– …Коли отец с матерью не обучили тебя вовремя, придется, знать, мне! – донесся до ее слуха теткин голос, и Маша, обескураженно воззрившись на Варвару Михайловну, так и ахнула, увидев в ее руках короткий хлыст.
   – Бахтияр! А ну-ка! – скомандовала Варвара Михайловна, и черкес, лишь мгновение помедлив, продел свою голову в кольцо Машиных рук, а ее тело одним движением перебросил себе на спину и стал чуть пригнувшись, так что она оказалась как бы лежащей на нем, и на ее спину вдруг обрушился удар такой силы, что Маша невольно взвыла – не столько даже от боли, сколько от несказанного, бесконечного ошеломления: ее никто никогда в жизни и пальцем не тронул!
   Кажется, она даже лишилась на мгновение чувств от ярости! Боль в вывернутых руках заставила очнуться, и почти бессознательно, злобно Маша впилась зубами в плечо Бахтияра. Он содрогнулся всем телом, но не издал и стона. Маша забилась, задергалась на его спине; тогда он свободной рукой подхватил ее снизу, как бы пытаясь усмирить, и она с новым изумлением, едва ли не превосходящим изумление от теткиной жестокости, ощутила, как его пальцы – длинные, пронырливые – сминают оборки и весьма ощутимо пощипывают ее за ягодицы. При этом Бахтияр еще чуть-чуть согнулся, и его зад, к которому была прижата Маша животом, волнообразно покачивался. Было в этом что-то… блудливое! Маша оказалась столь ошарашена Бахтияровыми затеями, что пропустила новый вопрос тетки:
   – Ну так пойдешь за царя?! – и как-то даже забыла, что надо сказать, замешкалась с ответом, за что и получила новый удар поперек спины, от которого руки и ноги ее вмиг онемели – она их не ощущала больше, вместо них сделались как бы комья льда. И горло оледенело, не могло выпустить вспухший в груди крик. Маша давилась им, билась на спине Бахтияра, силясь вздохнуть, а он все поерзывал под нею, терся об ее живот…
   У Маши потемнело в глазах.
   Она достаточно знала: Варвара Михайловна не угомонится, пока не получит своего. И никто, никто не заступится, кричи не кричи: в теткином доме все по струночке ходят, да и привычны люди, что их хозяйка все время кого-то порет. Прислуга смотрела на розги и пощечины как на меру, необходимую для их исправления и удержания в границах должного порядка. «Они наши отцы, мы их дети, – говорили высеченные, почесываясь. – Кому же и поучить нас, как не их милости!» И уж, конечно, всякий в этом доме полагает тетку в полной власти и воле над строптивой племянницей, тем паче когда речь идет о столь важном деле, как замужество. Да где это видано – у девок согласия спрашивать?! А она спрашивает:
   – Ну так что? В последний раз говорю!
   Маша только губами шевельнула – говорить не могла, и тетка, истолковав это слабое движение как знак нового отказа, с такой яростью согнула хлыст, что он сломался.
   – Ах, не хочешь? Ну так вот гляди: переломлю тебе спину, изувечу до смерти – никому нужна не будешь!
   – Батюшка с тобой счеты сведет! – пискнула Маша вдруг прорвавшимся мышиным, писклявым голосишком, но Варвара Михайловна так люто блеснула глазами, что у девушки вновь онемела гортань:
   – Батюшка твой? Жди, дождешься! Да ему шкуру свою да нажитое надо спасать, и единственное для сего сейчас средство – ты, дура набитая… битая! Битая! – Варвара Михайловна метнулась к двери, крича: – Розги мне! Розги подайте! Вымоченные, слышите, олухи?!
   Слезы ручьем хлынули из Машиных глаз, и Бахтияр резко повернулся, когда горячие капли потекли по его шее. Теперь Маша близко видела его чеканный профиль, и хотя Бахтияр говорил очень быстро и почти не разжимая губ, Маша с особенной отчетливостью слышала каждое его слово – жаркое, исполненное сочувствия:
   – Согласись, княжна, милая! Клянусь, она бесом одержима – забьет ведь до смерти, не то изувечит кра-су твою несказанную! Скажи «да», а после, как сделаешься самовластной царицею, ты уж с нею за все сквитаешься! Согласись! Что же, что он мальчишка – он царь! Это все богатство, вся власть! А как счастливой с ним быть, я тебя обучу. Клянусь! Я тайну знаю… тебе открою…
   Он внезапно умолк, и Маша поняла, что сейчас начнется новая пытка: тетушка стояла рядом, поигрывая свежей лозиною, помахивая ею, и та вспарывала воздух с угрожающе-насмешливым свистом.
