Шепот стал бессвязен и неразличим, а потом и вовсе стих. Больная замерла с закрытыми глазами, слабо перебирая простынку крупной красивой рукой. На среднем пальце мерцал перстень – массивная печатка. Об этой печатке Альбина тоже была наслышана от тетушки. Дескать, перстень красоты и ценности невиданной, с рельефной платиновой вставкой. Милиция будто бы пыталась снять его – в целях, так сказать, пущей сохранности личного имущества потерпевшей, – да не удалось. Только если с пальцем – так вросло кольцо. А в нем не меньше тридцати граммов золота!..
   Алчный шепоток тети Гали прошелестел в памяти – и утих.
   «Девочка со светлыми глазками, – задумалась Альбина, – в белой шубке… Может быть, у нее была дочка? Надо бы про эту девочку тете Гале сказать, пусть бы сообщила следователю. Наверное, это хоть какой-то след…»
   Охотничья мысль была прервана легким порывом сквозняка. У Альбины зашевелились на шее легкие прядки, выпавшие из чепчика, а по спине снова пробежал озноб. Даже не сознавая, что делает, она невесомо отпрянула в сторону – в темноту, не тронутую мертвенными рекламными отблесками.
   Фигура, стоящая в проеме двери, была неразличимо-темна, однако белизну халата Альбина заметила при слабом освещении из коридора.
   Так и есть. Врач притащился.
   Альбина уцепилась за спинку кровати, чтобы не сбежать панически и не угробить все дело. «В случае чего, скажу, что я из другого отделения, – решила быстро. – Скажу… скажу, что следователь, который сюда днем приходил, – мой знакомый, сосед, что ли, и он просил приглядеть за этой странной пациенткой».
   Мысль показалась замечательной. Нет, все-таки она себя патологически недооценивает! Не столь уж она беспомощна и не приспособлена к жизни, как наперебой талдычат матушка с тетушкой!.. Только вот вопрос: первой поздороваться с доктором и начать объясняться или подождать взрыва его изумления?
   Нет. Не стоит суетиться. Тем более, что он, кажется, и не замечает Альбину в ее укромном уголке за кроватью. И вообще доктор вроде бы не расположен к длительному осмотру. Может быть, он сейчас повернется – и…
   Не повернулся, увы. Но и не сделал шага в палату. Стоял на пороге, пытаясь проникнуть взглядом сквозь синеватую полутьму.
   Задремавшую больную, похоже, обеспокоил свет из коридора. Она приподнялась, опираясь на левую руку:
   – Сестра? Сестра? Это вы? Пить мне дайте.
   Альбина подавила милосердный порыв. Сейчас, сейчас. Вот только закроется за доктором дверь.
   – Эй, кто там? – В голосе раненой зазвучал испуг. – Вам чего? Вы доктор, что ли? Ну так дайте попить.
   Человек, стоявший в дверях, вошел в палату.
   – Дашенька… – шепнул он чуть слышно, и Альбина почувствовала, как защемило вдруг сердце.
   Кто такая эта Дашенька, чье имя он произносит с такой болью?.. А, вон что. Доктор перепутал ее с какой-то другой медсестрой.
   «Я не Дашенька», – чуть было не заявила она, но онемела, услышав мучительный стон раненой.
   Странная женщина уронила на подушку голову и забила по постели здоровой рукой. Игла капельницы вырвалась из-под полоски пластыря, но больная этого даже не заметила. Тело выгнулось дугой, с губ срывались бессвязные, хриплые звуки:
   – Ты… ты пришел! Нет, нет, не надо больше! Отпусти, я не… Отпусти!
   Альбина едва узнала голос раненой, так сдавил его страх.
   – Тише, тш-ш! – успокаивающе шепнул доктор. – Я пришел за тобой. Пора домой возвращаться. Домой, понимаешь?
   – Нет, нет! – Стриженая голова мучительно заметалась по подушке. – Больше не надо, не трогай меня!
   – Вставай, вставай! – настойчиво шептал доктор. – Пора идти…
   Раненая начала приподниматься, жалобно постанывая и поохивая.
