Я не хочу сказать, что Гамлет имеет только две ипостаси: художника и актера, но я настаиваю на том, что он их имеет. Вот художник среди своих созданий. Еще вчера созвучные с ним, они его тешили. А теперь? Господи! Эта черноволосая... я создал ее, я оставил ее успокоенной избранницей полубога, - ее царственные желания обещали догорать таким долгим и розовым вечером. Да не может же этого быть!.. А эта? Высокая, белая, вся - одно невнятное обещание... ведь она еще вчера не знала, что у нее розовые локти! Я придумал, я полюбил ее слегка угловатой и детски-серьезной... Я верил ей... Постойте... здесь висел другой портрет, а здесь сидел другой человек... Что это за бред?.. Кто же меня дурачит?.. И как это я не видел до сих пор, как мелкодушен, болтлив и низок этот старик, созданный мною на роли пожилых придворных и благорожденных отцов... Нет, нет... переделать все это и живее... Разбить формы, замазать холсты, а - главное - тетради, тетради отберите у актеров: что за чепуху они там говорят?..
   Именно так относится Гамлет к людям: они должны соответствовать его идеалу, его замыслам и ожиданиям, а иначе черт с ними, пусть их не будет вовсе... Во всяком случае разгуливать по миру с этикеткой - Hamletus pinxit {Гамлет нарисовал (лат.).} - это дерзость. Слышите? Да постыдись же ты, старая!.. Что это? Вы говорите, что я убил?.. Ничего, - это крыса... Да позвольте, ваше высочество, она рухнула тяжело и разбилась... А?.. Ну значит - статуя... Плохая статуя, бог с ней. Ха-ха-ха. Да о чем же вы? Послушайте-ка лучше, что я видел во сне. Разве не я месил глину для Полония? Принц, посмотрите, это - мертвец... Ах, в самом деле?.. Ну, жалко... Но к делу! Будем играть, будем творить...
   Иногда, и гораздо чаще, мне кажется, что Гамлет - актер, но на свой лад, актер-импровизатор. Играть с ним - сущая мука: он своими парадоксальными репликами и перебоями требует фантазии и от самых почтенных актеров на пенсии... Он все по-своему. Вы хотите, чтобы он убил Клавдия... Ведь так же полагается по книжке? Но что за дело Гамлету до чужой выдумки? Его тешит собственная даже не выдумка, а способность менять выдумки... Актеры твердо выучили свои роли... Погодите, господа... десять строчек, только десять строчек... Они никому не снились ранее... Я суфлирую их вам сейчас же, и посмотрите, какой получится эффект из вашей доселе лишь гладкой драмы... Горацио... смотри, смотри изо всех сил. Не дай притаившейся мыши еще раз утащить сыр... Га... Светите мне!.. А... а... а... Вот он где оказался, еще один актер... Факелы плывут... Король поднимается... И кто бы мог подумать, что эти господа лицедеи забираются так высоко... Горацио... Ведь этак и я, пожалуй, не прочь в актеры... с розовыми бантами на башмаках... Ведь примут? а?..
   На половинный оклад?.. Отчего же не на полный? Как, нимфа, и ты вслед за ними подбираешь юбки?.. С богом, невинная девушка, свежая живность... Музыку... музыку... Ба, милейший Розенкранц, вы тоже хотите быть Гамлетом-сердцеведом и импровизатором? Вы - Гамлет, а я - Клавдий? Не знаю... пойдет ли пьеса... А впрочем, попробуем... Что это? Это - флейта. Играть на ней совсем просто... Как, и лгать не умеете? Ни играть на флейте, ни лгать? Мне жаль вас... Прощайте покуда... Так около пояса фортуны?..
