Елизавета любила говорить, что русский чиновник для нее куда любезнее немца. Однако те наивные люди, которые думали, что Россией после низложения немцев, прикормленных прежними властительницами: Бирона, Миниха, Остермана и Лёвенвольде, – будут управлять исключительно русские министры, ошибались. То есть русскими-то они были русскими и фамилии носили звучные, древние, прославленные: Бестужев-Рюмин, Воронцов, Олсуфьев, Волков, – однако все эти министры фактически находились на содержании иностранных дворов или, по крайности, получали разнообразные подношения – не в меньших размерах, чем свергнутые ими немцы.
   Алексей Петрович Бестужев-Рюмин, который кичился своей неподкупностью и умел заставить поверить в нее, сваливая грехи с больной головы на здоровую (к примеру, он убедил императрицу, что ее лекарь Лесток получает пенсион от Франции, что являлось чистой правдой, и от Пруссии, что не имело под собой никаких оснований), за активную поддержку Англии (Россия пообещала предоставить в ее распоряжение армию в 55 тысяч человек) и подписание союзного договора с этой страной получил десять тысяч фунтов стерлингов, Олсуфьев – полторы тысячи дукатов, и еще ему был обещан пенсион. Это – поверх той сотни тысяч фунтов стерлингов, которую ежегодно обещала Англия платить России. Вот именно – обещала... К тому же Бестужев клянчил у английского короля еще и годичный пенсион в две с половиной тысячи фунтов и обязывался работать в пользу «владычицы морей». Посол Англии в России сэр Уильям Гембори писал в Сент-Джеймский дворец: «Надобно дать ему, так как он чистосердечно служит в пользу нашего короля»».
   Впрочем, глядя на замкнутого, надменного и неприступного Бестужева, никто этого и заподозрить не мог!
   В отличие от Бестужева, Воронцов не делал вида, будто он святее папы римского. С чуточку смущенным выражением своего красивого, смуглого лица он смирялся перед слабостями человеческой натуры! Еще в 1746 году, когда Бестужев прибрал к рукам всю политику России, свалив и Лестока, и Шетарди и на время отставив Воронцова, оный взял отпуск и объехал всю Европу. Побывал Михаил Илларионович и в Париже, удивив сей город халатом, подбитым пухом из сибирских гусей, а заодно свел знакомство с некоторыми министрами французского двора. Когда мадам Помпадур великодушно взяла на себя управление владениями Людовика XV, она разузнала о профранцузских настроениях русского вице-канцлера и прониклась к нему симпатией. Задумав меблировать заново свой дом, она продала старую мебель королю – с немалой для себя выгодой, а Людовик, по наущению фаворитки, отправил сию обстановку в Петербург – графу Воронцову. Обставлено сие было как дар от мадам Помпадур, и Воронцов теперь чувствовал себя весьма обязанным герцогине и всячески стремился обратить взоры Елизаветы в сторону Франции. Однако Бестужев постоянно стоял на его пути! Как правило, Воронцов, столкнувшись в приемной императрицы со своим недругом (и недругом Франции), надувался, как мышь на крупу, и уходил пожаловаться фавориту Елизаветы, камергеру Ивану Шувалову, который тоже обожал все французское.
   Однако если тот обладал достаточной властью над сердцем (а еще большей – над телом!) государыни, то никак не мог влиять на ее легкомысленную голову (Бестужев достиг полной власти в России вовсе не потому, что императрица его любила или находила удовольствие в беседах с ним, нет! – а потому, что в одночасье снимал с Елизаветы все бремя государственных забот, давая возможность не касаться никаких дел). Поэтому внушить Елизавете мысль о том, что надобно принимать сторону Франции, Иван Шувалов никак не мог.
   Между тем граф Воронцов, понукаемый французским посланником и собственным чувством долга (у него были свои понятия о чести!), чуть не рыдал, пытаясь добиться серьезного разговора с подругой юношеских лет. Однако понимал, что необходимы какие-то весьма серьезные доводы в пользу русско-французского союза: более серьезные, чем даже государственная необходимость!
   И вот сегодня такой довод у Воронцова появился. Как и человек, который этот довод представит. Именно потому граф Михаил Илларионович выплясывал у императрицыной двери, дрожа от нетерпения, и едва сдерживался, чтобы не поглядывать на настороженного Бестужева покровительственно и даже с насмешкой. Прежние приезжие из Франции задерживались по приказу канцлера еще на границе, а единственный прорвавшийся в Петербург агент по имени Мейссонье де Валькруассан был отправлен в Шлиссельбург. Но этому агенту, который прибыл нынче... этому, вернее, этой должно повезти! Вице-канцлер чуял победу!
