– Госпо… Господи, – выдохнул он чуть слышно, подаваясь было к Наталье Васильевне, но тут же отпрянул, отшатнулся, вжался в край дивана, а в глубине его темных глаз мелькнуло странное, до невыносимости странное выражение… и неведомо, что случилось бы потом, но тут за спиной Натальи Васильевны хлопнула дверь, в комнату ворвалась Варя, крича:
   – Едут, едут, возвращаются они, коляска во двор въехала!
   Полуголая госпожа Шумилова едва успела вскочить обратно в свое декольте, прежде чем появилась зевающая Александра Егоровна, которой, как позже выяснилось, так и не удалось заснуть.
   Когда Наталья Васильевна снова поглядела туда, где только что сидел Дюр, его на прежнем месте уже не оказалось: она даже и не заметила, когда он вывернулся из своего угла и побежал встречать прибывших. Тогда поднялась и она. Несколько минут стояла перед облупленным зеркалом (на этой даче Шаховского вся мебель, все вещи были изрядно облупленные, сразу видно, сюда годами свозили всякое старье!), потом, убедившись, что в туалете ее нет ни малейшего изъяна, а глаза обрели спокойное и даже невинное выражение, вышла в сени, и на нее тотчас обрушился несвязный рассказ о том, что произошло.
   А произошло, как и должно быть с насельниками мира театрального, нечто трагикомическое.
   Оказывается, дрожки князя шажком продвигались вперед по дороге, но лес шумел под ветром, волны рычали, и этот шум помешал Катерине Ивановне и Каратыгину услышать приближающийся топот копыт и стук колес. Дорога в одном месте круто поворачивала, и вдруг из-за поворота лошади Шаховского наткнулись на фонарь в руке Катерины Ивановны. Лошади с перепугу метнулись в сторону, дрожки опрокинулись – и Александр Александрович свалился в придорожную канаву.
   – Кой черт пугает тут фонарем?! – закричал он, лежа в сырой земле.
   – Это я, милый друг, пошла к тебе навстречу, беспокоючись! – дрожащим от счастья голосом – нашелся князюшка, живой! – воскликнула Катерина Ивановна.
   – Кто тебя просил, Катенька, соваться? – простонал Шаховской. – Ты меня чуть не убила своей нежностью!
   Кое-как, с грехом пополам, князя вынули из канавы и водрузили опять на дрожки, после чего все путники благополучно воротились домой, и Катерина Ивановна немедля приказала принести Шаховскому полотенце и шлафрок – обсушиться и переодеться – и велела подавать ужин.
   Наталья Васильевна, впрочем, ждать застолья не стала – выскользнула из дому и, отыскав своего кучера – по великому счастью, тот еще не успел напиться с дворней князя, – приказала немедля везти себя домой. И голос ее, и взгляд были в эту минуту настолько ужасны, что малый и рыпнуться не посмел: как миленький полез на козлы. Прощанием с Шаховским, его Бавкидою и гостями их Наталья Васильевна себя утруждать не стала. Уехала – и более за кулисы не совалась, и вообще в театр, в этот проклятущий вертеп, не езживала, пока не началась ее связь с заядлым театралом Скорским. На своей нелепой страсти к Николаю Дюру она поставила крест. Нетрудно было найти другого… пусть и не балетного фигуранта, но вполне хорошенького лицеиста старшего класса, который мигом понял, чего красивой барыне от него нужно.
   Воспоминания о той сцене она долго и тщательно гнала прочь. Постепенно ей удалось внушить себе – возможно, что тут тоже не обошлось без пресловутого месмеризма и магнетизма! – что на Дюра она зла не держит, что ей удалось бы добиться своего, что счастье, как в романе модного стихоплета Пушкина, было так близко, так возможно… и все сладилось бы по ее хотению, кабы не появилась вдруг эта девчонка, Варя, эта Асенкова…
   С тех пор фамилия сия сделалась для Натальи Васильевны в некотором роде жупелом, и ей в конце концов совершенно удалось загнать в невозвратимые бездны былого память о том, как посмотрел на нее Николай Дюр, когда она оголилась перед ним. В этом взгляде читалось отвращение, смешанное с паническим ужасом.
   Понятно, что о таком позоре не хотелось вспоминать. Гораздо удобнее было думать, что во всем виновата эта Асенкова!
   Так Наталья Васильевна и думала.
