– Я недавно отравился вареным языком в нашем кафе, – припомнил Рудольф Валентинович некстати. – Но выпил тысячелистника. И ничего. Полегчало. Тебе известно такое растение – лох серебристый?
   – Ну?
   – Вот это ты, – сказал ей хирург. – Тебя просто развели. Разыграли, как последнюю дуру. Как лоха серебристого.
   – Думаешь?
   – Не думаю, а уверен.
   – Выпиши меня отсюда, – она взяла его за пухлое колено. – Мне очень страшно.
   – Через день, два… Как положено.
   – А если он придет ко мне домой?..
   Рудольф, натужно зевнув, выключил телевизор:
   – Ты не в себе.
   – Зато ты… Ты всегда в себе, – сказала она с обидой.
   – Не грузи. Иначе я сейчас засну от скуки.
   Она вдруг задумалась. Лицо помрачнело и сделалось менее вульгарным, чем раньше, как если б окна в доме, в котором шел веселый праздник, вдруг погасли, оттого что пьяный монтер вырубил все электричество.
   – …Какого пола был мой ребенок?
   – Мальчик, – ответил он нехотя.
   – А скажи, Рудик, всем женщинам, с которыми ты спишь, ты делаешь потом аборты?
   Он открыл холодильник и вытащил оттуда банку с пивом:
   – Хочешь?
   Лидка отрицательно покачала головой.
   – Не всем, а только тем, кто залетит по неосторожности… Считайте циклы, – прикрикнул он грозно. – Сколько раз говорить? Считайте циклы, считайте циклы… – нервно дернул кольцо, и банка прорвалась, вылив желтую жижу на пол ординаторской.
   – А знаешь, как называется рачок в нашем озере, – пробормотал он, пытаясь справиться с раздражением, – который издает этот скверный запах?.. Артемия салина, – он отряхнул со своих рук капельки пива. – Это ведь чистая поэзия, не правда ли? Какой-нибудь античный Вергилий. Торквато Тассо… Артемия салина… Рачок с большой концентрацией белка Артемия салина… – промычал он сам себе под нос. – Артемия салина… Прекрасная Артемия салина…
2
   Она побросала в сумку все свои вещи: косметичку, недопитую бутылку «коки», тапочки, прорванные на большом пальце, видавший виды кипятильник, распечатанный стаканчик вечно свежего йогурта, зачерствевший пирожок с капустой из местной столовой. Увидела на белой стене случайного паучка. Машинально хотела его раздавить, уже и палец поднесла, но неожиданно одумалась.
   Вышла в пустой коридор. Ее никто не провожал и не встречал. Даже вахтер, сидевший внизу в суровой форме бойца спецназа, ничем не выдал своего восторга от ее независимой походки совершенно свободного человека, потому что спал с открытыми глазами, вяло подсчитывая в уме, что он сможет купить на обещанную прибавку к пенсии – несколько кусков мыла «72 процента», которые он высушивал до красноты в чулане садового домика, две пачки «Геркулеса», несколько коробок спичек, а еще дать дочери взаймы, которая всегда нуждалась в деньгах вне зависимости от того, были ли у нее деньги или нет…
   Во дворе больницы стоял запыленный грузовик, в который двое рабочих забрасывали с земли черные целлофановые пакеты.
   Они шмякались о днище с каким-то странным звуком, мягко, деликатно, будто их набили тяжелой ватой.
   Лидка, как зачарованная, остановилась у грузовика, наблюдая за лихим полетом черных мешков. Ей показалась, что на одном из них она заметила пятна крови.
   – Куда везете, мужички?.. – крикнула она сорванным голосом, который выдавал ее лихость и неуязвимость к перипетиям быстротекущей жизни.
   – А ты кто такая? – спросили ее.
   – Я – мама-жесть, – почему-то сказала парикмахерша.
   – Куда-куда… Да на свалку везем, – ответил ей один из рабочих.