   Впрочем, Воронцов знал, что к императрице можно прорваться для серьезного разговора не прежде, чем она посоветуется о прошлом и будущем с окружающими ее образами святых – это может длиться часами! – и, уж конечно, не прежде, чем ее зеркало удостоверит, что нет никого прекраснее в мире, нежели императрица Елизавета Петровна. Это была отчасти правда... Французский посланник маркиз Брейтейль доносил своему двору: «Нельзя лучше чувствовать себя и соединять в ее возрасте более свежий цвет с жизнью, созданной для того, чтобы его лишиться; обыкновенно она ужинает в два-три часа ночи и ложится спать в семь часов утра. Впрочем, эта свежесть достигается с каждым днем все с большим трудом. Четырех, пяти часов времени и всего русского искусства едва достаточно ежедневно для того, чтобы придать ее лицу желаемую обольстительность!»
   – Ваше величество, не пора ли принять господина вице... – заикнулась тем временем Анна Карловна, чуя беспокойство, которое донимало ее мужа, однако взор Елизаветы вновь мечтательно затуманился.
   – А скажи, Маврушка, – обратилась она к Шуваловой, – знаешь ли ты, что мне сегодня снилось?
   – Откуда же мне знать, матушка? – пожала та плечами, тоже косясь в сторону двери. Штука в том, что и Мавра Егоровна Шувалова была весьма заинтересована в скорейшей встрече императрицы с Воронцовым. А почему? Да потому, что ее муж, Петр Шувалов, тоже стремился к русско-французскому альянсу. Он добивался откупа на табачную монополию и рассчитывал, что именно Франция станет его рынком сбыта... – Да что б тебе ни снилось – сон ушел и быльем порос.
   – А все же мне иной раз интересно, что он такое поделывает? – по-девичьи жеманно хихикнула Елизавета и, отбросив так и оставшийся незатянутым корсет, направилась прямиком к заветному розовому комодику.
   – Кто, матушка? – удивилась Мавра Шувалова.
   – Как кто?! – раздраженно дернула плечиком Елизавета. – Тот, кого я нынче во сне видела!
   Три придворные дамы озадаченно переглянулись. Как ни хорошо знали они свою госпожу, прихотливость течения ее мыслей частенько ставила их в тупик. Произошло это и теперь.
   Ну что ж, они так же хорошо знали, что, пока императрица забавой карточной не натешится, бессмысленно ее прерывать. А потому с видом покорности и терпения обступили Елизавету, которая с проворством записной гадалки перетасовала колоду и, произнеся скороговоркою:
   – Карты всеведущие, жезлы, булавы, монеты, кубки, что сейчас паж кубков Никита поделывает и тоскует ли он обо мне, даме кубков Елисавет? – принялась осторожно вынимать карты.
   Меж дамами воцарилось некоторое замешательство. Хоть убей, они никак не могли вспомнить, кто такой есть паж кубков Никита и отчего он должен тосковать о даме кубков Елисавет?.. Однако через миг злоехидная Хлоп– Баба, обладавшая более живой памятью, фыркнула и значительно покосилась на Мавру Шувалову. Воронцова тоже не скрыла едкую улыбочку. А Шувалова вспыхнула огнем, потому что значение насмешек ей тоже стало понятно... ну да, судьба этого «пажа кубков» в свое время наизнанку вывернулась именно благодаря ее мужу и деверю, братьям Шуваловым!
   – Батюшки! – воскликнула в это мгновение Елизавета. – Да вы только поглядите, дамы!
   Дамы поглядели. Императрицы держала в руке три карты и негодующе ими взмахивала, так что различить их значения удалось не вдруг. Наконец они обнаружили, что паж кубков находится в окружении короля булав и пажа монет.
   – Это что же значит такое?! – растерянно пробормотала Елизавета.
   – Да то и значит! – злорадно хихикнула Мавра Егоровна, мигом почувствовав себя просто отлично. – Не верила ты, что он таковский, а ведь вот... сама видишь! Никаких дам при нем. Два мужика! Нет, даже три! – И она выдвинула из-за пажа кубков прилипшую к нему карту пажа жезлов, а потом с победным видом посмотрела на Хлоп-Бабу и Воронцову, как если бы в том, что паж кубков находился в обществе карт с явным мужским значением, была некая особая доблесть и даже ее заслуга.