   Маша дернулась, рванулась с такой силой, что едва не опрокинулась навзничь вместе с Бахтияром.
   – Да! – прохрипела она. – Да! Я согласна!
   Мгновенную радость ей доставило выражение злобного недоумения на теткином лице.
   – Пойдешь за царя? – сочла нужным переспросить Варвара Михайловна. – Вправду? Без ослушания и мотчания [7]?
   Маша сверкнула на нее косым взглядом, но тетке все было мало:
   – Клянись господом, что не обманешь, не отступишься!
   – Как я могу? – проскрежетала Маша сквозь зу-бы. – Руки-то…
   – Ах, да! – расхохоталась тетушка с нескрываемой издевкою, как бы только сейчас сообразив, что у племянницы руки схвачены – даже не перекреститься. – Пусти ее, Бахтияр!
   Тот медленно распрямился, даже слегка изогнувшись назад, чтобы Маше легче было стать на пол, и медленно-медленно выпустил ее руки. Они мимолетно скользнули по его лицу… Маша тихо вскрикнула от боли в вывернутых суставах. Крестное знамение вышло широким, неровным, неуклюжим, но тетка удовлетворилась им – и лицо ее вмиг разгладилось, сделалось по-всегдашнему умильным.
   – Храни тебя бог, Машенька! – выдохнула она счастливым шепотом. – Это ведь все для тебя! Придет день – сама меня отблагодаришь!
   Маша опустила ресницы, чтобы тетка не увидела огня ненависти, вспыхнувшего в ее взоре. «Верно сказал Бахтияр! Ради того, чтобы ей все припомнить, стоит сказать «да» этому мальчишке! Ох, попляшет у меня тетенька… Вот так же, как я. На Бахтияровой спине!»
   Маша взглянула на молодого черкеса: волосы и бешмет черные, как ночь, рубаха алая, как кровь, точеное лицо белое, как снег, а глаза… глаза горят, будто уголья!
   Маша резко повернулась, кинулась к двери. Отчего-то жутко вдруг сделалось. И спина болит, как спину-то ломит, рвет железными крючьями!
   Она бежала по коридору, потом по лестнице. Вскочила в свою коляску, ожидавшую у крыльца, молча (боялась, что зарычит от злости, если откроет рот) махнула кучеру, кое-как присела бочком. Маша словно бы погрузилась в черные тучи боли и мстительности, и только одно легкое, светлое дуновение обвеивало, тешило ее смятенную, как небо в грозу, душу: воспоминание о том, как Бахтияр, выпуская ее руки, коснулся их губами.

2. Жених и невеста

   – Завещанье-то сие пресловутое видел кто, нет? – пробормотал генерал-фельдмаршал Сапега самым краешком растянутых в судорожной улыбке губ. – Я от постели умиравшей государыни не отходил, и никакого завещания не видел, и ничего от нее не слышал!
   Слова его едва можно было различить в грохоте музыки и непрестанном шуме голосов, однако стоявшие близ него канцлер Головкин, наставник императора Остерман да князья Дмитрий Михайлович Головкин и Алексей Григорьич Долгоруков в совершенстве усвоили искусство слышать то, что не предназначалось для чу-жих ушей, и беседовать таким образом, что стороннему наблюдателю и в голову не взошло бы, будто здесь ца-рит не молчание, а идет оживленный разговор людей, чье благополучие и даже сама жизнь оказались под угрозою.
   Чертов Алексашка! Вот уж любимец фортуны!
