали", - сравнение возникло из строк "Страданий"... Все-таки в сближении Вертера с брюнетом со спортивной выправкой, сидевшим в кабине "мессера", была неожиданность, озаботившая Потокина... впрочем, "мятежный влюбленный", кажется, увлекался лошадьми, слыл темпераментным танцором... что-то спортивное в нем было. Самый знак пережитого смутил Василия Павловича. Седая прядь не вязалась с обликом врага. Не предполагал он и впечатления, вызванного рассмотрением кабины "мессера". Тесный, обжитой, одному летчику ведомый мирок; надписи, таблички, запахи, в кабине обычно застойные, - все не свое, чужое, и все ему, Потокину, доступно, призывает: примерь волчью шкуру на себя, приноровись к ней - чтобы потом ловчей спускать ее с других...
   Немец прошелся по арматуре, его жилистая шея покрылась пятнами.
   Повторил беглую пробежку с умыслом, что-то говоря. Потокин, профан в немецком, понимал главным образом созвучия: "Kompas" - "компас", "Gas" "газ", "Pult" - "пульт", встречая каждое из них согласным кивком головы. Немец, в свою очередь односложно, с каким-то присвистом одобрял его понятливость. Налаживалось нечто вроде взаимопонимания. "Гош!" - неожиданно для себя сказал вовлеченный в беседу Потокин, ввернув старинное, со времен первой мировой войны, название ручки управления самолетом, термин инструкторов, летавших на "Ньюпорах" и "Фарманах". В отличие от наших, прямоствольных, "гош" трофейного "мессера" имел изгиб, что придавало ему хваткость, прикладистость: "Ja Gosch" - согласился с ним немец, профессионально берясь за рычаг, чтобы привычно поработать им, как это принято у истребителей, вообще у летчиков, - проверить действие рулей. Но ручка управления ему не подчинилась. Она была законтрена, зажата. Ее удерживали в неподвижности специальные зажимы, струбцины, - не фирменные, "мессершмиттовские", а русские, снятые с соседнего ЯКа. Они хорошо исполнили свое назначение.
   "Не распорядится ли русский командир убрать их?" - взглядом спросил немец. "Нет", - взглядом же ответил Потокин. Капитан люфтваффе настойчиво подергал ручку, напоминавшую, что он - в плену, что он, как летчик, связан. Потокин подтвердил: струбцины останутся на своих местах, на крыльях. Все останется как есть... Убедившись в жесткости струбцин или в твердости русского, которого ничто не поколеблет, пленный сказал: "Das ist genau so richtig wie Magneto". Он произнес это раздельно, надавливая кнопку, вроде кнопки дверного звонка, удобно, под большим пальцем, красовавшуюся на ручке управления. Фраза была слишком длинной. Потокин сумел различить в ней одно слово: магнето. Он подумал, что, в интересах лучшего взаимопонимания, немец пустил в оборот еще один термин, понятный, как "гош", всем авиаторам "магнето". Капитан, снова нажав кнопку, утопил ее: "Wie... Magneto". Или он хотел сказать, что этим нажатием, утоплением кнопки, включается магнето? Зажигание, без которого мотор не дышит? Нет. Помогая себе интонацией, и в то же время наставительно, капитан проговорил: "Wie... Magneto".
   "Точно так же, как магнето", - буквально поревел Потокин, явно чего-то не понимая. А все было важно, все могло повлиять на исход предстоящего облета "мессера". Провал, поломку, какой-то срыв на незнакомой, не отечественного образца машине он для себя исключал. Не намек Хрюкина на возможные перемены в его служебном положении - иные, более серьезные причины побуждали Василия Павловича к возможной тщательности и предусмотрительности. "Wie... Magneto", - еще раз, без прежней старательности повторил капитан. Его волосы растрепались, седая прядь отделилась от зачеса.
   Контакт, наметившийся было между ними, разладился, но все, необходимое для опробования "мессера" в воздухе, было Потокину сообщено.
   Первый его полет на трофейной машине занял около часа.