   – Живое мясо – и на свалку? – ахнула Лидка.
   – Какое ж оно живое? Мертвое мясо вроде говядины, – рассудительно ответил ей рабочий. – Но есть отличие. Человечина слегка сластит. Только тебе это не интересно. Потому что ты – мама-жесть.
   – Да, – согласилась она. – Я злая. И спрашиваю: почему человечину вы не зароете?
   – А собаки? Сколько у нас в городе бродячих собак, знаешь?
   – Много, – ответила парикмахерша наобум.
   – То-то и оно. Собаки должны что-то жрать?
   Она поглядела в лицо рабочего. Это было лицо степняка – загорелое, широкоскулое, с коротким, чуть вздернутым носом.
   Обида подкатила к горлу и начала душить внезапными слезами. Жесть покрылась дождем и стала напоминать обыкновенную мочалку.
   – Ты моего мертвого ребеночка собакам?! А-а!
   – Вот дура-то! Пошутили. Дура-то! – захохотали оба, а один даже стал бить себя по ляжкам от вспыхнувшего, словно бенгальский огонь, восторга.
   – Дура, – ответила Лидка, сглотнув одинокую слезу. – А в мешках-то что?
   – Всякий сор. Тебе показать?
   – Не надо. Я просто… испугалась, – начала оправдываться она. – Вы не через город едете?
   – Через город.
   – Можете подбросить? До улицы Дружбы?
   – Давай. Садись в кузов. В кабине только два сиденья. И то одно сломано.
   – Ладно, – согласилась парикмахерша. – Помоги давай.
   Рабочий взял из ее рук сумку, закинул ее в кузов и туда же закинул Лидку, сложив ее в охапку и тем самым продемонстрировав недюжинную силу, которая таилась внутри подсушенного водкой короткого лихого тела.
   Он увидал снизу ее красные трусики и осклабился.
   Лидка погрозила ему кулаком, сдвинула покрепче колени и уселась в углу кузова, раздумывая, должна ли она обидеться. Ей пришло в голову, что не должна. И что если трусики – красного цвета, то это сделано именно для того, чтобы на них смотреть. Ей представился бык в далекой Испании, как раненный в бедро тореадор показывает животному красное женское белье, а бык лишь пускает слюни и скалится.
   Стартер у грузовика начал заикаться, клацать зубами, трещать сухожилиями, стараясь раскрутить тяжелый на подъем мотор, исчерпавший свой ресурс множество лет назад. Выпустив в воздух облако черного угара, машина медленно тронулась вперед, перебирая лапами и боязливо оглядываясь по сторонам.
   Лидку начало трясти, будто ее готовили в отряд космонавтов.
   Она поглядела вверх: истертое жаркое небо тряслось, словно вытряхивали простыню.
   Поглядела по сторонам улицы: чахлые тополя тряслись и раздваивались, оставляя в воздухе отпечатки пирамид.
   Поглядела себе под ноги: черные мешки шевелились, хотели сойти с места, как бы внутри кто-то живой продирал их и тужился от тщетности своих попыток. Вот уже ближний зашевелил ножками и ручками, пытаясь изодрать целлофан, липкая лента, что заклеивала края, лопнула с треском, и лезет бледная плоть на свет, протискивается, кричит, хлопочет…
   Лидка ударила кулаком в кабину грузовика:
   – Остановите, гады!..
   Машина встала посередине улицы, как оглушенный снарядом танк.
   – Чего? – спросил ее рабочий, высовываясь из кабины.
   – Чего-чего… Через плечо – не горячо. Сойти хочу, – она скинула свою сумку на горячий асфальт и сама брякнулась об него с кузова, но не больно, только руки слегка ободрала.
   Рабочий горестно и с досадой покачал головой, потому что видел перед собой сумасшедшую. А Лидка даже не удостоила его коротким взглядом, хотя бы потому, что стояла выше по социальной лестнице и не желала оправдывать свои поступки перед всяким подсобным сбродом.