   Ха-ха-ха... С богом!.. Что? Ничего, ничего, ступайте! Как, еще риваль?.. И вы тоже, почтеннейший, метите в драматурги?.. Как? Вы были даже актером?.. Чудесно!.. Говорите, вас убивали на Капитолии? Жаль, что теперь вы не столько Цезарь, сколько старая крыса... И знаете что? Не попадайтесь вы мне под руку при зюйд-зюйд-весте... Свежей рыбы?.. Не хочу... Поручение от королевы? Очень хорошо. - Но позвольте, правда ли, это облако похоже на верблюда... т.е. на горностая... нет, нет... на кита? Благодарю вас... больше ничего. Кланяйтесь да берегите дочь, почтеннейший, дочь берегите... А! Офелия!.. Нимфа... Нимфа и молится... Чего не бывает... Помолись же и обо мне, Офелия... Подарки?.. Да, вот что!.. Не припомню что-то подарков... А знаешь, я ведь когда-то тебя любил... Распустилась... заалелась... Вольно было верить, моя милая. Валентинов день {13} бывает только раз в году... А знаешь, что? Ведь ты проснулась сегодня невестой... Ах, береги себя, моя милая... Да не любил, не любил никогда... Все, Офелия, одинаковы. Ты думаешь, куда мы тебя пригласим... В хлев, в стойло самого грязного козла во всей Дании... А ты, Офелия, ты ведь нимфа... Иди в монастырь.... Невинность?.. Так и спасет она, невинность... А слова, Офелия?.. Разве что может уйти от грязи, которую они разбрасывают?.. В монастырь!.. Офелия... что?.. непременно остаться?.. Ну, тогда бери дурака... самого глупого, какого только сыщешь... Холод?.. холод?.. Жеманницы вы все, все до одной, вот что! и распутницы... Офелия... Я люблю тебя... Офелия, я сумасшедший... Иди в монастырь, Офелия... Слышишь, в монастырь...
   - Наоборот, государыня! Это вы оскорбили моего отца. И как это низко, то, что вы хотите мне сказать... Наставление в качестве матери?.. Оставим это, королева... Мне придется сказать вам несколько неприятностей... Что же делать?.. Ах, господи, опять эта крыса... Мертва, червонец об заклад... Так и есть... оказывается - старый шут... Только-то... Ничего, ничего... Не делайте таких больших глаз... То ли вы видели... да и увидите, пожалуй?.. Вы узнаете этого полубога?.. Сказать, что он был вашим... что вашим? Что он был вы, ваша молодость, ваша красота, честь... и что вы сами тогда... теперь... жару, больше жару, принц!.. А главное, не жалейте чувственных красок, метафор распутства, гипербол похоти... пожирнее, милорд!
   Хлещите ее, милорд, и в грязь, глубже в грязь... Ага! Что? Проняло?.. Вот тебе раз! Забирает и вас... Портрет шевелится. Он выходит из рамки с воплем и мольбой о защите... Волосы ваши стали дыбом. Надо, чтобы мертвого видели вы один, а эта женщина пусть только замирает, созерцая неведомую причину вашего ужаса... Ну, теперь довольно... сердце ее растворилось... Она больше не любовница... Она - мать. Она жалеет вас, принц... Но нет, королева! Вы готовы, пожалуй, забыть о своем грехе: свое уродство вы непрочь выдать за мою болезнь. Но пульс мой спокоен - послушайте, и речь логична... Мораль теперь, Гамлет, мораль! Вспомни того виттенбергского проповедника в белых воротничках на высокой лестнице церкви, где еще, помнишь, так чудесно выточены собачьи морды из темного дуба...
   Как? На все добрые советы, и у вас нашлось одно это жалкое, растерянное, даже жеманное "что же мне делать?"
   Что тебе делать... веселая женщина? А вот что
   ... влезь на крышу.
   Птиц выпусти, сама-ж, как обезьяна в басне,
   Сядь в виде опыта в корзину, сбросься с нею
   И голову себе сломи!..
   - А ты знаешь, мать, что я еду в Англию?
   - О, как могла я забыть, что это решено...
   Ничего, ничего, поедем... Игра все же не кончилась, а в этом и есть главное... наслажденье
   Свесть хитрость с хитростью в упор в одно
   мгновенье.
   Ну, а теперь займемся и этой падалью...
   Покойной ночи, мать! - И, в рассеянности или боясь остаться один со своими злыми снами, Гамлет четыре раза под конец сцены желает матери покойной ночи.