   Многолюдная аэродромная обслуга судила об испытании на фронтовом аэродроме главным образом по удавшемуся старту, по отличной посадке Потокина. Летчики, его подчиненные, хотели знать существо дела, и сам Василий Павлович оценивал не концевые, зрелищно выигрышные элементы, а сердцевину облета, поучительные пятьдесят минут... После посадки он, похоже, скис в "мессере". "Не заело ли "фонарь"?" - обеспокоился инженер, "Фонарь" откинулся свободно, Василий Павлович оставался в пилотском кресле. И хотя краткое соприкосновение с пленным немцем в чужой привычно пахнувшей кабине ничего не дало Потокину для понимания механизма, посредством которого у всех на виду специальное, чистое, летное, ставшее достоянием человечества совсем недавно, поступило в услужение ложной, зловещей цели, - общее впечатление от чужого самолета оказалось вполне определенным. Впечатление было более сильным, чем ожидал Потокин. Одно дело - читать и знать, другое прочувствовать в небе достоинства боевого истребителя противной стороны. Особенно в сравнении с И-16. "Никаких Вертеров, никаких благородных отвлечений, - говорил себе Потокин, остывая. - Это зло, зло, матерое зло", связывал он воедино молодцеватого капитана из Ганновера и его оружие, самолет, заново осмысливая силу бандитского нашествия, поражаясь грозным его размерам....
   Таить свои впечатления Василий Павлович был не вправе, устрашать летчиков, нагнетать обреченность - не мог. "А "козлит-то" шульц, как наш курсант Хахалкин!" - вспомнил он. Промашка ганноверца, грубоватый подскок, "козел", с которым он приземлился, опростил "мессера", сделал его как бы доступней... Естественно. Теперь - свести трофей и ЯКа. Поставить в учебно-тренировочном бою друг против друга. Показать "мессера" голышом, то есть вне строя, без поддержки могучего радио.
   - А "противником" - Аликина-второго, - поддержал Потокина комиссар истребительного полка.
   Василий Павлович смерил советчика красноречивым взглядом... сдержался. Тактически Петр Аликин грамотен. Звезд с неба, правда, не хватает, но в данном случае это и неплохо. В том смысле, что любой летчик поставит себя на его место. Пять суток от командира дивизии ни для кого не секрет. Да еще этот слушок, будто он не сбил немца, будто у немца отказал мотор и победа досталась Аликину случайно...
   Показательный поединок может завязаться. К сожалению, не исключена и такая реакция летчиков: командир дивизии своим выбором амнистирует разгильдяя.
   Потокин колебался.
   Еще одна проблема: чей самолет взять? Чью машину?
   - Самый летучий ЯК в полку - аликинский, - опять-таки подал уверенный совет комиссар полка.
   Его поддержали...
   Потокин махнул рукой - будь по-вашему, Аликин.
   Местом, в границах которого должно происходить состязание, избрали аэродром истребителей, - пусть все видят. Камешек, брошенный лейтенантом Комлевым в его огород, Потокин не забыл и распорядился, чтобы к назначенному часу подъехали свободные от задания летчики бомбардировочного полка.
   Комлев оказался среди них.
   Странно, непривычно для глаза выглядело мирное соседство на стоянке голубовато-зеленого ЯКа и темного, словно бы тронутого болотной ряской, с акульим зобом "мессера", дважды подрезавшего Комлеву крылья. Обычные, сто крат повторенные приготовления к вылету Потокина, окруженного свитой помощников, и Аликина с механиком вызывали повышенный интерес. "Приготовление одиночек", - дал себе отчет в происходящем Комлев с удивлением, как если бы все это он видел впервые. "В бой истребитель уходит один, жизнь и смерть свою решает - один. Никого рядом..." На четвертом месяце войны Комлев лучше, чем когда-либо прежде, осознавал собственные возможности - сказывалось пережитое в боях и на "девятке": только сейчас он понял, почему однажды в разговоре с Урпаловым - это было еще в Крыму - так решительно высказался против ИЛа: дело тут не в ИЛе, а в том, что штурмовик ИЛ-2 - одноместный самолет. Одноместный, с хвоста не защищенный... гуляет, правда, крылатая молва, свидетель духа, будто Иван и здесь смекнул, нашелся, пристроил за спиной, в грузовом отсеке, какой-то шест, какую-то дубину, она издалека торчит, покачивается, как огнестрельный ствол, отпугивая "мессеров"... В Комлеве все восставало против одиночества. Он страдал от него на земле, страшился его в воздухе и впервые испытывал признательность военкому, чьей милостью стал командиром экипажа бомбардировщика, где есть рядом и штурман, и стрелок-радист...
   Первым, сноровисто, ни на что не отвлекаясь, вырулил Петр Аликин, он же первым пошел на взлет.