* * *
   – «Репертуар этого спектакля был незавиден, зато бенефис г. Сосницкого прекрасен в другом отношении. Поспешим сказать что-нибудь о предмете, для которого беремся за перо. Поздравим любителей театра с новым, редким на нашей сцене явлением. Мы хотим сказать, что день, когда девица Асенкова появилась на сцене, может остаться памятником в летописях нашего театра… Неожиданно улыбнулась нам Талия[10]: 21 января девица Асенкова вышла на сцену – вышла и как будто сказала: «Во мне вы не ошибетесь!»
   Александра Егоровна умиленно всхлипнула.
   В дверь постучали.
   – Кто, ну кто мог помешать в такую минуту?! – возмущенно возопила она. – Кто?!
   – Войдите, прошу! – вскочила Варя, с облегчением переведя дух. С самого утра маменька читала вслух газетные рецензии, и Варя уже порядком подустала слушать безмерные похвалы в свой адрес. То есть сначала, конечно, ей было очень приятно, но потом сделалось немножко не по себе. Как будто лежишь в гробу, а над тобой каноны читают. Или собрались любящие тебя люди и ну рассказывать друг дружке, какая ты была хорошая… необыкновенно хорошая, ну прямо лучше тебя на свет не нарождалось! А ты в гробу лежишь, слушаешь все это и об одном жалеешь – что не можешь вскочить, сдернуть со лба черную ленту и флердоранжевый венок, который непременно цепляют на голову умершим девицам, да закричать во весь голос: «Да что вы всякую чушь городите?!» Именно поэтому Варя и вскочила радостно, и воскликнула:
   – Войдите!
   Появился привратник. Нет – сначала появились цветы. Их было, как показалось Варе, какое-то неимоверное количество! Ах… Оранжерейные, баснословно дорогие розы, тюльпаны, гиацинты самых разнообразных оттенков! Охапками! Да какими! Наверное, все теплицы Санкт-Петербурга опустошили ради того, чтобы в узкую дверь квартиры на четвертом этаже вплыли эти благоуханные облака, из-за которых звучал почтительный голос:
   – Вам-с, Варвара Николаевна! Вам-с!
   – Боже… – сдавленно выкрикнула Александра Егоровна. – Даже Семеновой[11] столько цветов не дарили! Ох, как жаль, что у нас не водится обычай, как во Франции, бросать букеты на сцену! Тебя вчера средь них просто не было бы видно!
   – И это еще не все! – возбужденно вскричал привратник, у которого были совершенно круглые глаза. Савелий Петрович уже изрядное время служил в доме Голлидея, при актерах, всякого навидался, однако и он такое изобилие цветов зрел и обонял впервые. – В привратницкой еще целый сноп! Сейчас принесу. Только дайте какой-никакой фартук или скатерку, чтобы их завернуть, а то я вашими розанами все руки исколол. – И в доказательство он повертел заскорузлыми ладонями, на которых и впрямь кое-где виднелись капельки крови.
   Александра Егоровна сунула ему какую-то старую, вытертую плюшевую накидку с кресла, и Савелий Петрович торопливо затопал вниз по лестнице.
   Тут набежали сестры, вместе с маменькой принялись разбирать букеты. При некоторых были подписанные от руки карточки, и девчонки с упоением выкрикивали наперебой:
   – От какого-то неизвестного дарителя! От поклонника вашего несравненного таланта! От сраженного силой вашего актерского мастерства! От влюбленного в ваш чудный голос! Ой, Варенька, в тебя влюби-и-ились! А вот как красиво написано – «разбившей мое сердце»! Слышишь, Варенька, ты разбила чье-то сердце!
   – А что? – гордо отозвалась Александра Егоровна. – И очень просто! Ах, знали бы вы, сколько сердец в свое время разбила я!
   Нынешний супруг ее, Павел Николаевич Креницын, служивший содержателем зеленых театральных карет, в которых обыкновенно развозили после спектакля по домам актеров (в одной из таких карет вчера прибыла домой пьяная от восторга и шампанского Варя), хмыкнул. Александра Егоровна знала, что муж не любит таких разговоров, и мигом поправилась:
   – Но Варенька дальше пойдет на этом пути, гораздо дальше! Мы эти сердца сотнями будем считать!
   – Ах, какой аромат! – воскликнула младшая сестра, Оля. – У меня прямо голова кружится! Какая же ты счастливая, Варенька!