   Волшебная сцена! Я не назову ее ни жестокой, ни страшной, ни тяжелой, ни даже сильной, потому что, созданная солнцем мысли, она похожа на то, что изображает, не более, чем безвредная тень на остервенелую палку.
   Гамлет - артист и художник не только в отдельных сценах. Эстетизм лежит в основе его натуры и определяет даже его трагическую историю.
   Гамлет смотрит на жизнь сквозь призму своей мечты о прекрасном. Отец осуществил для него идеал красоты.
   Смотри, как этот лик прекрасен:
   Гипериона кудри {14}; Зевсово чело;
   Взгляд Марса, созданный повелевать; осанка
   Гермеса, вестника богов, когда с небес
   Слетает он к заоблачным вершинам.
   Все в этом облике совмещено; на нем
   Оставил каждый бог печать свою, чтоб миру
   Дать человека лучший образец.
   {Строки по переводу К. Р.}
   Зло для Гамлета прежде всего не в том, что заставляет нас страдать, что оскорбляет или позорит, а в отвратительном, грязно-сальном и скотском. Главный аргумент Гамлета против матери есть красота его отца. Именно эта красота давала ему право на счастье, власть, поклонение и любовь... Его убийца, может быть, не столько оскорбил христианского бога правды, сколько помрачил эллинских богов красоты. Идеал красоты отлился для Гамлета в своеобразную форму благородства...
   Это - царственный идеал... Его эмблема - кудрявый и румяный феодал, который в сентябрьский полдень засыпает в своем саду на низком дерновом ложе, куда, кружась, падает и золотисто-узорный лист дуба, и лепестки поздней розы, и где он, улыбаясь, подставит доверчивое ухо и шепоту ядовитой белены.
   Для Гамлета даже проклятый вопрос быть или не быть есть в существе своем лишь вопрос эстетической расценки. Кто знает, а если те злые сны, заметьте, не серный огонь призрака, а злые сны, т.е. нечто созерцательное и лишь красочно-мучительное, - те сны, говорю я, так принизят мой ум, который там может ведь потерять и свою огненную силу, - что самая возмутительная действительность, на которую теперь еще ум мой реагирует, должна быть им предпочтена? Офелия мучит Гамлета, потому что в глазах его неотступно стоит тень той сальной постели, где тощий Клавдий целует его старую мать. Непосредственное обаяние Офелии Гамлет хотел бы свести к... ужасу, и чтобы он один, безумный зритель, мог созерцать из своей потаенной ложи, как в полутемной палате полоумный пасынок короля в компании убийц и мазуриков, шутов, сводней и нищих лицедеев устроил себе кресло из точеных ног фрейлины, которая, пожалуй, и сама не прочь видеть его так близко от своего белого платья.
   Офелия погибла для Гамлета не оттого, что она безвольная дочь старого шута, не оттого даже, что она живность, которую тот хотел бы продать подороже, а оттого, что брак вообще не может быть прекрасен и что благородная красота девушки должна умирать одинокая, под черным вуалем и при тающем воске церковной свечи.
   Гамлет завистлив и обидчив, и тоже как художник.
   Завистлив Гамлет? Этот свободный ум, который даже слов призрака не может вспомнить, так как не от него зависит превратить их в импульс, единственный определитель его действий? Да и как же может завидовать он, столь не соизмеримый со всем, что не он?..
   Видите ли: зависть художника не совсем то, что наша...
   Для художника это - болезненное сознание своей ограниченности и желание делать творческую жизнь свою как можно полнее. Истинный художник и завистлив и жаден... я слышу возражение - пушкинский Моцарт. - Да! Но ведь Гамлет не Сальери. Моцарта же Пушкин, как известно, изменил: его короткая жизнь была отнюдь не жизнью праздного гуляки, а сплошным творческим горением. Труд его был громаден, не результат труда, а именно труд.
   Но зависть Гамлета может быть рассматриваема как одна из условностей его индивидуализации...
   Хитрый Амблетто легенды, наперсник дальновидной судьбы, обратился в меланхоличного субъекта, толстого, бледного и потливого, который до тридцати лет упражнялся в философии по виттенбергским пивным, а потом попробовал в Эльсиноре выпустить феодальные когти.