   Потокин не так был устремлен на вылет, его отвлекали командирские заботы. Прежде чем закрыться в кабине "фонарем", он привстал, вопросительно поднял руку, проверяя, готовы ли экипажи, выделенные на земле для прикрытия "боя".
   Экипажи свою готовность подтвердили.
   Летчики редко наблюдают воздушные бои со стороны, но если уж такой случай представится - не оторвать и лучших болельщиков не найти.
   Симпатии зрителей были, естественно, на стороне слабейшего.
   ЯК на какие-то секунды исчез за солнцем - его тотчас поддержали:
   - Сейчас Петя запутает "худого"...
   Петр поначалу осторожничал, потом в его боязливо-дерзких заходах вспыхнул азарт, верх взяла напористость, пожалуй, прямолинейная, бесшабашная, но и неукротимая. Чем дольше держался лейтенант, ускользая от "мессера", тем заметней воодушевлялись сторонники Петра, и комментарий к "бою" расширялся:
   - Теперь пойти на "сто девятом" к немцам в тыл, на свободную охоту!..
   - Срубят!..
   Опытность командира дивизии как воздушного бойца, его превосходство над Аликиным принимались за должное, но призыв к выучке, к находчивости получал в действиях Потокина по ходу "боя" такую наглядность, что трудно было оставаться безучастным.
   - Вираж - королевский. Всем виражам вираж.
   - Раз - и в хвосте! Плевое дело, правда?
   - Медведь, Аликин, медведь!..
   - Идея!.. Потокин затешется в строй "юнкерсов"! Они подумают, что свой, подпустят, он и пойдет их валить. Уж он на них отоспится!
   Трудно сказать, как обошлись бы немецкие бомбардировщики с Потокиным, подпустили бы они его или нет, но что летчики истребительного полка за жаркой учебно-показательной схваткой проглядели появление заместителя командующего - было фактом.
   Подъехав сзади и не выдавая себя, генерал Хрюкин наблюдал за "боем".
   - Дает дрозда товарищ подполковник! - слышал он справа.
   - С нашим атаманом не приходится тужить... - раздавалось слева.
   - Нет, не приходится!..
   - Послать "мессера" с Потокиным на свободную охоту, а в прикрытие дать звено Аликина! Чтобы Аликин его и прикрыл!
   - Будет работать на разведку! - положил Хрюкин конец спорам относительно использования трофея.
   Дежурный, проморгавший генерала, растерянно тянулся перед ним.
   Хрюкин дежурного не замечал.
   Мастерство, с таким блеском проявленное командиром дивизии по ходу эксперимента, его личный триумф как летчика вызывали у Хрюкина тайную зависть. Генерал это чувствовал, не мог себя пересилить и раздражался.
   Выслушав рапорт, Хрюкин поставил перед Потокиным задачу: используя трофейный самолет, вскрыть аэродромную сеть противника.
   - Рейд под кодовым названием "троянский конь", - шутливо отозвался Василий Павлович, испытывая прилив уверенности и свободы оттого, что трофей - не полностью, но ощутимо, как того им и хотелось, - морально обезврежен. Потокин чувствовал это по себе, по тому, как воспринят поединок летчиками на земле. - Немцы нас учат воевать, ну а мы их отучим.
   Какой он конь! - тут же возразил командиру дивизии Хрюкин, - "Мессер" в одиночку если на то пошло, стригунок... Не надо чересчур захваливать врага, вражескую технику. Не надо. Лучше обдумайте маршрут разведки. Чтобы не переживать сюрпризов наподобие последнего. - Генерал готов был взяться за виновников боевого провала "девятки".
   Разгоряченный Аликин заявил категорично, как он умел:
   - Сшибать их можно, товарищ генерал, это как пить дать!
   - Здравое суждение, - сказал Хрюкин.
   И отбыл, не изъявив желания обсуждать вопрос о служебном положении подполковника Потокина, - к вящему удовольствию самого Василия Павловича.
   * ЧАСТЬ ВТОРАЯ. МУЖЕСТВО *
   Осенью сорок первого года, когда на душе Виктора Тертышного было безрадостно и постыло, жизнь неожиданно ему улыбнулась. Во-первых, он наконец-то получил командирское звание воентехника. Во-вторых, ему удалось добиться откомандирования из тыла, из летной школы, где он служил техником по вооружению, на фронт.