   Хотя после смерти императрицы все сложилось вроде бы так, как того желала старая знать: на престол взошел сын царевича Алексея Петровича, – но все же и не совсем так, ибо обязан он был этим беспородному Алексашке, который, первое дело, убедил Екатерину назначить своим наследником вовсе чужого ей Петра, а не кого-то из дочерей родимых, ну а во-вторых, уже до такой степени прибрал к рукам юного императора, что даже перевез его из дворца в свой дом под предлогом, что неприятно, дескать, оставаться во дворце, где еще недавно скончалась императрица. Мальчишка уже и называл Меншикова батюшкой! Долгоруков едва не плюнул с досады на мраморные полы бальной залы, да сдержался: пока что хозяин этих зал и всего этого дома на Васильевском острове (им же самим переименованным в Преображенский), более напоминающего кирху, чем жилье русского барина, в силе, да в какой! Лучше поостеречься да погодить… смолчать…
   Пошарив глазами в толпе, Алексей Григорьевич отыскал сына. От сердца отлегло при взгляде на этого высоченного красавца с добродушно-веселым лицом. Стоявший рядом с Иваном сын Меншикова Александр (их обоих приставил светлейший к юному императору) казался невзрачным, несмотря на спесивое, высокомерное выражение. Ну что ж, Меншикову-меньшому было от чего задирать нос: в свои тридцать-то лет он уже имел должность обер-камергера, чин генерал-лейтенанта и орден Андрея Первозванного!
   – Глядите, – пробулькал над самым ухом Долгорукова, с трудом сдерживая смех, Сапега, – этот-то… Александр Александрыч… и ленту Екатерининскую ко всем своим регалиям прицепил. Но вроде бы орден св. Екатерины до сих пор давали одним только женщинам? Или я не прав?
   – Прав, прав, – усмехнулся Долгоруков, и к нему вернулось благорасположение духа.
   – А ваш хорош… хорош! – пробормотал Сапега. – Далеко пойдет, помяните мое слово! Я в таких вещах не ошибаюсь.
   Да, Сапега не ошибался. Иван Долгоруков, писаный красавец, и впрямь пошел далеко: едва не стал шурином императора, но кончил жизнь свою на плахе в страшных мучениях. Но этого, понятно, Сапега не мог знать: сие вообще никому еще, кроме звезд, не было ведомо; просто он своим пронырливым польским ню-хом мгновенно уловил, что хотел бы сейчас услышать собеседник, – и сказал это.
   Понятно, Долгоруков не мог не ответить добрым словом, тем паче что в залу вошел невысокий, но статный и изящный, как танцор, Петр Сапега-младший, и его безукоризненно красивое лицо (всегда, впрочем, казавшееся медведю Долгорукову несколько бабоватым) делало правдоподобной всякую, даже самую преувеличенную лесть ему. Долгоруков не пожалел восхвалений для Петра, однако он перестал бы быть самим собою, когда бы не капнул в эту огромную бочку меда хотя бы малой толики дегтя, а потому как бы между прочим, рассеянно молвил:
   – Помнится мне, нынешняя невеста государева некогда вашего прекрасного сына весьма жаловала! Ежели она пошла в батюшку, то ее мстительная натура еще скажется!
   У Сапеги сжалось сердце: чертов Долгоруков угодил в самое больное место! Но политесный поляк и виду не подал, что собеседник лишь облек словами его собственные опасения.
   – А может, наоборот, все станется, – выдавил он сквозь уголок рта. – Говорят, первая любовь не забывается! Впрочем, я фаталист и верю: все, что ни делается, – к лучшему. Мне сия помолвка всегда была как нож по сердцу, не люблю выскочек!
   Долгоруков внутренне хихикнул, вспомнив, кем была некая Марта Скавронская да и, если на то пошло, ее племянница Софья, на которой фельдмаршал Сапега в конце концов женил эту сахарную куколку, своего сына, однако благоразумно смолчал.
   – Положа руку на сердце, – продолжал Сапега, и впрямь прижав к этому месту унизанные перстнями тощие пальцы и устремив на собеседника прозрачный взор своих лживых глаз, – я и сам мечтал порвать с Меншиковым всякие сношения, особливо когда узнал, что за младшую дочь его, Александру, сватался принц Ангальт-Дессау, а его высококняжеская светлость, вообразите, отказал ему под тем предлогом, что мать жениха слишком низкого происхождения: она была дочь какого-то аптекаря. Слишком низкого происхождения! – повторил Сапега с непередаваемым выражением, в котором отобразилось его отношение к сверхъестественной карьере Алексашки: от нищего уличного торговца до всесильного временщика, богатейшего среди людей своего времени.