   Гений Шекспира, поэта и актера, не оставляет нам, однако, никаких сомнений в том, что Гамлет - лицо. И даже чем безумнее толчея противоречий, прикрытая этим именем, тем сильнее для нас обаяние его жизненности.
   Итак, Гамлет завистлив...
   Кому же он завидует? Спросите лучше, кому он не завидует?
   Туповатой уравновешенности Горацио, который не различает в принимаемой им судьбе ее даров от ее ударов.
   Слезам актера, когда актер говорит о Гекубе, его гонорару... его лаврам даже. Мечте Фортинбраса, Лаэрту-мстителю и Лаэрту-фехтовальщику, кончику красного языка, который так легко и быстро движется между свежих губ Озрика, может быть, и его эвфуизму (вспомните письмо к Офелии). Юмору могильщика... корсажу Офелии и, наконец, софизмам, они придуманы не им, Гамлетом.
   Гамлет-художник не жалеет Гамлета-человека, когда тот оскорбил красоту.
   Шумная риторика Лаэрта и бесвкусие его гипербол так раздражили Гамлета, что он соскакивает в могилу Офелии в готов тут же драться с ее братом... даже быть засыпанным заживо - что хотите, - только пусть замолчит этот человек. Но через какой-нибудь час Гамлет уже кается: он - больной, он сумасшедший человек, и только этим можно объяснить, что он не оценил благородной красоты Лаэрта. И, может быть, Лаэрт кажется ему при этом красивее именно потому, что сам он, Гамлет, проявил себя так неэстетично.
   Итак, Гамлет символизирует не только чувство красоты, но еще в сильнейшей мере ее чуткое и тревожное искание, ее музыку...
   Гамлета походя называют гением; вспомните за последнее десятилетие хотя бы Куно Фишера {15} и Брандеса {16}. Но что же это за гений без специальной области творчества? Если Гамлет гений, то это или гениальный поэт, или гениальный артист.
   IV
   Страдающий Гамлет? Вот этот так не умещается в поэта. В страдании Гамлета нам чувствуется что-то и несвободное и даже не лунатичное. Страдание Гамлета скучно и некрасиво - и он его скрывает. Содержание пьесы и даже легенды достаточно объясняют нам личную трагедию Гамлета, и я не буду повторять их здесь. Но мне обыкновенно казалось, что Гамлет, красиво и гениально рисуя пороки и легко вскрывая чужие души, точно бы это были устрицы, всегда что-то не договаривает в личных откровениях.
   Между Гамлетом и призраком есть неподвижная, но растущая точка. Есть мысль, которая так никогда и не сойдет у Гамлета с языка, но именно она-то должна связывать ему руки: эта мысль делает ему особенно противным Клавдия, болезненно-ненавистной мать, и она же разжигает его против Лаэрта в сцене на кладбище. Дело в том, что поспешный брак Гертруды не мог не накинуть зловещей тени на самое рождение его, Гамлета. Недаром же ему так тяжело смотреть на едва заневестившуюся Офелию. Старая Офелия и молодая Гертруда создают в его душе такой спутанный узел, что Гамлет стоит на пороге сумасшествия, а в этом узле, как режущая проволока, чувствуется еще и Клавдий, - не столько убийца, сколько любовник, муж, даже отец, может быть... его отец... Не этот Клавдий, так другой... где ручательство, что Гертруда... если...
   Послушайте Лаэрта:
   Будь лишь одна во мне спокойна капля крови,
   То я подкидыш, мой отец отцом мне б не был,
   И непорочной матери чело
   Клеймом блудницы прожжено.
   (IV. 5, 113 слл.)
   Гамлет перед отправлением в Англию загадочно называет Клавдия матерью.
   Гамлет
   В Англию?
   Король
   Да, Гамлет.
   Гамлет
   Хорошо.
   Король
   Да, если б ведал ты намерения наши.
   Гамлет
   Я вижу херувима, который их видит.
   Итак, едем в Англию. Прощай, мать дорогая!
   Король
   Нет, Гамлет, любящий отец твой.