   На тормозных кондукторских площадках, в толчее продпунктов, между амбразурами воинских касс воентехник Виктор Тертышный, - в темной куртке с "молнией" наискосок, в длинноухом шлеме на меху, - сходил за летчика. "Эй, летчик, давай сюда, без тебя пропадаем!" - обращались к нему. Это ему льстило. Во время финской кампании Тертышпый летал стрелком-радистом на СБ. Тепло, жарко одетый, припускал он через сугробы к самолету, загребая снег развернутыми носками собачьих унтов; триста-четыреста метров тяжелого бега по сигналу ракеты сменялись долгим, медленным остыванием в дюралевом, без обогрева, хвостовом отсеке бомбардировщика, откуда, в остальном доверившись летчику, он наблюдал за воздухом. Под конец вылета, ничем другим не занятый, стрелок-радист в промороженном фюзеляже взмокал, как в парилке, вываливался оттуда без задних ног, распластывался на снегу - животом вверх, устало раскинув руки. На шестом вылете под Выборгом их зацепила зенитка. Раненый командир тянул горящий самолет, боролся с огнем и сел дома, на льду, получил Героя. Виктора Тертышного отметили медалью "За отвагу". Слушая речи и музыку, наблюдая фотографов и женщин в окружном ДКА на вечере по случаю награждения, он посетовал на судьбу: авиация, не скупая на почести, могла быть к нему щедрее. Побывал в летном училище... летчиком не стал. Пошел по технической части, по авиавооружению; потребность предстать перед другими летчиком в нем, однако, не угасала. Вдруг, например, выряжался в парашют. Защелкивал все замки и, расхаживая по крылу, под которым трудились девушки-тихони первых месяцев службы, отдавал громкие указания насчет регулировки тросов.
   Сейчас по дороге к фронту подбитая цигейкой куртка и длинноухий шлем служили ему добрую службу. Поезда от станции Пологи на запад уже не шли. Он собрал горстку бойцов - попутчиков, вырвал у коменданта из глотки паровоз ("Ну, летчик, протаранил, шут с тобой - гони!") и на тендере, под дождем и снегом, гордый собственной изворотливостью и удачей, помчал разыскивать предписанный ему полк. Мелькали переезды, указатели: на Фодоровку, на Большой Токмак, на Конские Раздоры. Он вспомнил отца, его рассказы о скитаниях и погонях за махновцами где-то в этих местах, на юге. Однажды отец описал свой въезд в освобожденное от махновцев село Веселое, вернее, как он был при этом одет: одна нога обута в ботинок, другая - в лапоть, подпоясан бечевой, на голове котелок с красным бантом... "Так ты шляпу все-таки носил?!" - "Носил", - смеялся отец.
   Часа через три паровоз устало попыхивал в тупике.
   Распустив свою команду, Тертышный тут же наткнулся на пяток "ил-вторых", лепившихся к огородам в мазанкам:
   это был его полк. "Все? Вся наличность?" - спросил он о самолетах старшину, определявшего его на постой. "Вся, вся", - ответил быстрый на ногу старшина Конон-Рыжий, раздражаясь вопросом и удерживаясь от желания высказаться на этот счет, как ему хотелось: полк, неся потери, короткими прыжками смещался на восток. Тертышный прикусил язык.
   Дело было под праздники, под седьмое ноября сорок первого года.
   В хатке, ему указанной, готовилось или уже шло застолье, он не сразу разобрал; хотя и витал по жилью горьковатый дымок из плохо тянущей трубы, но было сухо, тепло, под ногами путались, повизгивая, щенки хозяйской собаки, а главное: на месте тамады, бочком, вполоборота к выходу восседал лейтенант Миша Клюев, бывший инструктор летной школы, только что оставленной воентехником. Кого-кого, а Клюева он знал. Питомцам школы запрещалось пользоваться личными, из дома взятыми вещами, и старшина при первом же осмотре обнаружил в тумбочке курсанта Клюева чистенькую, заботливо проглаженную майку. "Чья?" - спросил старшина. "Мамина", - ответил Клюев. Трикотажная маечка еще хранила запах бельевого комода, его среднего ящика, отданного Мише по старшинству, она была как бы маминым напутствием на службу, на полеты. "Два наряда вне очереди". В следующий обход майка была найдена под матрацем. "Чья?" - "Мамина". Потом старшина вынюхал ее в матраце. Голубенький трикотаж действовал на блюстителя казарменного порядка как красный цвет на быка, кроме внеочередных нарядов Клюев схлопотал еща трое суток "губы", но "мамина майка", сбереженная в курсантском тайнике, осталась при нем...
