...Ужели отвергнешь любовь, что по сердцу?
   Или не знаешь ты, чьи поля у тебя перед глазами?
   Но что там много толковать? Женщина с этой стороны своего тела тоже потерпела полное поражение: победоносный воин и на этот раз ее убедил. Они провели во взаимных объятиях не только эту ночь, в которую справили свою свадьбу; но то же самое было и на следующий, и даже на третий день. А двери в подземелье на случай, если бы к могиле пришел кто-нибудь из родственников или знакомых, разумеется, заперли, чтобы казалось, будто эта целомудреннейшая из жен умерла над телом своего мужа. Солдат же, восхищенный и красотою возлюбленной, и таинственностью приключения, покупал, насколько позволяли его средства, всякие лакомства и, как только смеркалось, немедленно относил их в подземелье. А в это время родственники одного из распятых, видя, что за ними нет почти никакого надзора, сняли ночью с креста его тело и предали погребению. Воин, который всю ночь провел в подземелье, только на следующий день заметил, что на одном из крестов недостает тела. Трепеща от страха перед наказанием, рассказал он вдове о случившемся, говоря, что не станет дожидаться приговора суда, а собственным мечом накажет себя за нерадение, и просил, чтобы она оставила его, когда он умрет, в этом подземелье и положила в одну и ту же роковую могилу возлюбленного и мужа. Она же, не менее сострадательная, чем целомудренная, отвечала:
   - Неужели боги допустят до того, что мне придется почти одновременно увидеть смерть двух самых дорогих для меня людей? Нет! Я предпочитаю повесить мертвого, чем погубить живого.
   Сказано - сделано: матрона велит вытащить мужа из гроба и пригвоздить его к пустому кресту. Солдат немедленно воспользовался блестящей мыслью рассудительной женщины. А на следующий день все прохожие недоумевали, каким образом мертвый взобрался на крест.
   CXIII.
   Громким хохотом встретили моряки этот рассказ, а Трифена любовно склонилась своим сильно зарумянившимся лицом на плечо Гитона. Один Лих не смеялся. Сердито покачав головой, он сказал:
   - Если бы правитель был человеком справедливым, он непременно приказал бы тело мужа положить обратно в могилу, а жену его распять.
   Без сомнения, ему вспомнилась Гедила и разграбление корабля во время нашего своевольного переселения. Но слова договора не дозволяли ему напоминать об этом; да и охватившее всех веселье не давало возможности затеять новую ссору. Трифена в это время сидела на коленях у Гитона и то осыпала его грудь поцелуями, то принималась поправлять его фальшивые волосы. Я печально сидел на своем месте, мучился невыносимо этим новым сближением, ничего не ел, ничего не пил и только искоса сердито поглядывал на обоих. Все поцелуи, все ласки, измышляемые похотливой женщиной, терзали мое сердце. И, однако, я до сих пор все-таки не знал, на кого я больше сержусь - на мальчика за то, что он отбивает у меня подружку, или на подружку за то, что она развращает моего мальчика. А в общем, и то, и другое было мне чрезвычайно противно и даже более тягостно, чем недавний плен. И вдобавок еще ни Трифена не заговаривала со мной, словно я не был ей человеком близким и некогда желанным любовником, ни Гитон не удостаивал меня чести хотя бы мимоходом выпить за мое здоровье или по крайней мере вовлечь меня в общий разговор. Мне кажется, он просто боялся, как бы в самом же начале наступившего согласия опять не растравить рану в сердце Трифены. От огорчения грудь моя переполнилась наконец слезами; глубокими вздохами старался я подавить в себе рыдания, которые как бы выворачивали мою душу...
   [Лих] добивался, чтобы и ему досталась часть наших удовольствий, и, забыв хозяйскую спесь, лишь просил дружеской благосклонности...
   ...пока служанка после долгого колебания наконец не выпалила:
   - Если в тебе течет хоть капля благородной крови, ты должен относиться к ней не лучше, чем к девке; если ты действительно мужчина, ты не пойдешь к этой шлюхе...
   Все это наполнило душу мою сомнением и беспокойством. Досаднее всего было то, что о случившемся узнает величайший насмешник Эвмолп и примется мстить за воображаемую обиду в своими стихами...
   Эвмолп в самых выразительных словах поклялся...