   – Нет, не хочу, не хочу! – слабо бормотала она, однако послушно спустила на пол босые ноги – и вдруг резко повернулась к Альбине, застывшей в полутьме так неподвижно, что она и сама, чудилось, забыла о своем существовании. – Сестра, сестра! Не отпускай меня! Спаси!
   Альбину залило холодным потом от головы до пят.
   Доктор угрожающе набычился, вглядываясь в нее, – и вдруг, вздрогнув, вскинул голову, замер, вслушиваясь в торопливые шаги, доносившиеся из коридора.
   На миг Альбина увидела его четкий профиль, словно бы начерченный в ночи раскаленным лезвием: нахмуренный лоб с упавшей на него светлой прядкой, хищный нос, твердые губы. Нервно дернулась щека, и доктор прижал угол рта пальцем.
   «У него тик, – подумала Альбина. – Нервный тик».
   – Иду, иду, иду! – послышалось сладенькое пение тети Гали, и Альбина едва не рухнула, где стояла, – такое вдруг навалилось облегчение. – А я только на минуточку отвлеклась, список утренней раздачи лекарств проверить. Иду, Иван Палыч, вы не беспокойтесь, это я племяшку свою просто на всякий случай вызвала, присмотреть за раненой… Ой, это не Иван Палыч? Доктор, извините! Вы кто? Вы кто? Из какого отделения?
   Незнакомец резко обернулся к палате.
   – Я еще приду, – достиг слуха Альбины его напряженный шепот. – А теперь – спать. Слышишь? Спать!..
   Послышался тяжелый скрип кровати. Альбина увидела, как раненая тяжело, боком, рухнула на подушку. Дыхание тяжело вырывалось из груди. Она и правда уснула!
   Альбина перевела взгляд на дверь – и вздрогнула.
   Никого! Странный доктор исчез!
   Альбина покрепче сцепила зубы, чтобы подавить дрожь. В ушах все еще звучал этот шепот: «Дашенька…» – и сдавленный хрип раненой. Вот странно: незнакомец назвал больную таким хорошим, ласковым именем, звал ее домой, а она так испугалась.
   – Алька, ты здесь? – Тетушка, подслеповато щурясь, заглянула в палату. – Алька!
   – Здесь я, здесь, – Альбина шагнула вперед, как всегда раздраженная этой собачьей кличкой, которая не сходила с теткиного языка. При этом Галина Яковлевна натурально на стенку лезла, если кто-то называл ее Галькой. – Тише, не шуми. Всех перебудишь.
   – Кто это был, а? – Тетя Галя закрыла за собой дверь и зажгла ночничок.
   Альбина перевела дыхание. Только сейчас она поняла, как давила, как угнетала эта синюшная мгла! Устало пожала плечами:
   – Откуда мне знать? Доктор какой-то.
   – Док-тор? – Тетя Галя с сомнением покачала головой. – Если доктор, чего же он так чесанул от меня по коридору? Только пятки засверкали. И не к лифтам, а к боковой лестнице, чтоб на черный ход… Интересно!
   Альбина промолчала. Хотелось прекратить этот разговор как можно скорее. Какая-то темная жуть шевелилась в душе, стоило только вспомнить его шепот и как рухнула на подушку раненая женщина, как зашлась тяжелым сопением…
   – Сестра! – донесся лихорадочный шепот. – Сестра, ты здесь?
   – Тут я, тут! – успокоительно зажурчала тетя Галя. – Чего тебе? Уточку? Или попить?
   Раненая припала к поильнику, сделав несколько жадных, хлюпающих глотков. Отстранилась. Вытерла рот рукой. Слабо блеснул перстень… И вдруг вцепилась в халат тети Гали:
   – Спасите меня! Спрячьте меня! Не пускайте его!
   Тетя Галя, от неожиданности едва не брякнувшая наземь поильник, с профессиональной ловкостью высвободилась:
   – Да ты что? Нет тут никого. О чем ты?
   – Не знаю… не помню!