   Тертышного свел с Мишей случай: курсант, уволенный в город до двенадцати, явился в часть под утро. Воентехник, Тертышный, дежуривший по лагерю, накрыл его возле дыры в колючей проволоке за уборной. "Фамилия?" "Курсант Клюев!" Он не врал, не запирался; возбужденный, он нетерпеливо и пристыженно посвящал дежурного, старшего по возрасту я званию, в конфуз, приключившийся с ним и его знакомой, девчонкой-школьницей: две рюмки водки подсекли девицу, свалили с ног. "Ну?" - насторожился Тертышный. "Ну и тащил ее на руках до Заимки, аж вон куда", - ответил Клюев. "Была возможность?" не удержался, вставил Тертышный. "Была... Какая возможность? Вы что? осадил его курсант. - Товарищ воентехник, вот такая девчонка, вот! - Он выставил большой палец. - Сама играет, абсолютный слух, ребенком возили в Москву. Папа - закройщик... ее же весь город знает! Такой чертенок, такой Иванушка-дурачок, она в самодеятельности его исполняет, Иванушку". Прыщеватое лицо умаявшегося Клюева сияло. Он стоял перед Тертышным, ограждая рослой, сутуловатой фигурой и сиянием растерянных и счастливых глаз привалившее ему сокровище, чертенка с далекой загородной Заимки, до смешной никчемности низводя все мыслимые против него кары: наряды, "губу". "Опять за прежнее, Клюев?" - спросил Тертышный, "мамина майка" снискала тому скандальную славу. "Разгильдяй! - отчеканил Тертышный, знавший службу. Разгильдяй и пентюх. Тепа. Свою клизму получишь". Но рапорт, им поданный, был оставлен без последствий: Клюев летал отлично, его метили по выпуску перевести в группу инструкторов, и Тертышного попросили обстановку не осложнять: "Шанс у Клюева есть, посмотрим. Может, что и получится..." Тертышный просьбе внял, забрал свой рапорт. Не без осложнений, но инструктором Клюев стал. А распрощались они в июле, когда был поднят по тревоге и ушел под Смоленск первый отряд инструкторов-добровольцев. Ушел на рассвете, без речей в проводов.
   Одна заминка случилась на старте, непредвиденная, странная, Тертышный ее помнил: перед самым взлетом на крыло клюевской машины вскочил откуда-то примчавшийся курсант, самолеты ревут на разбеге, отрываются, уходят, а Клюев мешкает, стоит, как прикованный, слушает курсанта. Вести из отряда были краткие, невеселые: кто-то врезался под Казанью в тригонометрический сруб, кто-то сгорел над целью. Потом из школы ушел второй отряд, более удачливый, он отличился, попал в сводку Совинформбюро, а первый рассеялся, не оставив ни памяти о себе, ни следа...
   И вот в полку, где Тертышному служить - живой осколок безвестного отряда - Миша Клюев.
   Не опасаясь сглаза, Виктор сказал себе, что ему везет, определенно везет.
   Правда, большого оживления их встреча в хату не внесла.
   Клюев, узнавая воентехника, глянул на него пристально. Тертышный, в свой черед, удивленно рассматривал знакомое, но другое, посмуглевшее лицо; угреватость, малиновые жировики с него сошли, ничто не затеняло привлекательного выражения открытости и силы. Клюев, продолжая говорить, привстал, здороваясь с ним; как определил Тортышный, за столом сидели летчики, в большинстве, видимо, подчиненные Клюева; скромное торжество отдавало тризной - Миша поминал ребят, своих товарищей. Поминал выборочно. Не вообще сбитых, а тех, кто падал на его глазах, кого смерть брала рядом. Колю Чижова, чьего крыла он уже не увидел, "а - табачного цвета дымок, наподобие облачка, когда лопается гриб-пороховик, но гуще, конечно. Да щепа осыпалась. Мелкая, как труха, ее ветром несло..." - прямое попадание зенитки, "эрэс" взорвался под крылом.
   Серегу Заенкова. За ночь исхлестанный зениткой самолет Сереги кое-как восстановили, а немец снова поднапер, подошел вплотную, стоит под носом, в двух километрах, - ни времени для размышлений, ни места для старта. Против немца взлетать - под убой, по ветру взлетать - полоса коротка, не разбежишься, вообще не оторвешься. Серега хватил сто грамм, чтобы не сомневаться, и - будь что будет, - газанул против ветра, на немца. Увернулся. А по дороге к дому - "мессера". Одного шуганул, двое сзади... думали все, ан нет, пришел Серега...