   Пошла назад, надув бедра, как паруса.
   Она была на улице Дружбы. До «Ворожеи» было рукой подать.
3
   Игорь, увидев ее, застыл от восхищения со своею щеткой наперевес, открыв пересохший рот и сделавшись истуканом из музея восковых фигур. Он не ожидал, что Лидка появится уже сегодня.
   – Всё, что ли? – равнодушно спросила ее одутловатая парикмахерша, которая, за неимением клиентов, сама сидела в кресле, раздвинув ноги и обмахиваясь от жары полотенцем.
   – Аллес-моргалес, – согласилась Лидка и поставила сумку в свое кресло. – Чего обрадовался сдуру? – спросила она счастливого Игоря. – Столик готовь к работе, бестолочь! Нечего здесь слюни пускать.
   И Игорек засуетился. Уронил на пол щетку, начал смахивать пыль с зеркала и со столика, за которым работала Лидка. Наступил на щетку, и та ударила его по лбу.
   Лидка только пожала плечами. Всё было как всегда, будто она никуда и не исчезала, – всё тот же распад и энтропия повсюду. Только запах одеколона «Шипр», что остался здесь еще с советских времен и все не мог выветриться, настраивал на конструктивный лад.
   Но перед тем, как начать рабочий день, она решила немного освежиться.
   Душевую в их парикмахерской так и не оборудовали, но зато в ней висел рукомойник с небыстрой тепловатой водой, под которым можно было смочить грудь и шею и почувствовать себя современным человеком в стиле хай-тек, пусть и занесенным циклоном в Кулундинскую степь.
   Лидка вошла в узкую комнатку с обнаженными канализационными трубами, которые были покрыты паутиной и слизью. Задвинула дверь на щеколду, стянула с себя блузку. Набрала в ладонь горьковатую воду и оросила не слишком упругие выбритые подмышки, глядя на которые можно было задать себе вопрос о смысле жизни.
   Внезапно в закрытую дверь постучали.
   – Кто там? – спросила она, не очень испугавшись, потому что подобный стук льстил любой неодетой женщине.
   Из-за двери послышалось мычание молодого осла.
   Лидка отодвинула щеколду и увидала Игорька, переминавшегося с ноги на ногу, будто ему хотелось в уборную.
   – Чего тебе, убогий? – спросила она по-простому, как могла бы спросить добродушная помещица купленного за бесценок крестьянина.
   Игорек не ответил, а только жалко улыбнулся. Она стояла перед ним почти голая, в узком полупрозрачном бюстгальтере. В его улыбке ей показалось нечто подлое.
   – Даже и не думай, – отрезала Лидка. – Знаешь, когда нашу улицу переименуют из улицы Дружбы в улицу Любви?
   Игорь нечленораздельно замычал и мотнул своей большой непутевой головой.
   – Когда тебя здесь не будет. Уматывай, – и захлопнула перед ним дверь.
   Смоченным в воде полотенцем обтерла усталое лицо. Освежила подмышки. Подула на прядь волос, выбившуюся из прически.
   Но вышла из подсобки, как ветер, молодая, красивая и готовая на всё.
   Увидала, что в кресле сидит диковатое существо лет шестнадцати, у которого всё позади.
   – Отдай ее мне, – попросила Лидка у своей напарницы, как опытная хищница.
   Та с готовностью махнула рукой, потому что работать не хотела и родилась не для этого – ей всю жизнь казалось, что она должна была стать знаменитой актрисой и подписывать автографы с ледяным равнодушием ко всем прочим неудачникам.
   – Зачем пришли, девушка? – спросила Лидка клиентку, уронив на пол гребешок и наскоро обтерев его о свой халат.
   – Мне бы… видал сассун, – пропищала та, как пищит котенок, которому наступили на хвост.