   Варя пожала плечами, перебирая карточки. Она была, конечно, обрадована, у нее, конечно, кружилась голова от густого цветочного аромата, но в то же время насмешливая улыбка нет-нет да и касалась губ. Она сразу обратила внимание, что среди карточек нет ни одной визитной. Все эти кусочки разноцветного картона – из тех, что продаются в цветочных лавках, дабы пославший цветы мог приписать несколько слов и отправить вместе с букетом. И выражения восторга, по сути, анонимны. Редко где стоят инициалы, а то все больше безликие NN, SS, Anonym, г-н К. и все такое прочее. Ну что ж… Она заранее знала – с детства к этому привыкла! – что артистки вызывают вожделение и восторг, но не уважение. Связей с ними ищут – но в то же время стыдятся. Стараются, чтобы о поклонении таланту не говорили в обществе громко. И твердо помнят: quod licet Jovi, поп licet bovi – что позволено Юпитеру, не позволено быку.
   О да, лишь немногие могут открыто выразить свое восхищение талантом, не заботясь о молве.
   А разве ей нужны все эти многие? Весь этот ворох цветов, которые через два дня придется выносить на помойку, – ничто в сравнении с самым дорогим подарком, который она получила вчера.
   Она подошла к зеркалу. У той, что взволнованно смотрит из затуманенной глубины, Варины синие глаза, темные волосы, тонкие черты и – тяжелые бриллиантовые серьги в ушах. Даже потемневшая амальгама старого зеркала не в силах приглушить их блеск.
   Варя вскинула руки и коснулась серег. Они качнулись, снопы искр вспыхнули там, в зеркале.
   Она зажмурилась.
   – Ну давайте же снова читать! – сказала Александра Егоровна. – Девочки, погодите, тут вазами не обойдешься, ведра нужны. Подождем, Савелий Петрович сказал, что еще принесет цветов. Потом все расставим сразу. Главное, розы вместе с тюльпанами не совать, они друг дружку не любят. Слушайте, я дочитаю рецензию. – И она своим хорошо поставленным голосом – не зря двадцать лет прослужила на сцене Большого Императорского театра! – с выражением продолжила: – «Красота безотчетливая нас сильно поразить бы не могла, но такая пластически прекрасная наружность поистине встречается очень редко. В отношении к ее таланту скажем: есть предметы, которые с первого на них взгляда поселяют в себе доверенность. Это мы говорим к тому, что она не могла изобличить всех своих способностей по причине бедности ролей, ею представленных. Они не могли дать пищи таланту, но при всем том она их разыграла превосходно, сделав их занимательными… Но что более всего заставляет брать в ней участие и говорить об ее достоинстве, это то эгоистическое чувство, которое она пробудила и оставила в нас, непринужденность, счастливое изменение голоса и лица, благородство, приемы, свойственные женщинам высшего круга, обещают нам в ней комическую актрису в строгом значении слова… позволим себе небольшое замечание: орга ́н[12] девицы Асенковой звучен и приятен, но грудь ее, вероятно, по молодости, еще слаба. Желательно, чтобы она поберегла себя».
   – Чудо, просто чудо, Варенька! – упоенно воскликнула Александра Егоровна, выныривая из-за развернутых газетных полос. – И это написала «Северная пчела», которая всех вечно жалит!
   Варя так и не отошла от зеркала, словно не слышала. Она смотрела, словно загипнотизированная, на игру бриллиантовых искр. В таком вот блаженном, восторженном состоянии она пребывала со вчерашнего вечера, с той самой минуты, как заведующий репертуаром труппы Зотов заглянул к ней в уборную и, еле управляясь с голосом, попросил выйти. Варя не успела даже грим смыть – только сняла чалму, поэтому вышла тотчас, размышляя, с чего это Зотов до такой степени разволновался. И даже покачнулась – так и ударило по глазам солнечным светом.
   – Варенька, скорее, скорее! – махал руками Зотов. – Его императорское величество… Такая честь…
   – Э, да ты по-домашнему с дебютантками! – усмехнулся высокий гость, похлопывая Зотова по плечу.
   Император Николай Павлович держался дружески: ведь он частенько бывал за кулисами. Ему нравилось смущать взглядами молоденьких актрисочек, и, как только появлялась хорошенькая, ему об этом непременно докладывали. Впрочем, он и без того любил театр и нынче прибыл в Александринку прежде всего ради добрейшего Ивана Ивановича Сосницкого. Однако дебютантка оказалась премиленькой. И такая непосредственность чувства, какой Николай Павлович уже сто лет при дворе не видал! Таращится на него, словно восхищенное дитя. А он будто солнышко красное, которое вдруг появилось между тучами. Ей-ей, вот только не жмурится, дабы не ослепнуть!