   Больная опрокинулась на спину. Перекатила голову по подушке, завела глаза к Альбине:
   – Но тут был кто-то. Вот она видела. Видела, ну скажи?
   Альбина, перехватив быстрый теткин взгляд, с сомнением покачала головой.
   – Не было тут никого, – выдавила она и чуть не сморщилась – до того фальшиво прозвучал ее голос.
   Тетя Галя досадливо причмокнула. Поверила ли больная, осталось неизвестным. Она зажмурилась; из-под крепко сжатых, дрожащих век медленно выползла слеза.
   Альбине стало стыдно. Ну чего они с теткой издеваются над этой бедолагой, у которой и так ничего нет: ни имени, ни памяти, ни даже пола? Чтобы как-нибудь дать выход внезапно проснувшейся жалости, натянула одеяло на вздрагивающие плечи, одернула сбившуюся простыню. И с тоской воззрилась на тетю Галю, которая склонилась над второй больной. Неужели тетушка сейчас отправится досыпать и опять оставит Альбину одну? А если вновь заявится тот… доктор?
   – А, мать твою так и этак! – не то изумленно, не то сердито сказала вдруг тетя Галя. – Надо же, вот старая дура, до утра дотерпеть не могла!
   – Что, простыни менять будем? – уныло спросила Альбина.
   – Какие простыни! – взвилась тетя Галя. – Ты что думаешь, она обделалась? Как бы не так! Померла, зараза!
   Сокрушенно покачала головой:
   – Ну все, кажется, я поспала! Вся ночь псу под хвост. А ну, мотай отсюда, Алька. Чтоб через минуту духу твоего в отделении не было. Черный ход открыт, там пройдешь. Давай-давай, а я за Иван Палычем пошла.
   Тетя Галя бесцеремонно вытолкнула племянницу из палаты, хотя никакой особой нужды в том не было: Альбина и сама спешила, не чая оказаться как можно дальше. Но не только неиссякаемое желание выспаться вымело ее из больницы, как метлой. Страх гнал… страх, что за поворотом мелькнут вдруг широкие плечи, обтянутые белым халатом, бритвенно-четкий профиль с упавшей на лоб светлой прядью, снова послышится отнимающий силы шепот…
   Обошлось: никто на нее не накинулся ни на лестнице, ни в коридоре. Альбина даже успела на последний троллейбус, так что не пришлось тратиться на такси. И все же долго еще колотилась дома под одеялом, не в силах согреться и уснуть, снова и снова слыша это пугающее, надрывное: «Дашенька… Дашенька…»
* * *
   Первый раз Кавалеров увидел своего отца с вертолета.
 
   Раньше он думал, что самое страшное, виденное им в жизни, – та черная марь на берегу Анадырки. Несколько обгорелых колышков торчали из вечной мерзлоты. Между колышками бродили олени, пощипывая мягкими, замшевыми губами ягель.
   Кавалеров споткнулся о колышек и чуть не упал. Рассердился, хотел выдернуть его из земли – не удалось.
   – Пупок развяжется, – сказал тогда проводник. – Не выдернешь.
   Кавалеров удивился. Земля, что ли, удержит? Мерзлота мерзлотой, а лето на дворе, так и пляшет все под ногами, будто идешь по мшаве где-нибудь на родимой Нижегородчине. И перед ним не бог весть что – всего-навсего колышек, какие забивают, чтобы закреплять углы палаток. Одним ударом топора вгоняют в землю – чего бы не вырвать?
   Просто из озорства попробовал дернуть еще раз. С тем же успехом. Только поясницу заломило. Смех один! На лесоповале такие кряжи ворочать приходилось, а тут на колышке полуметровом мышцу сорвал. Да бог бы с ней, со спиной. Почему-то показалось, что колышек этот уходит в самую глубь земную – далеко-далеко, будто корень давно срубленного дерева.