   – Славная шутка! – буркнул рассеянно Долгоруков, который слышал об этом уже раз шестнадцать. – Шутка на славу! – И он ткнул собеседника, готового разразиться новой тирадой, в бок локтем: возвестили о прибытии молодого государя!
 
   С его появлением, чудилось, свечи загорелись ярче и музыка ударила громче – так оживилось все вокруг. Не от отца – угрюмого Алексея, а от деда – великолепного Петра – унаследовал этот одиннадцатилетний отрок, видом и ростом более похожий на пятнадцатилетнего юношу, свое непобедимое, дерзкое, почти назойливое обаяние, которое заставляло окружающих трепетать враз от радости, что упал на них взор царя, – и от страха, что взор этот упал на них. При виде его особенный смысл приобретала пословица: «Близ царя – что близ огня». «Близ смерти», – говорят некоторые наимудрейшие люди… Он был мальчик еще, и основной чертой его натуры было ничем не подавляемое, буйное, непомерное своеволие. Как если бы, провидя свою раннюю кончину, он норовил схватить и попробовать все, до чего только могли дотянуться его слишком длинные даже при его росте руки (наследственная черта!) – руки загребущие, как говорят в народе. И он хватал, хватал этими руками все подряд: жизнь людей, радость, страну свою огромную, абсолютную власть, – хватал, вертел, рассматривал со всех сторон, пытаясь понять, как же это устроено, – и чаще всего отбрасывал, безнадежно изломав. Он был дитя, получившее в качестве погремушек и бирюлек великую державу.
* * *
   »Мальчишка! Ребенок! Мальчишка!» – именно об этом все время думала Мария, именно это было первой мыслью ее, когда она вошла в большую залу и глянула поверх сотни склоненных в почтительном поклоне голов на одну, темноволосую, задорно вздернутую, встретилась глазами с любопытствующим взором сво-его жениха. Вещая оторопь на миг сковала ее, но Ма-рия была слишком хорошо вышколена, чтобы позволить себе запнуться; вдобавок неподалеку нервно переминалась с ноги на ногу горбунья в ярко-розовом, словно для юной, непорочной девы сшитом платье, а потому Мария, не дрогнув, прошла все эти шестьдесят шагов до середины залы, где ожидал ее жених, и поклонилась.
   Петр, конечно, видел невесту и до сего дня: позавчера, когда приезжал делать предложение, да и прежде они встречались, так что ничего нового в ее изысканной красоте для него не было. Однако своим приметливым взором он сразу углядел, что платье на ней сшито по-новому, с весьма открытой грудью, и сейчас, когда невеста присела перед ним, с удовольствием уткнулся взором в декольте.
   Зрелище открывалось приятное. Весьма приятное! Мария обладала необычайно белой, как говорится, алебастровой кожей, и холмики, нервно поднимающиеся и опускающиеся в вырезе ее платья, были подобны лебяжьему пуху или облакам, трепещущим под утренним ветерком. Впрочем, так подумал бы поэт, но Петр отнюдь не был поэтом, а потому он счел, что грудь Марии слишком уж мягка и нежна, а значит, весьма скоро сделается дряблой и увядшей. Три дня тому назад веселый и озорной Иван Долгоруков преподал юному царю сию нехитрую истину, и сейчас Петру сделалось тоскливо, что в супружеской постели с ним будет из года в год лежать женщина с обвисшими, дряблыми грудями.
   Он поджал губы, недобро перевел взор на покорно склоненную, изящно причесанную и до снежной белизны напудренную головку невесты. Она все еще сгибалась в реверансе, ожидая знака государя, его слова или прикосновения, но он медлил, и Маша прикусила губу, ощутив, как задрожали колени. Впрочем, обучение «телесному благолепию и поступи немецких и французских учтивств», то есть церемонным поклонам, реверансам и безупречной выправке, было с малолетства накрепко «затвержено» ее телом, а потому она все еще полусидела в безупречном реверансе как бы без видимых усилий.