   СХIV. Пока мы рассуждали об этом и тому подобных вещах, на море поднялось большое волнение, небо обложило со всех сторон тучами, и день потемнел. Матросы в страхе бросились по своим местам и в ожидании бури убрали паруса. Но ветер гнал волны то в одну, то в другую сторону, и кормчий совершенно не знал, какого ему курса держаться. То ветер гнал нас по направлению к Сицилии, то поднимался аквилон, хозяин италийского берега, и во все стороны швырял наше покорное судно. Но что было опаснее всяких бурь, так это нависшая внезапно над нами тьма, до того непроглядная, что кормчий не мог рассмотреть как следует даже корабельного носа.
   И вот, о Геркулес! Когда буря разыгралась вовсю, Лих обратился ко мне, трепеща от страха, и, протягивая с мольбою руки, воскликнул:
   - Энколпий, помоги нам в опасности, возврати судну систр и священное одеяние. Заклинаю тебя, сжалься над нами, прояви присущее тебе милосердие!
   Он все еще вопил, когда внезапно налетел сильный шквал и сбросил его в море. Буря завертела его в своей неумолимой пучине я, выбросив еще раз на поверхность, наконец поглотила. Тут самые преданные из слуг Трифены поспешно схватили свою госпожу и, посадив ее вместе с большею частью поклажи в лодку, спасли от верной смерти...
   А я, прижавшись к Гитону, громко плакал и говорил ему:
   - Мы заслужили от богов, чтобы только смерть соединила нас. Но безжалостная судьба отказала нам даже в этом. Смотри - волны начинают уже опрокидывать наше судно. Смотри! Уже скоро гневное море вырвет любящих друг у друга из объятий. Итак, если ты на самом деле любил Энколпия, то подари его поцелуем, пока еще можно. Вырви из рук немедлящей судьбины эту последнюю радость.
   Лишь только я это сказал, Гитон разделся и, прикрывшись моей туникой, подставил мне лицо для поцелуев, а чтобы слишком яростная волна не разлучила прильнувших друг к другу, он одним поясом связал обоих, говоря:
   - Так, по крайней мере подольше нас, связанных вместе, будет носить море. А может быть, оно сжалится и выбросит нас вместе на берег, и какой-нибудь прохожий из простого человеколюбия набросает на тела наши камней или же в крайнем случае яростные волны замоют их незаметно песком.
   Я даю связать себя последними узами и, лежа, как на смертном одре, ожидаю кончины, которая уже не страшит меня... Буря между тем заканчивала то, что ей было предписано роком, и бросилась уничтожать все остатки нашего корабля. На нем не было теперь ни мачт, ни руля, ни канатов, ни весел. Подобно неотесанному бесформенному обрубку носился он по воле волн...
   Появились рыбаки, приплывшие на своих маленьких лодках в надежде награбить добычи. Но, заметив на палубе людей, готовых защищать свое имущество, забыли о жестокости и оказали помощь...
   СХV. Мы услыхали странные звуки, которые раздавались из-под каюты кормчего: точно дикий зверь рычал, желая вырваться на свободу. Пойдя на звук, мы наткнулись на Эвмолпа: он сидел и на огромном пергаменте выписывал какие-то стихи. Пораженные тем, что Эвмолп даже на краю гибели не бросает своих поэм, мы, несмотря на его крики, выволокли его наружу и велели образумиться. А он, рассердившись, что ему помешали, кричал:
   - Дайте же мне возможность закончить фразу: поэма уже идет к концу.
   Тут я ухватил одержимого и велел Гитону помочь мне отвезти воющего поэта на землю...
   И вот, когда это было устроено, мы добрались наконец, печальные, до рыбачьей хижины и, кое-как подкрепившись испорченной во время кораблекрушения снедью, провели там невеселую ночь.
   На следующий день, когда мы держали совет, в какую нам сторону направиться, я вдруг заметил, что легкая зыбь крутит и прибивает к нашему берегу человеческое тело. С печалью в сердце стоял я и увлажненным взором созерцал вероломство моря.
   - Может быть, - воскликнул я, - в какой-нибудь части света ждет его спокойная супруга или сын, не знающий о буре, или отец, которого он оставил и, отправляясь в дорогу, поцеловал. Вот они, человеческие расчеты! Вот они, наши честолюбивые помыслы! Вот он, человек, которого волны носят теперь по своему произволу!