   – Ну, это еще может ничего и не значить, – проворчала Хлоп-Баба. – Мало ли что... пирушка, к примеру, а то и еще что-нибудь...
   – Ага, пирушка! – хохотнула Шувалова. – Такая же пирушка, каким он на пленерах с молодыми красавчиками предавался, отчего вся рожа-то его прыщами пошла!
   Елизавета чистоплотно передернула плечами. Воспоминания о прыщах, которыми и впрямь пошла рожа пажа кубков, мгновенно вышибли из ее памяти ностальгию о тех днях и месяцах, когда царица считала его лицо красивейшим явлением природы.
   – И то! – сказала брезгливо. – Однако бес с ним, с Никиткою. Давайте дальше одеваться.
   В эту самую минуту Михаил Илларионович Воронцов снова нетерпеливо ворохнул дверь, однако Анна Карловна успела успокаивающе кивнуть: мол, потерпи! Наверное, скоро...

Имение Лизино, вблизи Санкт-Петербурга,
1755 год

   – Вы меня, чертово дитя, заморить решили? – Очень красивый молодой человек в простой рубахе, кавалерийских лосинах и мягкой калабрийской шляпе натянул поводья и осадил вороного коня, нервно перебиравшего ногами и норовисто воротившего точеную голову. – Смотрите, Нуар счастью своему не верит, что остановился наконец: весь в мыле.
   – Может быть, конь и устал, однако вы, сударь, свежохоньки, – ответил ему второй всадник, гораздо моложе первого, так же одетый и сидевший на серой – мышастой – кобылке, столь легконогой и стройной, что, казалось, мощный Нуар должен был обойти ее играючи, нисколечко не напрягаясь. Однако почему-то не обошел.
   – Похоже, я сделал ошибку, когда поспешил расстаться с Мышкой, – первый всадник оценивающе окинул взглядом кобылку.
   – Вы жалеете о своей щедрости? – так и ощетинился его спутник. – Коли так, заберите Мышку назад, мне-то для вас ничего не жалко!
   – Ох вы и хитрюга! – усмехнулся красавец. – Умудрились придать моим словам такой смысл, какого я в них и не вкладывал, да еще и заставили меня почувствовать себя скаредом. Это все ваша английская кровь сказывается. Мы-то, русские, вообще не склонны этак играть словами.
   – Английской крови во мне всего лишь четвертинка, – возразил второй всадник. – Как известно, отец мой наполовину француз, наполовину англичанин. Русской все же больше! Поэтому, сударь, прошу не острить по поводу моего происхождения, ежели вы желаете, чтобы мы и впредь оставались в дружеских отношениях.
   – Вы мне, что ли, угрожаете? – ухмыльнулся красавец, снисходительно поглядывая из-под нависших полей шляпы.
   – Да нет, только предупреждаю, сударь мой Никита Афанасьевич, – отозвался его молодой спутник.
   – Я, видите ли, не привык, чтоб со мной этаким тоном позволяло себе разговаривать какое-то дитя, пусть даже и состоящее со мной в родстве! – В голосе Никиты Афанасьевича зазвучала угроза. – Предупреждает, смотрите-ка! Знает, что уйдет безнаказанно, не стану же я с каким-то чайлд-анфаном [2] неоперившимся по-мужски беседовать!
   – Ну так он с вами побеседует! – Покраснев от обиды, юнец соскользнул с седла и встал в позицию, как если бы у него в руках была шпага или рапира. Впрочем, он немедля спохватился, что руки его пусты, и замер с растерянным выражением лица.
   – Ага! – с издевкой хохотнул красавец Никита Афанасьевич, неторопливо покидая седло. – Только железками и способны пыряться французики-желтопузики. А врукопашную? Тычки да кулачки – этому вас ваши английские предки не удосужились обучить?
   Он откровенно задирал своего спутника, вызывал его на пикировку, и тот подыгрывал весьма охотно. Трудно было поверить, что его обида и вспыльчивость притворны.
   – Не извольте беспокоиться! – прошипел юнец. – The boxing – this is our national english sport!
   И он очертя голову кинулся на Никиту Афанасьевича, который легко отражал запальчивые замахи и несильные удары.
   Юнец пытался обрести хладнокровие. Он ухитрился скинуть шляпу и отбросил со лба влажные темно-русые кудри. Они были перехвачены сзади черной бархоткой и образовали некое подобие лошадиного хвоста, так как были очень пышны и своевольны.