   Гамлет
   Мать. Отец и мать - муж и жена; муж и жена
   одна плоть; а потому: мать.
   Итак, едем в Англию.
   (Уходит.)
   (IV, 3, 45 слл)
   {Перевод К. Р.}
   Тайна рождения его, Гамлета, решительно ни при чем во всех откровениях призрака. Разве он-то сам мог ее знать, этот доверчивый и румяный феодал, которому еще снились левкои, когда сок белены уже добирался до его сердца.
   Некоторый повод к нашей догадке насчет мысли, которая отравила Гамлету существование, - мог подать Бельфоре {17}.
   Драматург несомненно был знаком с его повестью. Гамлет представлен там ведуном, и вот в Англии он бросил замечание, что у короля рабский взгляд. Король был очень заинтересован словами датского принца, особенно когда перед этим другие слова его, которые казались окружающим столь же безумными, оправдались самым неожиданным образом. Но послушаем рассказ:
   Король обратился к матери и тайно отвел ее в комнату, которую запер за собою. Он просил ее сказать, кому обязан он своим появлением на свет. Королева, уверенная, что никто не знал о ее связях и проступках, клялась ему, что только один король пользовался ее ласками. Он же, достаточно уверенный в справедливости слов датского принца, пригрозил матери, что, если она не ответит ему по доброй воле, он заставит ее отвечать силой. И тогда она призналась ему, что подчинилась когда-то рабу, который и был отцом короля Великой Британии. Это и удивило и изумило его. Но он скрыл все, предпочитая оставить грех безнаказанным, чем подвергнуться презрению подданных, которые, может быть, тогда не захотели бы иметь его своим правителем (из книги К. Р.) {18}.
   Слова эти ясно доказывают одно: Шекспир имел в своем распоряжении мотив мучительной неизвестности рождения и даже с тем его оттенком, что человек, хотя бы и дознался о позорящей его тайне, не разгласит ее, а наоборот, постарается затушить.
   Между тем для Гамлета, который смотрел на отца как на олицетворение красоты и доблести, - затуманение этого образа не может не быть страшно мучительным. Не быть уверенным в том, что отец для него точно отец, - это для Гамлета, с одной стороны, ослабление обязательности мстить, а с другой вечная угроза оскорбления.
   ... А если подлецом кто назовет меня?
   Мне череп раскроит? Клок бороды мне вырвав,
   Швырнет его в лицо мне? За нос дернет? Глотку
   Заткнет мне словом "лжец". Когда б кто это сделал!
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   {Перевод К. Р.}
   И это не реторика. Это весь ужас прозреваемой возможности.
   Что такое мать? Гамлет уходит корнями в Ореста. А для Эсхила рождавшим был еще отец, а не мать {19} - tictei o qrwscwn. {Рождает мужчина (греч.).}
   Один из последних по времени критиков Гамлета пишет о трагедии его имени следующее:
   "В ней есть все, что потрясает, ужасает, трогает и умиляет сердце человеческое: ужасы и злодейство, вероломство и измена, преданность и любовь чередуются в чудных изображениях. Но надо всем этим господствует и всему этому дают смысл и тем увеличивают значение вековечные гамлетовские вопросы. Такова эта трагедия" {20}.
   Слова Юрия Николаева {21} весьма характерны для суммарного суждения о Гамлете: в них, кажется, есть все, что только можно сказать об этой трагедии, а между тем далеко не всякий читатель и зритель Гамлета ими удовлетворится. Признаюсь, что меня лично Гамлет больше всего интригует. Думаю также, что и все мы не столько сострадаем Гамлету, сколько ему завидуем. Мы хотели бы быть им, и часто мимовольно переносим мы его слова и музыку его движений в обстановку самую для них не подходящую. Мы гамлетизируем все, до чего ни коснется тогда наша плененная мысль. Это бывает похоже на музыкальную фразу, с которою мы заснули, которою потом грезили в полусне... И вот она пробудила нас в холодном вагоне, на миг, но преобразив вокруг нас всю ожившую действительность: и этот тяжелый делимый нами стук обмерзших колес, и самое солнце, еще пурпурное сквозь затейливую бессмыслицу снежных налетов на дребезжащем стекле... преобразило... во что?... То-то во что?..