   Лидка с сомнением окинула ее с ног до головы. Клиентка была совсем зеленой в прямом и переносном смысле, с тонкими куриными ногами плетью и в юбочке, не закрывавшей до конца мечту престарелых мужчин. Пупок был проколот интимной булавкой, прыщи на лице были расцарапаны и закрашены наскоро французской косметикой, сделанной в провинции Сычуань.
   – Какой тебе сассун? – по-матерински добро спросила парикмахерша. – У тебя вся жизнь позади. Тебе известно, что полный сассун укорачивает на фиг голову?
   – А мысли? – спросила клиентка.
   – Так у тебя еще и мысли есть? – разъярилась Лидка, но не зло, а опять же сочувственно, дружески и тепло. – Какие же у тебя мысли?
   – Меня интересует гностицизм, – ответило диковатое существо стесняясь. – И его связь с неоплатониками.
   Лидка сделала вид, что не расслышала ее слов, и это было тактично, потому что не будем же мы обличать человека, испортившего воздух в приличном обществе.
   – Это ведь о мальчишках, верно? – догадалась Лидка, потому что с детства была смышленой.
   Клиентка кивнула.
   – Твоя головка станет после сассуна, как у курицы. Никакой неоплатонизм уже не поможет. Может, сделать тебе ирокез? Он как раз увеличивает объем головы.
   – Видал сассун… – настояла та еле слышно.
   – Двести рублей, – выдохнула Лидка то, что приберегала напоследок.
   Сердце клиентки разорвалось на части. Кровь перестала течь, глаза от напряжения вылезли из орбит. Но это произошло с внутренней эфирной девушкой.
   Внешняя же, материальная, только кивнула с деланым равнодушием, услышав для Орлеана несуразную цифру. Села в кресло и закинула ногу на ногу.
   Лидка включила электрическую машинку для стрижки баранов, так она про себя называла своих клиентов, дезинфицированную тем, что ею не стригли целых три дня. Надломленный провод слегка коротнул, заискрил, заиграл новогодним бенгальским огнем, но машинка тем не менее заработала и даже не убила мастера, который держал ее в руках.
   Лида безжалостно стала брить шею поклонницы неоплатонизма, скрывая свое отвращение к философии, так как шея ей показалась не совсем чистой.
   – Учишься где или так… прости господи? – спросила она, чтобы скрасить разговором свой рутинный труд.
   – Много думаю, – уклончиво сообщила клиентка тоненьким голоском.
   – Ты чего? Совсем, что ли?.. – вспылила Лидка, брея ее за ухом. – Гуляй побольше, а думать забудь. Поняла?
   – Поняла. Я и так гуляю, вы не беспокойтесь.
   – А я и не беспокоюсь. Я вообще спокойная, как жесть. А зачем гуляешь?
   – Чтобы набраться впечатлений, – ответила девушка.
   – А вот этого не нужно, – в голосе Лиды неожиданно проснулась мать, которую она долго в себе уничтожала и которая начала противоречить ей самой. – Мужики все одинаковые. Какие тут впечатления?
   – А вдруг попадется что-нибудь такое… необыкновенное?..
   Лидка вздохнула, припоминая из своей многотрудной жизни, попадалось ли ей что-то такое, о чем говорила клиентка. С одной стороны, вроде бы попадалось, но с другой… С другой всё было фиолетово. Она открыла кран над раковиной, смочила расческу и слегка прилизала клиентке оставшиеся волосы.
   – Ничего необыкновенного на свете нет. И мужиков это точно не касается.
   – Но ведь без новых впечатлений нет процесса познания, – возразила клиентка.
   – Это ты опять об этом своем? – взорвалась Лидка, потому что потеряла терпение. – Скажи, что тебя не устраивает?
   – Меня не устраивает в гностицизме дуализм всего сущего. Когда у одного и того же метафизического начала есть добрая и злая составляющие. Получается, что Господь наш добр и зол одновременно. Разве это не ересь?