   – Гнали тут колонну, – неохотно пояснил проводник. – Еще в сороковом году. Ну, стали ночевать. Палатки разбили. А среди ночи в одной пожар вспыхнул. Коптилка опрокинулась или еще почему – черт его знает. Пламя мигом перекинулось на другие палатки. Люди выскакивают – горящие люди, бросаются кто куда. Ночь, тундра… человек на три шага отбежит – и поминай как звали. Ну, начальник колонны дал приказ окружить палатки и стрелять. Вот уж правда что – из огня да в полымя. Положили всех. И трупы, и не дострелянных кидали прямо в пожарище. Потом здесь долго еще песцы да росомахи хозяйничали, подъедали, что не сгорело дотла. А начальника колонны все равно под суд отдали: мол, многие могли убежать. Сдох где-то на этапе, а может, придавили его, когда слух прошел про те дела…
   – Но все-таки ушел кто-нибудь? – спросил Кавалеров.
   – А то! – после некоторого молчания буркнул проводник. – Уходили некоторые, рассказывают. Только разве вот так, в чем есть, по тундре уйдешь далеко? Немало косточек окрест белеет среди морошки.
   Кавалеров ни о чем больше не спрашивал, только задумчиво смотрел на обугленный столбик посреди бесцветного, как бы пожухлого ягеля. Да уж, неудивительно, что кажется, будто эти невеликие колышки намертво в мерзлоту вросли. Точно, точно – пустили корни и доросли до середины земли, а то и всю ее насквозь пронзили. Проклюнулись деревцем на той стороне земного шара, в какой-нибудь благополучной Канаде или вообще в Австралии, хрен бы ее взял. Сидит под тем деревцем благополучненький буржуйчик и в толк не возьмет, отчего видятся ему под сенью этого деревца жуткие сны про ночь, про мороз, про пустыню белоснежную, про тощих, измученных людей, бегущих из огня – и нарывающихся на пули… своих же, таких, как они, братьев. Хотя… есть же присказка: «Кто тебе выколол око? – Брат. – То-то же так глубоко!»
   Тогда Кавалеров еще молодой был, глупый, мало чего знал. Это уж потом он убедился, что на планете Колыма всякое бывает. Как-то раз подрядился в геологическую партию разнорабочим. Шли на точку, думали, ночевать придется прямо в чистом поле, ан нет – наткнулись на обветшавший барак. Обрадовались: захмарило что-то, уже и дождь начал накрапывать, а в бараке сухо и даже, можно сказать, чисто. Стекла почти все целые – чудеса, словом.
   Кавалеров с напарником, еще одним таким же, как он, быстрым зеком, вошли в комнату, зажгли фонарь. Вдруг дверь открывается и входит какой-то мужчина. Кавалеров глядит и думает: вроде бы не наш. И не сразу сообразил, что мужик-то – в чем мать родила. И тут они с напарником еще больше удивились. Вслед за тем мужчиной вошла женщина – тоже раздетая. За ней – двое ребятишек. И все молчаливые такие, серьезные! Не глядя по сторонам, прошли по комнате и один за другим исчезли в стене, будто в настежь распахнутой двери…
   Было это, было. Окажись Кавалеров тогда один, еще можно бы что-нибудь… как-нибудь… закреститься, что ли. Но вдвоем же оказались! И напарник с таким воем бежать кинулся! Это уж точно не померещилось Кавалерову. А его самого потом еще долго трясучка била, стоило вспомнить.
   Но и это оказалось еще не самым страшным. А вот когда вертолет завис в Сусумане над Долиной смерти…
 
   Огромное ледяное поле, на котором почему-то не задерживается снег. Вертолет опустился как мог низко, поземка взвилась вихрем, отлетела с темного, прозрачного льда.
   Кавалеров увидел тела и лица. Лед играл под солнцем, и казалось, будто тысячи людей ворочаются на земле, не в силах встать. Смотреть на это было невыносимо, но Кавалеров все-таки смотрел.
   Солнце сходилось и расходилось дымящимися снежными столбами. Меркнул короткий проблеск полярного дня. Что-то трепетало, вздыхало вокруг… то ли рыдало, то ли давилось сухим старческим смехом, Кавалеров никак не мог понять. Он не слышал гула вертолета – а эти звуки, тонко дрожащие в небесах, слышал.