   Никита Афанасьевич тоже скинул шляпу. Со своими соломенными волосами, которые также были завязаны бархоткой, он гораздо больше походил на хладнокровного английского лорда, занятого boxing’ом, чем разгоряченный, девически стройный и длинноногий юнец.
   Сторонний наблюдатель, коли таковой сыскался бы, приглядевшись, мог убедиться, что Никита Афанасьевич своего противника очень щадит. Его крепкие кулаки держали того на расстоянии, однако не причиняли никакого вреда. Но столь грозны были замахи, что юнец невольно отшатывался, бесился от своей трусости, краснел, снова очертя голову кидался в наступление – и вновь оказывался отброшен метким предупредительным замахом.
   По лицу было видно, что он уже не на шутку разозлен, забыл, что это игра, и, удайся ему задеть противника, ни в коем случае его не пощадит.
   – Ну что, Афоня, довольно? – спросил наконец Никита Афанасьевич весело, причем даже не запыхавшись.
   Ожидая ответа, он невольно открылся для удара, и юнец, при своем иноземном происхождении носивший столь сугубо русское имя, не преминул этим воспользоваться. Он выбросил кулак вперед с такой силой, что Никита Афанасьевич непременно был бы задет, когда б не умудрился увернуться в последнее мгновение. Однако Афоня не смог сохранить равновесие и налетел на Никиту Афанасьевича всем телом. Тот покачнулся, но удержал юнца, поймав его в объятия. Они непременно устояли бы, если бы Афоня не подпрыгнул, обхватив противника руками и ногами. Никита Афанасьевич качнулся, у него еще оставалась надежда не упасть... Однако следующее действие Афони было таковым, что у кого угодно ноги подкосились бы.
   Русоволосый парнишка пылко впился в губы Никиты Афанасьевича!
   Тот был настолько ошеломлен – а кто не был бы ошеломлен на его месте?! – что несколько мгновений оставался нем и безгласен, а также не оказывал никакого сопротивления внезапно обрушившимся на него ласкам. А Афоня не только не унимался, но даже исполнялся новым пылом. Уже не только губы его терзали губы Никиты Афанасьевича, но и руки то тискали, то оглаживали плечи красавца, норовили взъерошить волосы...
   Правда, длилось сие недолго. Никита Афанасьевич очухался от ошеломления и самым натуральным образом отшвырнул от себя ошалелого юнца.
   – Да вы спятили, Афоня?! – вскричал он с таким пылом и такой яростью, что стало ясно: любовная атака не доставила ему ни малейшей приятности, а возмутила до глубины души. – Что вы себе позволяете?! Какая чертова муха вас укусила?!
   – Да она меня давно укусила! – вскричал Афоня, вскакивая с земли с поистине поразительным проворством и вновь бросаясь к Никите Афанасьевичу с явным намерением продолжить обниматься, однако тот был уже настороже: столь же стремительно поднялся на ноги и выставил вперед полусогнутые в локтях руки со стиснутыми кулаками.
   – Не советую неистовствовать, – предупредил он холодно. – Не то нарветесь на такой удар, что хорошенькая мордашка ваша надолго будет изуродована.
   – Ну вот! – с запальчивой плаксивостью возопил Афоня. – Сами говорите – мордашка хорошенькая... отчего же вы не желаете...
   – Нет, вы в самом деле спятили, чертово дитя! – оскорбленно выкрикнул Никита Афанасьевич. – Я вам что, старый потаскун, чтоб на всякую приглядную рожицу облизываться? Да и вы, кажется, забыли, какие именно чувства я могу испытывать к вам? А между тем поцелуи ваши выражали отнюдь не родственную любовь к дядюшке!
   – Насколько я знаю, родство наше не кровное, – с прежним пылом возразил Афоня. – Когда наш дедушка женился на моей бабушке, у нее уже была дочь – ныне моя матушка. То есть мы никакими запретными узами не связаны, вы мне не по родству дядюшка, а по свойству, и когда б вы пожелали, мы могли бы...
   – Я весьма признателен, что вы наконец-то упомянули о моих желаниях, – усмехнулся Никита Афанасьевич – да столь ядовито, что Афоня побледнел от обиды.
   – Вы что хотите сказать? – спросил он упавшим голосом. – Я не вызываю у вас никакого желания?