   – Я ее знал с пеленок, ваше величество, – забормотал Зотов. – Варя, да ты кланяйся, кланяйся!
   Спохватившись, она нырнула в самый глубокий из всех мыслимых реверансов, однако император приподнял за подбородок ее склоненную голову:
   – Вы доставили мне сегодня истинное удовольствие, какого я давно не испытывал. Хочу поблагодарить вас за это.
   Ей чудилось, он не говорит, а поет, так величаво-мелодично звучал его голос. У людей таких голосов и быть-то не может. Только у небожителей!
   – Ну что вы, ваше величество, – выдохнула Варенька, почти не понимая, что говорит. – Я просто старалась. Я так счастлива вашей похвалой…
   – Надеюсь еще не раз наслаждаться вашей игрой, – проговорил Николай Павлович и пошел со сцены, оставив Варю в состоянии восторженного оцепенения. А спустя час после окончания спектакля в дирекции Императорских театров появился посыльный из Зимнего дворца и вручил бархатный футляр и письмо следующего содержания:
   25 генваря 1835 г.
   № 434
 
   Министр Императорского Двора, препровождая при сем к г-ну директору Императорских Санкт-Петербургских театров серьги бриллиантовые для подарка, Всемилостивейше пожалованного Российской Актрисе девице Варваре Асенковой, просит серьги сии доставить по принадлежности немедленно и о получении оных уведомить.
   Ей вручили эти серьги посреди банкета, и за столами, где только что кричали, хохотали, пели, пили, ели, воцарилась оцепенелая тишина.
   Варя, конечно, бросилась примерять серьги и не слышала короткого обмена репликами, который произошел за столом.
   – Так-с… – с невероятным усилием прорвавшись сквозь онемение, выдавила Люба Самойлова, старшая сестра и помощница молоденькой актрисы Наденьки Самойловой, которой прочили большую будущность в водевильных ролях. Прочили до нынешнего вечера, до дебюта Асенковой, а нынче о ней словно и позабыли все, словно ее и на свете не было никогда, словно она на сцену никогда не выходила и более не выйдет! – Так-с… понятненько…
   – Что ж это вам, Любовь Васильевна, понятненько? – неприязненно осведомился сидевший рядом красавец Николай Дюр, звезда Александринки на амплуа первых любовников и героев, предмет тайного поклонения всех петербургских театралок, от мещаночек до аристократок. Предметами обожания театралок были двое – Николай Дюр и Василий Каратыгин. Дамы, предпочитавшие романтизм и изысканность, все как одна влюблялись в Дюра. Те же, кому больше нравились мужественность и отвага, сходили с ума по Каратыгину.
   – Да уж известно что… – кривя тонкие губы, хмыкнула Любовь Васильевна, которая, в отличие от сестры, была ужасно нехороша собой, однако столь же ехидна и злоязычна (это было фамильное качество Самойловых). – С брильянтиками-то девица наша далеко пойдет!
   Последние слова она произнесла самым многозначительным и самым гнусным на свете тоном.
   – Осмелюсь вам доложить, – любезно сообщил сосед Дюра, Петр Каратыгин, теперь довольно известный актер и начинающий – весьма успешно! – водевилист, – что и я после премьеры своих «Знакомых незнакомцев» получил от государя прекрасный бриллиантовый перстень и тысячу двести рублей ассигнациями. Перстень могу показать! – Он сунул под нос Любови Васильевне левую руку, на среднем пальце которой и впрямь блестел изрядных размеров алмаз. – Насчет денег же придется поверить мне на слово, ибо уже-с потрачены-с. И что, по-вашему, сей монарший дар тоже означал, что я далеко пошел? С брильянтиками-то? – И он так похоже передразнил Любовь Васильевну, что даже Дюр, возмущенный и оскорбленный за Варю, не удержался и прыснул.
   Самойлова даже и ухом не повела и словом Каратыгина не удостоила, так что неприятный разговор сам собой прекратился и Варе остался неведом. Тем паче что, увидев императорский подарок, она ничего более вокруг себя не замечала, не слышала, не видела… Словно ослепла от слишком яркого солнечного света.