   Опять поглядел вниз. Один из тысячи, лежащих там, под слоем льда, резко взмахнул рукой, обратив прямо на Кавалерова взгляд темных, провалившихся глаз. Улыбка чуть коснулась обветренных, покрытых коростою губ.
   – Улетаем! Давай отсюда! – закричал кто-то рядом истошным, нечеловеческим голосом, и Кавалеров какое-то время тупо смотрел на человека, который на подламывающихся ногах пытался добраться до пилота, прежде чем сообразил, что это столичный журналист, ради которого, собственно, и затевалась эта поездка.
   Вертолет резко клюнул вниз, и какой-то миг Кавалерову казалось, что они сейчас врежутся в оживший, дышащий, расступающийся лед. Но нет – словно подброшенная некой силой, машина выправилась, набрала высоту, бодро потянулась на восток, в темноту возвращающейся ночи.
   Кавалеров оглянулся. Души тех, что лежали там, подо льдом, реяли на закате, кричали тонкими протяжными голосами, словно птицы, вспугнутые с гнезд.
   – Я уж думал – все, гикнемся в эту льдину, – виновато сказал потом, на аэродроме, журналист, суетливо суя деньги и бутылку спирта пилоту и Кавалерову. – Никогда со мной такого не было. Точно – думал, разобьемся!
   – Пустой звук, – хмыкнул пилот. – Не бывало еще такого, чтоб в этих местах… Они могилу свою берегут, чужих отталкивают. Хоть на полметра от кромки льда, а вытолкнут машину – только бы от себя подальше.
   Журналист смотрел непонимающе, дрожа губами, но пилот только рукой махнул:
   – А, ладно. И стыдиться тут нечего. Редко у кого, кто это впервые увидит, душа из тела не рвется. Такие крепкие ребята, как этот вон, – кивнул на Кавалерова, – редкость.
   Кавалеров ничего не ответил. Отвернулся.
   Хвалить его было не за что: у глаз, в горле стояли слезы.
   Отец. Так вот где мы встретились, отец!..
   Потом он еще не раз приезжал в Долину. Стоял на кромке льда. Хотел пойти поискать отца, но так и не решился. По трупам идти? Он был готов – только не по этим трупам! К тому же опасался, что отец захочет оставить сына у себя, а было еще не время. Не время!
   Кавалеров тогда работал в морге городской больницы сторожем. При морге был анатомический театр мединститута, и Кавалеров иногда видел, как студиозусы потрошат трупы. Сначала молодняк рвет с этого зрелища, а потом, глядишь, пьют кефир, булочками закусывают, сидя над распотрошенным человеком и зубря:
   – Фациес артикулярис супериор… туберкулум майор… – и всякое такое.
   Ходили в морг и врачи. Чаще других Кавалеров видел там одного: низенького, бледного, с вечно потным лицом. Он был похож на старого мальчика и носил смешную фамилию Щекочихин. Вот упертый был мужик! Год, не меньше, самолично вскрывал трупы детей, умиравших один за другим от неведомой, неизлечимой хвори. Это в Магадане был настоящий бич: смерти детей. Не меньше полтыщи померло – один за другим. И чуть ли не всех исследовал Щекочихин.
   Постепенно Кавалеров с врачом сошелся ближе и даже помогал ему. Ну, трупик подаст, какой надо, внутренности в физраствор сложит. Да мало ли! Ассистировал, словом. Иногда разговаривали, хотя Щекочихин вообще-то был не говорлив. Но нашел, нашел-таки он причину смертельной болезни! Кавалеров прочел об этом в «Чукотской правде» и со странным тщеславием подумал, что тоже причастен к открытию Щекочихина, который на этом деле защитил и кандидатскую, и докторскую диссертации.
   Теперь на прием к Щекочихину началось просто-таки паломничество. Очередь записавшихся растянулась чуть не на год, родители больных детей на него молились. Но в морг он ходил по-прежнему. Только стал еще молчаливее.