   Чижов, Заенков - инструкторы, однокашники Клюева, из его выпуска. Тертышный их знал.
   Миша был старше своих подчиненных на год-два.
   Их почтительное молчание означало, что, не будучи опытными, как Клюев, летчики мотают все это на ус. Где остановимся? - хотели они знать. Ни больше, ни меньше.
   - За Пологами - встанем, - сказал Миша. - Упремся. Не все в это верили, но ему никто ве возразил: за лейтенантом признавалось всегда редкое среди молодых достоинство проницательности.
   - Да, погодка, - повернул разговор Клюев, глядя на сброшенные в угол одежки Тертышного.
   Обратившись к нему, стал вспоминать, как прошлой зимой, в ненастье, в стужу бегали они, несколько инструкторов, из школы в город, на дополнительные занятия, чтобы подготовиться в академию. Дорогу заносило, автобус не ходил, в оба конца на своих двоих... не унывали: жили планами, Москвой, командирским будущим "академиков". Занятия проходили в классах местного аэроклуба.
   - На переменке курсанты-школяры высыпят, обступят, в рот глядят, как вы сейчас... А домой, в общежитие, ночью завалимся, поставим чайник...
   - ...и давай красоток обсуждать...
   - Нет, - вздохнул Миша. - О женщинах скупо говорили. Очень скупо. Это здесь пошло. Дома таились. Почти не говорили...
   - Добра-а...
   - Без женщин трудно, с ними не легче, - сказал Миша. - Правда. Я, например, так ее и не понял: сама мне свиданку назначила и с другим пришла. "Мальчики, не надо драться, я боюсь". Драться... Он боксер, чемпион какой-то, в Первомай на грузовике приемы показывал. Я никогда в подобном положении ве был, даже растерялся...
   - Миша, ты про свою знакомую с Заимки? - спросил Тертышный, с удовольствием говоря "ты" летчику, окруженному таким почтением, и показывая всем, сколь доверительны их отношения.
   - Про нее, про Ксюшу... "Я хотела тебя проверить..." - "Проверила?" "Да! Не совсем... У тебя в волосах какие-то зеленые мурашки. Ой, и у меня! Я их боюсь..." Привезла с моря камушки: "Красивые, согласись?" Красивые, да не броские, говорю, ты их водой смочи, заиграют... "Как догадался? Молодец! Ты не знаешь своей силы!" Я - не знаю, она - знает.
   - Я говорю - добра...
   - Батя мой городошник - страсть. Как выходной, он за чурки. Мама ворчит, пилит, дескать, по хозяйству бы помог, знай баклуши бьешь. А как отцу соревноваться, выступать за свой завод, она ему: "Иди, иди, да смотри, выигрывай, не то на порог не пущу..." Вот и у нас с Ксюшей. Был рядом - все непонятно, на фронт улетел - вое по-другому. В каком отношении? Вроде как ради нее стараешься. Пытаешься что-то доказать...
   - Чтобы на порог пустила?
   - Вроде того.
   - Боксер, наверно, давно через порог перебрался... Выражение спокойствия на лице Клюева сохранялось с некоторым усилием, всегда более заметном при желании продемонстрировать другим собственную невозмутимость. Не боксер его, однако, тревожил, а размолвка с Ксюшей... короткая, саднящая, из тех, что неволят долго. "На своей свадьбе я хочу быть в белом", - заявила ему однажды Ксюша. "Как в церкви, что ли?" - удивился он, свадьба между ними никогда не обсуждалась, свадьба от него была за тридевять земель. "В белом. Вся!" - Вскинув руки над головой, она плавно их опустила, заводя за спину и показывая, какой шлейф должен виться по ее следу. "Ты хочешь венчаться?" обмер Миша: летчик-комсомолец с невестой под фатой?!. "Я хочу быть как пушкинская невеста", - объяснила ему Ксюша тихо, так, что он не стал протестовать. И отговаривать ее - тоже. Не решаясь признаваться в этом вслух, презирая себя, он в душе ей уступил, а теперь, после нескольких месяцев фронта, уже не столь сурово, как прежде, судил себя за тайное потворство ее предрассудкам, ее мещанской прихоти. Ему хотелось поделиться этим с кем-то, приобщить другого к своей несмелой радости, но поймет ли его, например, Тертышный, он сомневался, не знал, заговорить с ним об этом или нет...