   – Ни малейшего, – со скукой в голосе ответил Никита Афанасьевич. – Ни проблеска оного! И признаюсь вам: если до сей минуты вы казались мне весьма забавны и приятны, то сейчас мне даже глядеть на вас тошно. И мои намерения пригласить вас погостить в Лизино подольше теперь развеялись как дым.
   – Что? – выдохнул Афоня, и его побледневшее лицо сделалось вовсе белым, известковым. – Вы меня прочь отсылаете?
   – Отсылаю, – кивнул Никита Афанасьевич. – Немедленно по возвращении в имение я велю закладывать ваш экипаж с тем, что вашего духу уже нынче в Лизине не было!
   – Господи, да за что же?! – потрясенно возопил Афоня. – Да мыслимо ли за любовь карать столь беспощадно?! Смилуйтесь, Никита Афанасьевич, свет очей моих, сокол ясный! Не гоните меня! Ежели моя любовь вам претит, я о ней молчать стану. Буду как и прежде – просто друг ваш, просто Афоня. Ни взглядом, ни словом не выдам, что на сердце у меня. Только не гоните!
   Голос Афони дрожал, большие серые глаза казались еще больше от слез, губы тряслись совершенно по-детски. Да уж, от одной только разлуки с дядюшкой так не плачут, не приходилось сомневаться, что Афоней владеет чувство, весьма далекое от родственной и даже свойственной привязанности!
   Николай Афанасьевич угрюмо взглянул на его расстроенное лицо:
   – Нет, дитя мое, ничего не выйдет. Не зря говорят: что в сердце вари́тся, то в лице не утаится. А у вас мордашка не только хорошенькая, но и весьма живая и выразительная. Ни одно чувство скрыть не сможете, вмиг отразится на ней. А все эти страсти противоестественные мне, знаете ли, весьма претят.
   – Противоестественные?! – повторил Афоня, и по его лицу видно было, что он глубочайшим образом потрясен... прав, прав был Никита Афанасьевич насчет живости и выразительности этого лица! – Да как же вы можете... о любви такими словами?! Всякая любовь, всякая страсть естественны, потому что из сердца исходят!
   – Из сердца! – зло фыркнул Никита Афанасьевич. – Это у вас по сугубой молодости такое представление. А на самом деле страсть не вот тут, – он стукнул себя по левой стороне груди, указывая на сердце, – а во-он где, – последовал округлый жест над чреслами, – зарождается и гнездится, и желание просто созерцать обожаемый предмет мгновенно преображается в желание этим предметом обладать.
   – Ну и что? – вкрадчиво спросил Афоня. – Что ж в этом дурного? И плотская жажда тоже естественна, ведь не зря говорят, что именно в чреслах естество человеческое находится!
   – Обладать, да... – повторил Никита Афанасьевич, словно не слыша Афониных слов. – И очень часто бывает, что человек своим желанием вызывает желание встречное. То есть до сего мгновения предмет его чувств и помыслить бы не мог, что является средоточием любви и желания, но, когда об этом узнает, его сердце тоже начинает усиленно биться, душа его трепещет, разум мутится, желания обуревают... он бросается навстречу огню, который его возжег... и не тотчас замечает, что пламень тот уже утих, а потом и вовсе погас. Какое-то время его любовного пыла еще довольно, чтобы им греться, освещаться и не замечать, что он горит сам по себе, что обожаемому предмету полыхание его вовсе без надобности. И только потом, вдруг, с разрушительной внезапностью, понимает он, что огонь его не просто никем не поддерживаем, но и задувает его ветер сурового отчуждения, равнодушия, а то и измены. И вот тут-то начинается истинное горе, мучительное, непереносимое, потому что не гореть ты уже не можешь, но чудится тебе, словно против твоего чистого, возвышенного пламени ополчились все ледяные ветры северных широт и все суховеи пустынь южных, все шторма океанов западных и все грозы гор восточных...
   Никита Афанасьевич умолк, но эхо голоса его, исполненного лютой горечи, чудилось, еще веет в воздухе.
   – Боже мой... – тихо и столь же горестно вздохнул Афоня. – Так вы ее, значит, все так же любите? С прежней силою?
   Никита Афанасьевич молча пошел к Нуару, который замер в сладостной дреме, потому что Мышка положила ему на шею свою изящную голову и стояла неподвижно, лишь изредка взмахивая аккуратно подстриженным хвостом.
   И это молчание Никиты Афанасьевича отчего произвело на Афоню самое тяжкое впечатление. Ну да, ведь это было то самое молчание, кое зовется знаком согласия, кое не требует доказательств... в самом деле, какие нужны доказательства простого «да»?! Лишь те, кто склонен изменять своим клятвам и сам себе не верит, требуют этих доказательств...