   И вот она зачарованно следила за самоцветным сверканьем бриллиантов и думала о солнце. Что ей до всех в мире букетов, рецензий, что ей до трусливых «анонимов», побоявшихся назваться подлинными именами… Что ей до всего мира, если солнце смотрело на нее и улыбалось ей!
   Дверь шумно распахнулась, и ввалился Савелий Петрович с еще большею охапкой цветов.
   – Все! – радостно сообщил он. – Больше нету. Еле допер! Пахнет-то как! Словно в раю побывал, тамошних благоуханий приобщился! – Он смешно повел носом, как вдруг физиономия его просительно сморщилась: – Варенька, Варвара Николаевна… отжалей какой-нито самый плохонький букетик, чтоб моя старуха на исходе лет такой красоте порадовалась? А?
   – Конечно, конечно, берите что хотите, – рассеянно сказала Варя, отходя от зеркала, и рука привратника потянулась к изрядному пучку сладко пахнущих розовых гиацинтов, которые этой зимой в оранжереях – об этом даже в газетах писали! – уродились плохо и потому шли чуть ли не на вес золота.
   – Ничего себе, плохонький букетик! – чуть слышно простонала сестра Оля.
   – Что это? – строптиво сказала Александра Егоровна. – Гиацинты? Куда вам гиацинты?! Да у Василисы Ивановны голова от них разболится! Вот эти возьмите… синенькие. – Переворошив ворох цветов, она небрежно сунула привратнику букет синих колокольчиков, совершенно терявшийся среди прочего цветочного великолепия.
   – И на том спасибо, – разочарованно пробубнил Савелий Петрович, неохотно принимая скромный букет.
   Варя рванулась было к нему:
   – Погодите!
   И остановилась, растерянно глядя на синие цветы.
   «…когда-нибудь ты станешь знаменитой актрисой, и я пришлю тебе на премьеру… синие колокольчики.
   – Отчего же колокольчики? Знаменитым актрисам все больше розы шлют. Я розы люблю.
   – Розы тебе другие пришлют. А я – синие колокольчики. Это мои самые любимые цветы. Самые любимые! И они совершенно такого цвета, как твои глаза.
   – А вдруг моя премьера будет среди зимы? Где же вы возьмете синие колокольчики?
   – А это моя забота. Говорю тебе, колокольчики будут! Ты увидишь их и вспомнишь, как мы с тобой говорили во дворе Театральной школы. И сразу поймешь, кто их тебе прислал. Понимаешь?»
   Еще вчера… еще только вчера Варя при виде этих колокольчиков ощутила бы себя счастливейшей женщиной на свете. А нынче… А нынче странный холодок сковал ее сердце. И она отдернула руку, которая потянулась было к колокольчикам:
   – Нет, берите их, берите. Я только хотела взглянуть, нет ли там карточки.
   Впрочем, она лукавила. Карточки не было и быть не могло. Да и зачем? Он и так не сомневался, что Варя узнает его цветы. Да, она узнала… Ну и что? Ну и ничего!
   – И эти синие берите. И гиацинты. Да-да! – Она сунула Савелию Петровичу дурманно пахнущие цветы. – Только будьте осторожны, на ночь их на кухне или в прихожей поставьте, не там, где спите, а то голова разболится. От гиацинтов и угореть можно чуть ли не до смерти!
   – Ничего-с! – обрадованно воскликнул привратник. – У нас со старухой головы крепкие! Никакими хигацинами нас не проймешь! Храни тебя Бог, Варенька, добрая ты душа! – И он вышел из квартиры, благоухая, как цветущая клумба в Летнем саду.
   Мать и сестры переглянулись. Им было жаль гиацинтов. Хотя, с другой стороны, если от них угореть можно…
   – Надо бы Самойловым гиацинты отнести, – съехидничала Александра Егоровна, и все засмеялись, даже суровый супруг ее, Павел Николаевич.
   Варя же, мельком улыбнувшись, подошла к окну.
   Внизу, у подъезда, толпилось немало народу – смотрели на ее окна. Люди мелькали тут с самого утра, она уже приучилась подходить сбоку, осторожненько, чтоб не было заметно с улицы. Стоило мелькнуть в окне ее силуэту, как начинался восторженный крик. Конечно, Варя понимала, что нужно быть вежливой с поклонниками, однако без привычки ей было неловко.
   Но сейчас она таилась за шторами по другой причине – не от застенчивости. Вытянув неудобно шею, она оглядывала фланирующих внизу людей. Мужчины, мужчины… сколько мужчин! Студенты, гусары, кавалергарды, какой-то грузин верхом, в огромной бурке…
   А вот и он!