   Услышанное показалось Лидке настолько странным, что она даже перестала стричь своего барана. Более того, из последнего вдруг выплыл этот самый дуализм, против которого баран, сидящий под ее машинкой, как раз яростно и восставал.
   – Чего?.. Чего ты плетешь? Под спидами сюда пришла, что ли? – попыталась разрядить атмосферу благоразумная парикмахерша.
   – Отсюда происходит теория, что у демонов мрака в нашем мире есть созидательная функция. Они своим злом уничтожают зло… Зло против зла. Эту формулу знали еще шумеры. А гностики и близкий к ним учитель церкви Ориген косвенно подвели под нее теоретическую базу. Вы знаете, например, что такое плерома?
   – Плерома, – страшно повторила себе под нос Лидка. – Плевра… я не знаю, я знаю, что такое стерва… – зачем-то добавила она.
   Это было похоже на толчок землетрясения – еще ничего кругом не происходит, дома не рушатся, и даже люстра не качается как метроном. Только внутри человека под ребрами в области живота что-то сдвинулось, словно зимний сугроб съехал с крыши под напором первого весеннего солнца.
   – Однако сила больше, чем любое познание, пусть даже у гностиков и неоплатоников, – сообщила девушка. – Ведь один сильный приводит в трепет сто познающих. Если кто-либо становится сильным, он становится поднимающимся. Поднимающийся становится странствующим. Странствующий становится садящимся. Садящийся становится познающим…
   Лидка повнимательнее вгляделась в ее лицо. И вдруг обнаружила на нем отвратительно-циничные усики. На глазах у клиентки медленно расплывалась масляная поволока, говорящая о том, что она сильно любит и презирает одновременно. Губы с чувственной припухлостью изогнулись от желания сказать гадость, а от волос вдруг пахнуло сладким дымом отвратительного аристократического табака.
   Лидка положила расческу в раковину и, ничего не объясняя, быстро вышла из парикмахерской вон.

Глава четвертая
Дела семейные

1
   Рудольф Валентинович Белецкий медленно поднимался к себе на пятый этаж после напряженного рабочего дня, в котором он, правда, не напрягался, а просто плыл вниз по течению как человекообразное бревно.
   Лифта в доме не было, и приходилось идти пешком под самую крышу. В распахнутые окна на лестничных площадках хотело влезть заходящее солнце, как влезало когда-то к поэту Маяковскому; но Белецкий давно не принимал, и поговорить было не с кем. На стенах сидела многочисленная мошкара.
   Хирург подумал, что когда-нибудь, через две тысячи лет, сумасшедшие археологи обновленного человечества обнаружат в песках эту забытую Богом лестницу, примут ее за лестницу Пилата, потащат в полуразрушенный Рим и сделают объектом поклонения для тысячи паломников. И никто не будет знать о том, что исторический Христос никогда не стоял на этой замызганной коммунальной лестнице, а стоял он – несчастный страдалец Рудик, стоял, поднимался, алкал и любил, держа на плечах всё человечество, которому он еще в юности легкомысленно поклялся служить своим равнодушным скальпелем.
   Белецкому вдруг стало себя нестерпимо жалко. Он вспомнил про один странный случай, происшедший с ним в Израиле. Туристическую группу повезли в Назарет и на Тивериадское озеро, но гид категорически отказался показывать места, связанные с жизнью Христа. «Он был таким же евреем, как я, – сказал гид ровным голосом. – Вы же не будете смотреть места, связанные с моей жизнью. Тогда почему вам понадобились места, связанные с жизнью Христа?..» Никто не нашелся, чем возразить. Только двое самых отпетых залезли наскоро в мутный Иордан, когда гид отвернулся. И последний, увидев на них мокрые шорты, только сокрушенно цокнул языком…
   А его места, связанные с ним, с Рудиком, будут ли когда-нибудь показывать туристам, приехавшим в Кулунду и на Яровое? Кто-нибудь замолвит доброе словечко о его тленных мощах, зарытых на местном кладбище в солончак, кто-нибудь пригреет его учеников и адептов у себя под крылом или будет гнать каленой метлой за пределы области? Кто-нибудь вспомнит о его незаурядном уме, начитанности и интеллекте?