   – Любите?! – возопил Афоня, и в голосе его зазвучали истерические, злобные нотки. – Несмотря на то что она возвысила вас – и унизила, приблизила к себе – а потом с презрением отшвырнула, ошельмовав, опозорив?!
   – Я был злобно оклеветан, – угрюмо проговорил Никита Афанасьевич. – Только потому она...
   – Да она ведь даже слова не пожелала принять от вас оправдательного! – в ярости перебил Афоня. – Ежели любишь человека, ищешь доказательств его безвинности, а не преступления. Да что там – «ищешь доказательств»! Они не нужны, потому что любимому веришь! Она же вам не верила. И мало того! Она самые гнусные измышления на ваш счет приняла с готовностью, как должное. А почему? Я вам скажу: она счастлива была от вас избавиться! Вы ей не нужны были! А вы до сей поры...
   Афоня осекся, потому что Никита Афанасьевич повернул к нему почернелое от злости лицо.
   – Молчи, молчи! – выдохнул он с такой опаляющей яростью, что Афоня отпрянул. – Что ты знаешь о женщинах, бесполое существо? Ни-че-го! Что ты понимаешь в любви? Еще того меньше!
   – Я?! – так и взвился Афоня. – Я ничего не понимаю в женщинах? Я бесполое существо? Я не знаю толка в любви? Да как вы... да чтоб вас за такие слова... да будьте вы...
   И, не найдя больше слов, он ринулся на Никиту Афанасьевича с новым приливом злости, а может, любовного пыла, ибо от любви до ненависти один только шаг. Бросок его был столь стремителен, что Никита Афанасьевич не успел прикрыться и получил чувствительный удар в бровь, причем болезненный до того, что он даже взвыл. И наградил обидчика ответным ударом, который пришелся в живот.
   Афоня лишился дыхания и почти без чувств повалился навзничь. Никита Афанасьевич навис над ним...
   И в эту самую минуту услышал громкое неразборчивое восклицание, что-то вроде:
   – Протектюселфбастард!
   Разъяренный красавец обернулся на сию абракадабру – и едва не наткнулся грудью на острие шпаги, которую направлял на него высокий молодой человек в черном дорожном костюме и шляпе.
   И, с великим изумлением глядя на его шпагу, Никита Афанасьевич сообразил, что абракадабра была на самом деле английским выражением: «Protect yourself, bastard!» и означала она: «Защищайтесь, негодяй!»

В пути от Парижа до Санкт-Петербурга,
1755 год, несколько ранее

   – Знаете, что мне сказали на рудниках, м... э-э, мадемуазель? – спросил милорд Макензи Дуглас.
   – Даже не представляю, милорд! – ответила дама, сидевшая рядом с ним в карете.
   – Они не ожидали от вас такого интереса к рудничному делу, – усмехнулся Дуглас. – А также нашли, что вы удивительно выносливы, ловки и мужественны для столь нежного и субтильного создания.
   Дама – это была та самая особа, которая не столь давно встречалась в приватной обстановке с мадам Помпадур, – нахмурилась.
   – Это плохо... – пробормотала она. – Меня назвали мужественной – это никуда не годится!
   И, выхватив из дорожной сумочки ручное зеркальце, она принялась разглядывать свое лицо так пристально, словно выискивала на нем признаки пробивающихся гвардейских усов или, господи помилуй, даже бороды. Однако из зеркальца смотрело то же лилейное личико, которое не далее как несколько месяцев назад произвело совершенно неизгладимое впечатление на первого дворянина французского государства.
   Получив королевское благословение, Лия де Бомон отправилась в путь – в Россию. И вот уже который день, затянутая в ненавистный корсет, в элегантном дорожном платье и шляпе с необычайно красивыми перьями, тряслась она в карете рядом с милордом Дугласом, заезжая по пути на все рудники Швабии и Богемии, Саксонии и Пруссии, а затем Курляндии и России. Официальной целью путешествия шотландца, который ненавидел англичан, притеснителей его родины, и являлся приверженцем Стюартов, этих отвергнутых претендентов на английскую корону, было минералогическое исследование, именно поэтому он и таскался по рудникам. Истинной же целью был сбор самых разнообразных сведений, совершенно не имеющих отношения к минералогии. Ведь Макензи Дуглас являлся шпионом французского короля. Так же, как и Лия де Бомон, впрочем.