   Тем временем Петр, который, не то не зная, что надо позволить всем встать, не то забыв, не то просто намерившись позабавиться, озирая бесконечные ряды согбенных мужских спин и опущенных женских го-лов, вдруг громко потянул носом воздух, и глаза его так и вспыхнули, упершись в еще одну пару грудей, оголенных до того, что из корсета краешками выступали темно-коричневые обводья сосков. Это были не холмы каких-то там белопенных рыхлых облаков – это были истинно яблочки наливные, спелые, тугие да упругие, приятно выпуклые, блестящие, отражающие огоньки свечей, – прелесть что такое! Неодолимый соблазн! Эх, так бы и впился в них пальцами да ртом отведал их сладости! Петр нервно переступил, ощутив некое шевеленье между ног: кажется, его детский отросточек, которым он вчера мерился с недосягаемо-огромным удом Ваньки Долгорукова, внезапно ожил. Петр перевел взор на обладательницу сих непревзойденных прелестей, и сердце его ускорило свой бег, когда он увидел стройную талию, рыжие, пышные, ненапудренные, а оттого огнем горящие среди однообразно-белых головок волосы.
   Елизавета! Его молоденькая тетушка Елизавета Петровна!
   Петр смотрел на нее не отрываясь, и Елизавета наконец глянула на него снизу вверх бойкими темно-синими глазами, в которых бесовски дрожали огоньки свечей, чуть раздвинула в улыбке маленькие, тугие, как вишенки, губки и, слегка передернув плечами (от этого движения налитые груди ее дрогнули, и дрогнуло сердце Петра), вновь опустила глаза, но не уткнулась скромно и покорно в пол, а устремила взор на обтянутые узкими кюлотами бедра Петра, и он чуть не закричал в голос, ощутив этот взгляд, как бесстыдное прикосновение.
   Естество его напряглось, и он с ужасом понял, что еще миг – и на штанах образуется весьма неприличная и красноречивая выпуклость!
   Петр метнулся вперед, вцепился в плечо невесты, дернул:
   – Извольте встать, господа! Я всем вам рад!
   Мария выпрямилась, едва сдержав стон: спину по-сле теткиных уроков заломило невыносимо. Боль застелила глаза слезами, и она слепо, незряче взглянула на своего жениха.
   «Черт! Да она меня ненавидит! – вдруг подумал Петр. – И какие у нее уродливые красные пятна на скулах!»
   На мгновение он ощутил себя заброшенным ребенком. «Я не хочу! Не буду!» – захотелось крикнуть, но тут рядом послышался густой добродушный голос, в котором чуткое ухо, однако, могло расслышать недовольные нотки:
   – Ну, Петруша, ваше величество, чудок ты всех нас не уморил! – И вместо того чтобы броситься прочь, Петр, словно расшалившийся щенок, заслышавший грозный окрик хозяина, с покорной, детской, растерянной улыбкой повернулся к высокому, статному, роскошно одетому человеку, который возвышался над всеми присутствующими не только и не столько ростом и статью, а как бы всем существом своим.
   Это был Александр Данилович Меншиков, светлейший князь, адмирал, фельдмаршал, глава Верховного тайного совета, глава Военной коллегии, и прочая, и прочая, и прочая. «Батюшка», словом…
 
   Оживилось все в зале, пришло в мгновенное действо: так куклы на ниточках своих да веревочках действуют в руках опытного кукловода. Меншиков, будто фокусник из рукава, извлек откуда-то внушительную фигуру архиепископа Феофана Прокоповича, и обряд обручения начался. Условия сего действия были еще вчера обсуждены членами Верховного тайного совета, две цесаревны и голштинский герцог безропотно поставили на протоколе свои подписи; со вчерашнего дня в домах высшей знати только об этом и говорили, а все же каждое новое условие договора встречалось вздохами и восклицаниями восторга (весьма напоминающими горестные и завистливые стенания).
   Мария Александровна в качестве царской невесты получила титул высочества и орден Св. Екатерины (ну, на ее прелестной груди он был все же более уместен, чем на груди ее брата, хотя и не больно-то подходил к сине-голубому, украшенному россыпью сапфиров туалету красавицы невесты). Младшая дочь Меншикова, Александра, возводилась в чин камер-фрейлины и удостоена была ордена Св. Александра. Варвара Михайловна Арсеньева получила такой же орден. («Ну хоть будет чем украсить горб!» – пробурчал кто-то, оставшийся незамеченным, однако слова сии тотчас же сделались «летучим словцом» и долго еще проливали бальзам на израненные души всех присутствовавших.)