   До сих пор я оплакивал его как незнакомого. Но когда волна повернула утопленника, чье лицо нисколько не изменилось, я увидел Лиха; этот не так давно грозный и неумолимый человек теперь лежал чуть ли не у моих ног. Я не мог больше удерживать слез и, вновь и вновь ударяя себя в грудь, повторял:
   - Где же теперь твоя ярость? Куда девалась вся твоя необузданность? Твое тело предоставлено на растерзание рыбам и морским чудовищам. Недавно ты хвастал своим могуществом, и вот, после кораблекрушения, от твоего громадного корабля ни доски не осталось. Наполняйте же, смертные, наполняйте сердца ваши гордыми помыслами. Будьте, будьте предусмотрительны распределяйте ваши богатства, приобретенные обманом и хитростью, на тысячу лет. Ведь и этот только вчера еще придирчиво проверял счета своего имущества; ведь и он в мечтах назначил день, когда достигнет берегов своей родины. О, боги и богини! Как далеко лежит он теперь от цели! Но не одно только море так вероломно к людям. Одному в сражении изменяет оружие. Другого погребают под собой развалины дома в тот миг, когда он дает обеты богам. Иному приходится испустить непоседливый дух, вылетев из повозки. Обжору душит пища, умеренного - воздержание. Словом, если поразмыслить, то крушения ждут нас повсюду. Правда, поглощенный волнами не может рассчитывать на погребение. Но какая разница, чем истреблено будет тело, обреченное на гибель, - огнем, водой или временем? Что там ни делай, все на одно выйдет. Пусть даже могут растерзать тело дикие звери... Но разве лучше, если пожрет его пламя? Напротив, когда мы гневаемся на рабов, то наказание огнем считаем самым тяжелым. Так не безумие ли заботиться о том, чтобы малейшая частица нашего тела не оставалась без погребения?...
   Тело Лиха сгорело на костре, сложенном руками его врагов. Эвмолп же, сочиняя надгробную надпись, устремил вдаль свои взоры, призывая к себе вдохновение...
   СХVI. Охотно окончив это дело, мы пустились по избранной нами дороге и, немного спустя, покрытые потом, уже взбирались на гору; с нее открывался вид на какой-то город, расположенный совсем недалеко от нас на высоком холме. Блуждая по незнакомой местности, мы не знали, что это такое, пока наконец какой-то хуторянин не сообщил нам, что это Кротона, город древний, когда-то первый Италии... Затем, когда мы более подробно принялись расспрашивать его, что за люди населяют это знаменитое место и какого рода делами предпочитают они заниматься, после того как частые войны свели на нет их богатство, он так нам ответил:
   - О чужестранцы, если вы - купцы, то советую вам отказаться от ваших намерений; постарайтесь лучше отыскать какие-нибудь другие средства к существованию; Если же вы люди более тонкие и способны все время лгать, тогда вы на верном пути к богатству. Ибо науки в этом городе не в почете, красноречию в нем нет места, а воздержание и чистотой нравов не стяжаешь ни похвал, ни наград. Знайте, что все люди, которых вы увидите в этом городе, делятся на две категории: уловляемых и уловляющих. В Кротоне никто не заводит своих детей, потому что любого, кто имеет законных наследников, не допускают ни на торжественные обеды, ни на общественные зрелища: лишенный всех этих удовольствий, он принужден жить незаметно среди всякого сброда. А вот люди, никогда не имевшие ни жен, ни близких родственников, достигают самых высоких почестей; другими словами - только их и признают за людей, наделенных военной доблестью, великим мужеством и примерной честностью. Вы увидите, - сказал он, - город, напоминающий собой пораженную чумою равнину, на которой нет ничего, кроме терзаемых трупов да терзающих воронов...
   СХVII. Эвмолп, как человек более предусмотрительный, принялся обдумывать этот совершенно новый для нас род занятий и заявил наконец, что он ровно ничего не имеет против такого способа обогащения. Я думал сначала, что старец наш просто шутит, по своему поэтическому легкомыслию, но он с самым серьезным видом добавил:
   - О, сумей я обставить эту комедия попышнее, будь платье поприличнее и вся утварь поизящнее, чтобы всякий поверил моей лжи, - поистине я не стал бы откладывать это дело, а сразу повел бы вас к большому богатству.
   Я обещал Эвмолпу доставить все, что ему нужно, если только устраивает его платье, сопутствовавшее нам во всех грабежах, и разные другие предметы, которые дала нам обобранная вилла Ликурга. А что касается денег на текущие расходы, то Матерь богов по вере нашей пошлет нам их...
   - В таком случае зачем откладывать нашу комедию в долгий ящик? воскликнул Эвмолп.- Если вы действительно ничего не имеете против подобной плутни, то признайте меня своим господином.