   Белецкий, обливаясь потом, одолел наконец последний лестничный пролет и вспомнил, что никаких учеников и адептов у него нет. Он обнаружил на выщербленной ступеньке кем-то брошенный огрызок яблока и положил его в ведро с надписью: «Пищевые отходы». Он знал, что подобных ведер уже нет в больших городах России, далекая Москва забыла о них еще в конце шестидесятых, но здесь, в Орлеане, они еще водились, потому что кое-где, особенно в немецких селах, хрюкала и мычала скотина. Там же выпускались сосиски «Бюргерские» производства ООО «Брюгге» без белкового наполнителя; сливочное масло «Столыпинское» Гальбштадтского района клало на лопатки всякого рода патентованную «Вологду», а сыр «Фатерланд» был одним из лучших в своем классе в Европе. Как это совмещалось с советской властью и позже с новой свободной Россией, никто не знал и понимать отказывался. Злые языки утверждали, что в такой безобразной ко всему хозяйству РФ альтернативе была виновата Бавария, взявшая шефство над всем Гальбштадтским районом и прилегающими к нему селами. В них жили немцы, получившие во времена столыпинских реформ в свое распоряжение хоть и бросовые земли, но зато в огромных количествах. Рудик любил сосиски «Бюргерские», а также пиво «Гибель богов», которое намного превосходило «Красный Восток» и всякого рода пивную бурду, наваренную из риса, но немцем тем не менее себя не чувствовал. Он понимал, что живет в странном месте, где из-за жары на улице не было даже мусорных контейнеров и жители выносили всякий сор из домов в строго назначенное время – за ним приезжала суровая лязгающая машина, которая и отвозила всё на свалку в степь, подальше от города… Другой бы жил здесь и радовался, но Рудик находился в привычном смятении, ибо понимал, что предназначение его было иное. Но какого рода предназначение, он сам в точности не понимал.
   На своей площадке под самой крышей он вдруг увидел короткие пальцы с фиолетовым педикюром, которые вывели его из состояния философской прострации. Пальцы принадлежали сдобной дебелой девице с большой грудью то ли третьего, то ли четвертого размера, и, поглядев на нее, Рудольф Валентинович почувствовал своим инстинктом выходящего в тираж мужчины, что это будет ему наградой за бессмысленно прожитый день.
   – Вы ко мне? – спросил он на всякий случай.
   – Я от Эрнеста Аркадьевича, – сказала девица, отчего-то закрасневшись, будто сделала неприличность.
   – Что ж. Знаю. Всегда готов помочь Эрнесту Аркадьевичу. – Он полез в карман коротких пляжных штанов и вытащил оттуда связку ключей. – А кто такой Эрнест Аркадьевич?
   – Он ваш учитель.
   – Возможно, – согласился Рудик, отключив внутри все эмоции. – Но, по-моему, его звали Эраст. Впрочем, это не принципиально. На что жалуетесь?
   – Грудь дергает… – прошептала интимно девица.
   Чувствовалось, что ей очень стыдно за то, что ей попалась такая грудь, доставляющая неприятности не только ее носителю, но и совершенно посторонним людям. А что им до ее груди и особенно до какого-то дерганья? Конечно, им все равно, все равно…
   – УЗИ делали?
   – Нет.
   – Надо сделать. Но вы не волнуйтесь, это сейчас у многих. Время такое. У всех что-то дергает. В голове, в сердце… Проходите, – он широко распахнул перед ней входную дверь, обитую дерматином. – Только извините за бардак. У меня – вялотекущий ремонт. Он течет вперед только по мере поступления денег, а они текут мимо и не всегда.