   Стройный, ладный, невысокий кавалергард тронул коня и зарысил прочь, как будто ожидал именно того мгновения, когда Варя подойдет к окну.
   Хотя нет, он не мог ее видеть… Просто надоело мерзнуть. Надоело ждать ее появления, может быть, записки с благодарностью за цветы.
   Варя пожала плечами. Ну что ж, надоело – значит, надоело. А за цветы она никого не благодарила, не только его. Не принято ответы на анонимные карточки писать, а он так и вовсе ничего к своим цветам не приложил.
   Никакой досады Варя не ощущала. Напротив, на душе стало легче, когда этот невысокий, ладный кавалергард на сером в яблоках коне исчез.
   Она отошла от окна, еще раз глянула в зеркало, зажмурилась на миг от сверкания бриллиантов…
   Солнце! Снова солнце ударило по глазам!
   – А давайте-ка цветы расставлять! – сказала Варя весело. – Только надо к соседям за вазами сбегать, не хочу я, чтоб такая красота в ведрах стояла.
   – Ну, если брать вазы у соседей, надо же чем-то отдаривать, – озабоченно сказала практичная Александра Егоровна.
   – Вот гиацинтами и отдаривайте! – засмеялась Варя.
* * *
   Так вот – про того сбитенщика, про ту давнюю историю, с которой-то все и началось…
   Варя, значит, думала, что он убежал. Она всю ночь про него думала, сама не понимая почему. Вспоминались его голос, улыбка…
   «И что он только нашел в Ирисовой? – думала она грустно. – Ну что, что она хорошенькая! Так говорят. А по-моему, на куклу похожа. И фамилия ведь ее вовсе не Ирисова, а Дашкина, в классах ее именно так называют, а перед кавалерами она выставляется: Ирисова, мол… А на самом деле Дашкина… Дашкина, Кошкина, Блошкина, Мошкина… А ему все равно, какая у нее фамилия, наверное, сильно нравится ему Дашкина, если он так рисковал, в школу пробираясь. Придет ли еще? Хорошо бы, пришел. Конечно, за всеми сбитенщиками теперь такой досмотр будет, что за бороды дергать станут – не приклеенная ли, а все же… пусть бы еще пришел. Без шоколаду, без булок – только бы пришел!»
   С этой мыслью она уснула, а проснулась от крика: «Смотрите, наводнение!»
   Варя спросонок кинулась к окну, куда уже собрались ее соседки по дортуару[13].
   От сильных порывов ветра дрожали рамы, и видно было, что вода в Екатерининском канале необыкновенно возвысилась: барки с дровами уже почти вылезли на площадь, из подземных труб били на улицу фонтаны, грозя затопить двор училища.
   Неужели повторится ужасное наводнение 24-го года?!
   Во время завтрака стало известно, что уроков нынче не будет: учителя в классы не пришли – видимо, не смогли пробраться по воде. Поели кое-как – и к окнам. Вода постепенно перелилась через парапет канала и затопила не только улицу, но и двор училища. Видно было, что она хлынула в подвал, где хранились съестные припасы, и некоторые из воспитанников побежали их спасать.
   Вовремя подняли суету, вовремя и перенесли наверх пожитки домового священника, отца Петра, жившего в подвальном помещении: вода все прибывала.
   Когда она наконец остановилась, у всех отлегло от сердца: до настоящего наводнения не дойдет. А между тем спадать вода пока не собиралась. Двор, заставленный высокими, чуть не до второго этажа, поленницами дров, напоминал широкое озеро. Некоторые поленницы размыло, и поленья плавали там и сям, вставая на дыбы и налезая одно на другое.
   – Смотрите, смотрите! – закричали несколько голосов, и Варя увидела, что в противоположном окне первого этажа растворились створки и кто-то, неразличимый отсюда, высунул на улицу небольшое корыто и бросил его. Вода была почти вровень, так что корыто летело совсем недолго. Плюхнулось в воду, закачалось – и оттуда раздалось душераздирающее мяуканье.
   Боже мой! Да в корыте сидела кошка – беленькая, хорошенькая, с голубым бантом на шее. Варя видела ее в коридорах: некоторым воспитанницам разрешено было держать кошек, только бы животные не гадили в закоулках. Эта кошечка была на диво чистенькая, а принадлежала она Дашкиной, то есть Ирисовой.