   В сущности, истинный Гамлет может быть только - музыкален, а все остальное - лишь стук, дребезг и холод нашего пробуждения с музыкой в сердце.
   -----
   БРАНД-ИБСЕН
   БРАНД
   Во всяком подневольном сообществе, будь то государство или каторжная тюрьма, - неизбежны и свои властолюбцы.
   У властолюбия, кроме профессионалов, бывают и дилетанты, бывают непризнанные гении, неудачники, а нередко и жертвы.
   История насчитывает несколько властолюбцев парадоксальных, Посейдон выбивал их своим трезубцем прямо из выжженной скалы, - покуда эти люди без прошлого были, кажется, только стратегами.
   Но меня интересует сегодня совсем другая разновидность типа.
   Мои властолюбцы не имеют ни гения, ни даже инициативы, это скорее одержимые, это - властолюбцы маниаки, и притом не столько трагические герои, сколько страстотерпцы.
   Их властность определяется одной идеей - нравственного порядка. Войдя в них извне и уже готовая, в виде слов, эта идея мало-помалу выжигает из их сердец все, что ей в помеху, чтобы через самого человека стать кошмаром и наваждением для его окружающих.
   Меня интересуют Бранды, люди с широкими плечами и узкими душами, люди, для которых нет смены горизонтов, потому что неподвижная волчья шея раз навсегда ограничила для них мир полем их собственного зрения.
   Этих людей, наверное, не выбивал ни из какой скалы Посейдон, но зато их на славу стачал сапожник, дивно пригнав каждого Бранда по его колодке.
   Я сказал идея, так как у меня не было другого столь же полного слова, но магической формуле Бранда далеко до нравственной идеи, которая всего чаще с таким трудом вырастает в душе человека, сначала перепутываясь с другими и пробивая, наконец, их гущу.
   У Бранда не идея, у него формула, написанная на орифламме {1}: читайте и поучайтесь. "Будь цельным. Не надо половинчатости. Да или нет".
   Получил свою формулу Бранд по наитию, ибо так хотел бог, его избравший.
   Но формула - не идея. В идее, пока она жива, т. с. пока она - идея, неизменно вибрирует и взрастившее ее сомнение - возражения осилены, но они не убиты.
   Идея слушает врага и готова даже с ним спорить. Ее триумф не где-то позади, а всегда далеко перед нею. Идея его не видит, она только предчувствует свой триумф.
   Наоборот, орифламма - саркастична и непреклонна: она требует.
   Сомнения и протест могут вызвать в ней лишь негодование, в лучшем случае - брезгливое сожаление. А весь блеск триумфа переживается ею бессменно, потому что он весь тут же, в золотом солнце самого знамени.
   Вы скажете, ибсеновский Бранд страдает. Но что же из этого и кто же - в поэзии особенно - не страдает? Если у вас умрет ребенок, еще не умевший говорить, то вы будете не только несчастны, а пришиблены его смертью, и будь вы решительно ни при чем в самом случае смерти, вы все же не так-то скоро справитесь с угрызениями своей потревоженной совести. А Бранд - ведь он даже не считает себя убийцей. Библейская формула дала ему Авраама, Исаака и Иегову {2} - и таким образом сняла у него с души все, что заставляет нас мучиться, бессмыслицу факта. Цель найдена - он, Бранд, принес жертву. Он избранник, и этим все сказано. Бранд не вынашивал своей формулы, и именно потому, что эта формула далась ему слишком рано и даром и что она все-таки ему чужая, пусть после ставшая даже мучительной, - Бранды так всегда нетерпимы к людям.
   Истинно терпим стану я, лишь когда на горьком опыте, стезей ошибок и падений, и главное - бесповоротно, я сознаю, что я вовсе не я, а только один из них, один из них и больше ничего. Любовь к людям не рождается с нами, она вовсе не одно из капризных настроений и уж менее всего дело темперамента.