   На полу были разложены прошлогодние газеты. В большой комнате стояла у стены стремянка, ступени которой были измазаны побелкой, а рядом находился большой таз с облупленной эмалью и погнутыми краями.
   – Раздевайтесь до пояса, – бесцветно сообщил Рудик, сам поражаясь своему ледяному спокойствию.
   Вышел в коридор и заглянул в маленькую комнату, где на кушетке лежал парализованный отец.
   Увидев его, старик бессмысленно заблеял и затряс небритым заостренным подбородком человека, которому нечего терять.
   – Чего ворчишь? Описался, что ли?.. – пожурил его сын и потрогал руками несвежую простыню. – Ну да, описался… Потерпи. Девицу только осмотрю и сразу к тебе…
   Прошел в шестиметровую кухню. Там на стене висела выцветшая открытка Одигитрии, прикрепленная к обоям гвоздем, правой рукой она указывала на своего сына, как на единственно возможный путь, но Рудольф Валентинович не знал этих тонкостей, а если бы знал, то не согласился, потому что путей было множество, хотя бы тот, чтобы сейчас же ощупать наивную посетительницу, а потом посмотреть, что из этого получится.
   Поскольку в ванной вода давно уже не текла, он помыл руки на кухне и возвратился в большую комнату, с удовольствием отметив про себя, что разор, связанный с ремонтом, как-то преобразился, потому что в середине этого разора появилось женское начало, которое можно было принять за прекрасное, особенно с закрытыми глазами.
   Она стояла перед ним, внешне беззащитная, бессильно опустив руки, на которых были заметны бледные веснушки божьей коровки, и от этого вынужденного смирения посетительницы на Рудика накатил полузабытый юношеский азарт, заставлявший говорить глупости и делать безобразные во всех смыслах поступки.
   – Так, так… – пробормотал он как можно более равнодушно. – Какая именно болит?
   – Вот эта, – глухо сказала красавица, слегка зардевшись.
   – Здесь? – он бережно нащупал одну из желез.
   – Да.
   – Характер боли?
   – Тянущая.
   – Давно?
   – Не знаю. Может быть, с год уже.
   – К врачам до меня обращались?
   – Нет.
   – Ну это все пустяки. Болит и ладно. Это мы поправим. Это…
   Он не договорил, потому что некстати зазвонил телефон. Рудольф только отметил про себя, что ее грудь еще не потеряла форму молодости, и только вошел во вкус анатомических изысканий, как вдруг этот проклятый тревожный звонок… Зачеркнувший очарование возвышенного и указывающий на то, что внешний мир этому очарованию всячески препятствует.
   Рудик огляделся и телефона не увидел. Звонок был, а аппарат безнадежно отсутствовал. Свой мобильный он положил под автобус с неделю назад, поспорив с нетрезвым другом, что скорее автобус перевернется, чем эта мыльница перестанет звонить…
   – Одну минуточку, прошу извинить… – пробормотал он и пошел, как собака идет по нюху, на сигнал, наконец-то обнаружив источник беспокойства под подушкой кушетки-оттоманки, взлохмаченной и неприбранной, словно долина после селевого потока.
   – Алло…
   – Меня преследуют!.. – раздался в трубке истеричный надрыв знакомого, к сожалению, человека.
   – Это ты, Лид, что ли?
   – Я уж и сама не знаю, Лида я или нет.
   – Успокойся. Кто тебя преследует?
   – Неоплатоники, – ответила она, рыдая.
   – Неоплатоники… – задумчиво повторил Рудольф Валентинович. – Их много?
   – Для меня достаточно.
   – Так, – пробормотал он. – Погоди, дай сосредоточиться.
   – Мне холодно, – сообщила девица, застывшая посередине комнаты. – Можно одеться?