   А потом его как прорвало:
   – Скольких я детей спас, а что получил за это? Десятку к зарплате прибавили! На кафедре у всех рожи от зависти оловянные стали. Плевать им на то, что малыши больше не мрут как мухи. Плевать на то, сколько я сил положил, дневал и ночевал в трупарне. Главное, что этот недоносок Щекочихин (они меня так втихаря называют) вдруг р-раз! – и возвысился над ними, р-раз! – и… – Он махнул рукой и огляделся со странно тревожным выражением. – И никому дела нет, что я чуть не оглох здесь. А главное, мне и самому все это вроде бы уже не важно. Ни радости, ни гордости не ощущаю. Только в ушах по-прежнему звенит…
   И он снова огляделся с тем же диким видом, вытягивая шею и тараща блеклые глаза, и без того бывшие навыкате. А Кавалеров тогда впервые подумал, что Щекочихин, пожалуй, немного того… не в себе.
   А он все больше привыкал к Кавалерову и разговаривал с ним все охотнее. От Щекочихина тот, собственно, и узнал про Долину смерти, благодаря ему познакомился с пилотом, который согласился бы туда отвезти. Очень, очень советовал там побывать! «Знаешь, – говорил, – какая там аура… Тончайшая, трепетная… Я ездил туда заряжаться. Души заключенных свили там себе гнездо и дежурят, как на посту. Меня они не любят, но все-таки подпитывают».
   «Точно, спятил мужик», – опять подумал тогда Кавалеров. Однако потом, поглядев в глаза мертвому отцу, он уже рассуждал иначе. Сходство своих ощущений и слов Щекочихина его поразило!
   Потом они с доктором общаться перестали. Кавалерову до того обрыдло в морге, что хоть вешайся. Да и Щекочихина он уже видеть не мог со всеми его фокусами. Тот совсем свихнулся: вдруг начал вводить трупам наркоз. А когда увидевший это Кавалеров чуть не грянулся оземь от ужаса, пояснил с этим своим безумным и в то же время убедительным выражением:
   – А разве ты не слышишь, как они плачут, когда я их вскрываю? Маленькие ведь. Младенчики. Больно им… Да не смотри ты на меня, как на идиота! – вскричал вдруг, впадая в один из тех необъяснимых приступов ярости, которые внезапно накатывали на него и так же внезапно сходили на нет. – Знаю, что говорю. Я как-то разговаривал с рабочими крематория. Так вот: они, отправляя гроб в печь, тоже слышат крики! А как же, закричишь тут небось, когда огонь кругом, когда от тебя в минуту остается один пепел…
   Жуткие разговоры, конечно. Однако, если честно, Кавалеров не столько из-за Щекочихина с этой работы ушел, тем более что тот опять изменился, притих, глупости болтать перестал и бросил колоть трупикам анальгетики. Платили в морге маловато, а Кавалеров в это время уже твердо решил: пора подаваться на материк.
 
   Сезона два-три он ездил с артелью старателей. Вот где были заработки так заработки! Чуть ли не больше того, что некогда случалось Кавалерову выручать за карточным столом. Да уж, на ловкости своих рук он мог бы сделать состояние, но… однажды ловкость эта уже довела его… Вспоминать не хотелось! И он накрепко зарекся, стараясь держать слово.
   Однако первые свои честно заработанные деньги Кавалеров спустил, как дурак. Давненько не держал в руках столько деньжищ – вот и ошалел. После возвращения с поля сняли на три дня кабак – и гудели днями и ночами. Кавалеров знал, что такое настоящая гульба. Это когда берешь толстенькую пачечку четвертных, на худой конец – червончиков, тасуешь, будто колоду карт, наслаждаясь взглядами официанток или девок, которые слетались откуда-то на запах деньжищ, как мухи на мед, а потом поджигаешь этот веер драгоценный. Если пачка тугая, в банковской упаковке, деньги плохо горят. А стоит расшеперить их, разворошить, свободы дать… Вот именно – стоит! Чтоб посмотреть на лица официанток, как они от злобы давятся, от зависти. Потом швырнешь бумажки под стол – и свора готового на все бабья ныряет следом, матерясь похлеще бичей и чуть ли не зубами вырывая друг у дружки смятые денежки с горелой кромкой.