   Никто из нас не осмелился осудить эту проделку, тем более что в ней мы ничего не теряли. А для того чтобы замышляемый обман остался между нами, мы, повторяя за Эвмолпом слова обета, торжественно поклялись терпеть и огонь, и оковы, и побои, и насильственную смерть, и все, что бы ни приказал нам Эвмолп,- словом, как форменные гладиаторы, предоставили и души свои, и тела в полное распоряжение хозяина. Покончив с клятвой, мы, нарядившись рабами, склонились перед повелителем. Затем сговорились, что Эвмолп будет отцом, у которого умер сын, юноша, отличавшийся красноречием и подававший большие надежды. А чтобы не иметь больше перед глазами ни клиентов своего умершего сына, ни товарищей его, ни могилы, вид которых вызывал у него каждый день горькие слезы, - несчастный старик решил уехать из своего родного города. Горе его усугублено только что пережитым кораблекрушением, из-за которого он потерял более двух миллионов сестерциев. Но не потеря денег волнует его, а то, что, лишившись также и всех своих слуг, он не в состоянии теперь появиться ни перед кем с подобающим его достоинству блеском. Между тем в Африке у него до сих пор на тридцать миллионов сестерциев земель и денег, отданных под проценты. Кроме того, по нумидийским землям у него разбросано повсюду такое множество рабов, что с ними свободно можно было бы овладеть хотя бы Карфагеном.
   Согласно этому плану, мы посоветовали Эвмолпу, во-первых, кашлять как можно больше, затем притвориться, точно он страдает желудком, а поэтому при людях отказываться от всякой еды и, наконец, говорить только о золоте и серебре, о своих вымышленных имениях и о постоянных неурожаях. Кроме того, он обязан был изо дня в день корпеть над счетами и чуть не ежечасно переделывать завещание. А для полноты картины, он должен путать имена всякий раз, когда ему придется позвать к себе кого-нибудь из нас,- чтобы всем бросалось в глаза, будто он все еще вспоминает отсутствующих слуг.
   Распределив таким образом роли, мы помолились богам, чтобы все хорошо и удачно кончилось, и отправились дальше. Но и Гитон не мог долго выносить непривычного груза, и наемный слуга, Коракс, позор своего звания, тоже частенько ставил поклажу на землю, ругал нас за то, что мы так спешим, и грозил или бросить где-нибудь свою ношу, или убежать вместе с нею.
   - Что вы, - говорит, - считаете меня за вьючное животное, что ли, или за грузовое судно? Я подрядился нести человеческую службу, а не лошадиную. Я такой же свободный, как и вы, хоть отец и оставил меня бедняком.
   Не довольствуясь бранью, он то и дело поднимал кверху ногу и оглашал дорогу непристойными звуками и обдавал всех отвратительной вонью. Гитон смеялся над его строптивостью и всякий раз голосом передразнивал эти звуки...
   CXVIII.
   - Очень многих, юноши, - начал Эвмолп,- стихи вводят в заблуждение: удалось человеку втиснуть несколько слов в стопы или вложить в период сколько-нибудь тонкий смысл - он уж и воображает, что взобрался на Геликон. Так, например, после долгих занятий общественными делами люди нередко, в поисках тихой пристани, обращаются к спокойному занятию поэзией, думая, что сочинить поэму легче, чем контроверсию, уснащенную блестящими изреченьицами. Но человек благородного ума не терпит пустословия, и дух его не может ни зачать, ни породить ничего, если его не оросит живительная влага знаний. Необходимо тщательно избегать всех выражений, так сказать, подлых и выбирать слова, далекие от плебейского языка, согласно слову поэта:
   Невежд гнушаюсь и ненавижу чернь...
   Затем нужно стремиться к тому, чтобы содержание не торчало, не уместившись в избранной форме, а, наоборот, совершенно с ней слившись, блистало единством красоты. Об этом свидетельствует Гомер, лирики, римлянин Вергилий и удивительно удачный выбор выражений у Горация. А другие или совсем не увидали пути, который ведет к поэзии, или не отважились вступить на него. Вот, например, описание гражданской войны: кто бы ни взялся за этот сюжет без достаточных литературных познаний, всякий будет подавлен трудностями. Ведь дело совсем не в том, чтобы в стихах изложить события, это историки делают куда лучше; нет, свободный дух должен устремляться в потоке сказочных вымыслов обходным путем, через рассказы о помощи богов, через муки поисков нужных выражений, чтобы песнь казалась скорее вдохновенным пророчеством исступленной души, чем достоверным показанием, подтвержденным свидетелями...
   CXIX.