   Если это - точно любовь к людям, она серьезна и являет присутствие глубокого идейного начала. Пусть люди пошли вовсе не тем путем, который оставил мне, вдобавок к нравственному опыту - одышку и скорбные воспоминания, но я буду любить людей, именно вспоминая, как труден был мой путь. Нас сближает не достижение, а его возможность и, может быть, иногда даже невозможность.
   У Бранда нет опыта. Бог знает, пережил ли он сомнения, но следов их нет. Повторяю, он избранник, и этим все сказано. Каждый шаг на пути не сближает Бранда с людьми, как сближает он нас сознанием сомнений, слабости, а наоборот, отдаляет его от них растущим бредом мессианизма. Те же страдания, которые просветляют свободных, уча их состраданию, в Бранде убивают последнее, что еще было в нем нашего, убивают инстинкт, пылкость, неразумное движение души.
   Вспомните, как в драме, конечно заранее сговорившись и сменяя один другого, доктор, "вошедший" и Герд начисто выветривают из Бранда все остатки ветхого человека {3}. Но это уже не опыт, это гипноз, а в конце концов Бранду остается одно властолюбие, пусть, как всякая мания, не лишенное своей дозы сладострастия, но в конце концов безрадостное, бесплодное и неразрешимое.
   Посмотрим теперь на Бранда-мужа, а потом на сына, не стоит много говорить о Бранде-отце.
   Бранд женился на девушке, которая, по его собственному признанию, указала ему на новую цель,
   В первый же день указала
   Верное творчества поле ты мне,
   К небу полет прервала мой,
   Взор мой направила внутрь.
   (Д. IV, с. 412*)
   {* Перевод Ганзен.}
   Но роль Агнес все же остается в их союзе только служебной. Вот какую идиллию рисует Бранд несчастной матери, у которой год назад он отнял ребенка, а сейчас отнимет ее последние воспоминания, отнимет даже не в жертву Молоха человеколюбия - своего идола, а потому что ими она, Агнес, служит другому идолу - своему.
   Бранд
   Так бы и бросился, Агнес, к нему,
   К мощной деснице прижался,
   Спрятал лицо на отцовской груди.
   Агнес
   Если б всегда его видел,
   Бранд, ты таким. Не владыкой - отцом.
   Бранд
   Агнес, не смею. Не смею
   Дела господня я здесь тормозить.
   Должен в нем видеть владыку
   Строгого неба, земли судию.
   Нужен он слабому веку!
   Ты же, ты можешь в нем видеть отца,
   В божьи объятья стремиться;
   Ты головою усталой прильнуть
   Можешь к груди его, Агнес,
   Новые силы на ней почерпнуть
   Бодрой уйти, просветленной,
   Отблеск сиянья его принести
   Мне - в мир борьбы в своем взоре,
   Это и значит делить пополам
   Радости жизни и горе;
   В этом святая суть брака. Один
   Силы в борьбе напрягает,
   Лечит другая все раны его;
   Только тогда эти двое
   Истинно телом и духом - одно,
   Агнес, с тех пор, как от света
   Ты отказалась, связала судьбу
   Смело с моею судьбою,
   Долг на себя ты немалый взяла.
   Я буду биться упорно,
   Иль одолею или в битве паду;
   Буду и в жар я полдневный
   Биться и в холод ночной сторожить;
   Ты ж мне любви, ободренья
   Полные чаши к устам подносить,
   Жажду борца утоляя;
   Кротости теплым плащом согревать
   Сердце мое под бронею.
   Видишь, призванье не мелко твое,
   Дело твое не ничтожно.
   Чтобы почувствовать всю омерзительность этой идиллии и всю бесчеловечность рацеи, надо представить себе, что ее слушает измученная женщина, у которой, пока она слушает, неотходно лежит перед глазами на еловых стружках гроба озябший ребенок. Надо себе представить, что женщина эта осуждена жить среди своих отравленных воспоминаний без дела, без цели, без интереса, без просвета и что тот самый муж, который предлагает ей подносить ему, борцу, плащи и кубки, сам в силу принятой им на себя жестокой миссии и вполне сознательно ограничивает свое отношение к ней тем, что бередит ее рану.