   Вот так Кавалеров, вспоминая дни золотые, молодые, и прожег чуть ли не все заработанное. На оставшемся едва дотянул до нового сезона. Но после возвращения он уже в кабак – ни-ни! Все деньги прямиком отнес в сберкассу. Прямо как на плакате получилось: «Кто куда, а я в сберкассу!» И так же поступил в следующий сезон, и в новый, пока не почувствовал: пора уезжать. Подкатил восемьдесят пятый год, и Кавалеров звериным зековским нюхом уловил: скоро, очень скоро повеет ветром таких перемен, что тот, кто посеял этот ветер, сам не будет знать, куда от него, с порывами до штормового, деваться.
   Напоследок он, конечно, к отцу съездил – проститься. Мысленно поклялся ему, что все сделает, как надо. Однако сам такой уж уверенности не испытывал, поскольку толком не знал, что, собственно, надо сделать.
   Мысленно же попросил у отца подсказки. И ответ не заставил себя ждать – прямой и страшный ответ!
   Буквально на другой день купил Кавалеров в ларьке «Чукотскую правду» – а там заголовок во всю первую страницу: «Маньяк-убийца арестован! Наши дети отныне в безопасности!»
   Да уж, еще та была история… длиной в несколько лет. Раз в три или четыре месяца исчезал ребенок. Маленький, не старше семи лет. Милиция, розыск, то-се… Потом его находили – чтобы похоронить. Когда одного, когда и вместе с матерью, а то и с бабкой или с дедом. Не всякие выдерживали… Трудно выдержать было, не для всяких нервов. Детей насиловали, потом убивали – медленно, мучительно, явно наслаждаясь их смертью. Писали об этом в газетах много, а слухов страшных по городу ходило еще больше. По странному стечению обстоятельств, в том окраинном барачном поселке, где жил Кавалеров, погибло двое детишек, один за другим. Он даже их родителей знал, даже выпивал когда-то с дедом, который помер на месте от разрыва сердца, увидев трупик внука.
   Да… сказать, что в семьи приходило горе, – это ничего не сказать! Эпидемия была своего рода – наподобие той, которую остановил когда-то приятель Кавалерова по моргу, Щекочихин. Вот именно! Одну остановил, другую – вызвал.
   Странно: Кавалеров как бы и не удивился, обнаружив в газете портрет своего знакомца с броской подписью: «Доктор Щекочихин – спаситель и душегуб». Да, Щекочихин и оказался тем маньяком, который несколько лет держал Магадан в страхе. Врач-убийца, злодей, дьявол, монстр… Как его только ни называли! За головы хватались: те же руки, что исцеляли, сверхжестоко лишали жизни!..
   Это Кавалерову кое-что напомнило. Газетную статеечку под заголовком «Врач-убийца». Старую такую статеечку – образца 1952 года. Из прошлой, а может, и позапрошлой жизни. Вспоминал ее, вспоминал ту жизнь – и не мог ужасаться поступкам Щекочихина, не мог его судить!
   Кавалеров не знал, конечно, как отвечал Щекочихин на вопросы следователей: что, мол, вас заставило, как вы могли, и все такое. Он-то знал – или думал, будто знал. Души тех детей, которые кричали, и плакали, и реяли над Щекочихиным, будто едва оперившиеся птенчики над разоренным гнездом, требовали от него пищи. Требовали жертв… Не зря он потом перестал заглушать крики мертвых. Наверное, привык наслаждаться ими. «Подпитывался» – как там, в Долине смерти. И хотел слышать еще, еще… А потом ему стало мало мертвых голосов – захотелось слышать и живые. Живые крики боли… Жестокость и кровь – они ведь слаще и приманчивей любого наркотика. Этому Кавалерова научил Щекочихин – и тот был «чудовищу-маньяку», «врачу-убийце» благодарен, что ли, за это.