   Римлянин царь-победитель владел без раздела вселенной;
   Морем, и сушей, и всем, что двое светил освещают.
   Но ненасытен он был. Суда, нагруженные войском,
   Рыщут по морю, и, если найдется далекая гавань
   Или иная земля, хранящая желтое злато,
   Значит, враждебен ей Рим. Среди смертоносных сражений
   Ищут богатства. Никто удовольствий избитых не любит,
   Благ, что затасканы всеми давно в обиходе плебейском.
   Так восхваляет солдат корабельный эфирскую бронзу;
   Краски из глубей земных в изяществе с пурпуром спорят.
   С юга шелка нумидийцы нам шлют, а с востока серийцы.
   Опустошает для нас арабский народ свои нивы.
   Вот и другие невзгоды, плоды нарушения мира!
   Тварей лесных покупают за злато и в землях Аммона,
   В Африке дальней спешат ловить острозубых чудовищ,
   Ценных для цирка убийц. Чужестранец голодный, на судне
   Едет к нам тигр и шагает по клетке своей золоченой,
   Завтра при кликах толпы он кровью людскою упьется.
   Горе мне! Стыдно вещать про позор обреченного града!
   Вот, по обычаю персов, еще недозрелых годами
   Мальчиков режут ножом и тело насильно меняют
   Для сладострастных забав, чтоб назло годам торопливым
   Истинный возраст их скрыть искусственной этой задержкой.
   Ищет природа себя, но не в силах найти, и эфебы
   Нравятся всем изощренной походкою, мягкостью тела,
   Нравятся кудри до плеч и одежд небывалые виды,
   Все, чем прельщают мужчин. Привезенный из Африки ставят
   Крапчатый стол из лимонного дерева (злата дороже
   Та древесина); рабы уберут его пурпуром пышным,
   Чтобы он взор восхищал. Вкруг этих заморских диковин,
   Всеми напрасно ценимых, сбираются пьяные толпы.
   Жаден бродяга-солдат, развращенный войной, ненасытен:
   Выдумки - радость обжор; и клювыш из волны сицилийской
   Прямо живьем подается к столу; уловляют в Лукрине
   И продают для пиров особого вида ракушки,
   Чтоб возбуждать аппетит утомленный. На Фасисе, верно,
   Больше уж птиц не осталось: одни на немом побережье
   Средь опустевшей листвы ветерки свою песнь распевают.
   То же безумство на Марсовом поле; подкуплены златом,
   Граждане там голоса подают ради мзды и наживы.
   Стал продажен народ, и отцов продажно собранье!
   Любит за деньги толпа; исчезла свободная доблесть
   Предков; вместе с казной разоренный лишается власти.
   Рухнуло даже величье само, изъедено златом.
   Плебсом отвергнут Катон побежденный; но более жалок
   Тот, кто, к стыду своему, лишил его ликторских связок.
   Ибо - и в этом позор для народа и смерть благонравья!
   Не человек удален, а померкло владычество Рима,
   Честь сокрушилась его. И Рим, безнадежно погибший,
   Сделался сам для себя никем не отмщенной добычей.
   Рост баснословный процентов и множество медной монеты
   Эти два омута бедный народ, завертев, поглотили.
   Кто господин в своем доме? Заложено самое тело!
   Так вот сухотка, неслышно в глубинах тела возникнув,
   Яростно члены терзает и выть заставляет от боли.
   В войско идут бедняки и, достаток на роскошь растратив,
   Ищут богатства в крови. Для нищего наглость - спасенье.
   Рим, погрузившийся в грязь и в немом отупенье лежащий,
   Может ли что тебя пробудить (если здраво размыслить),
   Кроме свирепой войны и страстей, возбужденных оружьем?
   CXX.
   Трех послала вождей Фортуна,- и всех их жестоко
   Злая, как смерть, Энио погребла под грудой оружья.
   Красс у парфян погребен, на почве Ливийской - Великий,
   Юлий же кровию Рим обагрил, благодарности чуждый.
   Точно не в силах нести все три усыпальницы сразу,
   Их разделила земля. Воздаст же им почести слава.
   Место есть, где средь скал зияет глубокая пропасть
   В Парфенопейской земле по пути к Дикархиде великой,
   Воды Коцита шумят в глубине, и дыхание ада
   Рвется наружу из недр, пропитано жаром смертельным.
   Осенью там не родятся плоды; даже травы не всходят
   Там на тучном лугу; никогда огласиться не может
   Мягкий кустарник весеннею песней, нестройной и звучной,
   Мрачный там хаос царит, и торчат ноздреватые скалы,
   И кипарисы толпой погребальною их окружают.
   В этих пустынных местах Плутон свою голову поднял
   (Пламя пылает на ней и лежит слой пепла седого).
   С речью такою отец обратился к Фортуне крылатой:
   "Ты, чьей власти дела вручены бессмертных и смертных,
   Ты не миришься никак ни с одной устойчивой властью,
   Новое мило тебе и постыло то, что имеешь;
   Разве себя признаешь ты сраженной величием Рима?
   Ты ли не в силах столкнуть обреченной на гибель громады?
   В Риме давно молодежь ненавидит могущество Рима,
   Груз добытых богатств ей в тягость. Видишь сама ты
   Пышность добычи и роскошь, ведущую к гибели верной.
   Строят из злата дома и до звезд воздвигают строенья,
   Камень воды теснит, а море приходит на нивы,
   Все затевают мятеж и порядок природы меняют.
   Даже ко мне они в царство стучатся, и почва зияет,
   Взрыта орудьями этих безумцев, и стонут пещеры
   В опустошенных горах, и прихотям служат каменья,
   А сквозь отверстья на свет ускользнуть надеются души.
   Вот почему, о Судьба, нахмурь свои мирные брови,
   Рим к войне побуди, мой удел мертвецами наполни.
   Да, уж давненько я рта своего не омачивал кровью,
   И Тисифона моя не омыла несытого тела,
   С той поры, как поил клинок свой безжалостный Сулла
   И взрастила земля орошенные кровью колосья".
   CXXI.
   Вымолвив эти слова и стремясь десницу с десницей
   Соединить, он разверз огромной расщелиной землю.
   Тут беспечная так ему отвечала Фортуна:
   "О мой родитель, кому подчиняются недра Коцита!
   Если истину мне предсказать безнаказанно можно,
   Сбудется воля твоя, затем что не меньшая ярость
   В сердце кипит и в крови не меньшее пламя пылает.
   Как я раскаялась в том, что радела о римских твердынях!
   Как я дары ненавижу свои! Пусть им стены разрушит
   То божество, что построило их. Я всем сердцем желаю
   В пепел мужей обратить и кровью душу насытить,
   Вижу, как дважды тела под Филиппами поле устлали,
   Вижу могилы иберов и пламя костров фессалийских,
   Внемлет испуганный слух зловещему лязгу железа.
   В Ливии - чудится мне - стенают, о Нил, твои веси
   В чаянье битвы актийской, в боязни мечей Аполлона.
   Так отвори же скорей свое ненасытное царство,
   Новые души готовься принять. Перевозчик едва ли
   Призраки павших мужей на челне переправить сумеет:
   Нужен тут флот. А ты пожирай убитых без счета,
   О Тисифона, и глад утоляй кровавою пищей:
   Целый изрубленный мир спускается к духам Стигийским".
   CXXII.
   Еле успела сказать, как, пробита молнией яркой,
   Вздрогнула туча - и вновь пресекла прорвавшийся пламень.
   В страхе присел повелитель теней и заставил сомкнуться
   Недра земли, трепеща от раскатов могучего брата.
   Вмиг избиенье мужей и разгром грядущий раскрылись
   В знаменьях вышних богов. Титана лик искаженный
   Сделался алым, как кровь, и подернулся мглою туманной,
   Словно дымились уже сраженья гражданские кровью.
   В небе с другой стороны свой полный лик погасила
   Кинфия, ибо она освещать не посмела злодейства.
   С грохотом рушились вниз вершины гор и потоки,
   Русла покинув свои, меж новых брегов умирали.
   Звон мечей потрясает эфир, и военные трубы
   В небе Марса зовут. И Этна, вскипев, изрыгнула
   Пламень, досель небывалый, взметая искры до неба.
   Вот среди свежих могил и тел, но почтенных сожженьем,
   Призраки ликом ужасным и скрежетом злобным пугают,
   В свите невиданных звезд комета сеет пожары,
   Сходит Юпитер могучий кровавым дождем на равнины.
   Знаменья эти спешит оправдать божество, и немедля
   Цезарь, забыв колебанья и движимый жаждою мести,
   Галльскую бросил войну и войну гражданскую начал.
   В Альпах есть место одно, где скалы становятся ниже.
   И открывают проход, раздвинуты греческим богом.
   Там алтари Геркулеса стоят и горы седые,
   Скованы вечной зимой, до звезд вздымают вершины.