   Однако вернемся к государевой невесте, ее императорскому, стало быть, высочеству Марии Александровне. Ей был назначен особый штат двора в 115 человек, а сумма на его содержание – 34 тысячи рублей в год, в том числе на ее стол – двенадцать тысяч и на платье – пять тысяч. Оставшееся ассигнование предназначалось на жалованье придворным чинам: гофмейстеру, камергеру, камер-фрейлинам, штатс-фрейлинам и прочим, а также обслуживающему персоналу, включавшему лакеев, гайдуков, пажей, певчих, поваров, конюхов, гребцов и т. д.
   Весь пышный штат возглавляла Варвара Михайловна Арсеньева. Теплое местечко обер-гофмейстерины, предназначавшееся для нее, должно было приносить ей две тысячи рублей в год.
   И много еще было сказано такого (например, о включении светлейшего, невесты и прочих Меншиковых в «генеральный календарь на 1728 год», наряду с царем и членами царского семейства: дочерьми Петра I и брата его Ивана), что крепко испортило настроение гостям, поэтому все с облегчением вздохнули, когда официальная церемония завершилась. После обряда присутствующие стали приносить новообрученным поздравления, сделалась большая давка, все целовали государю руку, а государь целовал поздравлявших в уста и, по обычаю того времени, подносил своими руками в кубках венгерское вино. Замечено было, что красавчик Сапега, бывший жених теперешней царской невесты, осмелился приблизиться к ней и оказывал всяческие знаки уважения и любезности (целовал весьма длительно ручку, шептал что-то, играл миндалевидными рыжими глазами, подавал вино – освежиться ее императорскому высочеству…). В список будущих фаворитов будущей царицы Петр Сапега стал под номером один.
   Потом начались танцы. Потом царь простился с невестою и новыми родственниками, велел всем продолжать веселиться без него и уехал… с Иваном Долгоруковым в Петергоф, на охоту.

3. В кустах

   Она протанцевала с женихом всего лишь раз, прежде чем он сорвался на охоту, будто школяр – с надоевшего урока. Конечно, отрок, мальчишка, но все заметили, что царь при столь важном событии своей жизни не показал той нежности, какую можно было бы требовать от жениха к невесте. Сбежал после первого же танца, хотя общеизвестно, что танцы служат для начала всякого романа и сближения самым могущественным основанием. И эта вертихвостка, красотка рыжая, цесаревна Елизавета, унеслась вместе с ним, так высоко подобрав юбки, чтоб не мешали быстро бежать, что ее стройные ножки, обтянутые наимоднейшими зелеными чулочками с золотыми, серебряными и желтыми стрелками, открылись чуть не до колен к восторгу всех, кто это видел. Ну что ж, хоть Мария и ощущала всей кожею ненависть к себе этой цесаревны с бойкими глазами, а все ж не могла не признать, что Елизавета – само удовольствие, пыл чувств и страстей. От нее бы, небось, жених не сбежал! Мария мрачно думала об этом, когда Петр Сапега склонился перед своей бывшей невестою и нижайше пригласил ее в менуэт.
   Мария медленно пошла с ним. Ощутив значительное пожатие его пальцев, почувствовала себя неловко и смешно, а ведь Сапега, конечно, хотел пробудить в ней память о былом! Она взглянула на него с весьма холодным духом, и во рту стало как-то… железно, словно объелась варенья или другого сладкого. Ежели б она не влюбилась в Сапегу заочно, лишь по слухам, то никогда не смогла бы очароваться этой приторной красотой – теперь это сделалось ей вполне ясно. Просто удивительно, как больно поразило Машу, что Сапега, обещавший всенепременно умереть, «когда б жестокие небеса лишили его любви Марии», так легко отступился от нее по приказу императрицы, даже не сделав попытки бежать с ней, хотя это было делом в ту пору весьма распространенным. Сапега отговорился невозможностью ослушаться государыни, но теперь-то Мария знала, что он всего лишь боялся прогневить щедрую любовницу, ибо покойная Екатерина жаловала и отца, и сына.
   Маша заученно раздвинула губы в улыбке – хотя улыбка сия была исполнена уныния и печали.
   Сапега, коему она предалась всем пылом юного сердца, отвернулся от нее по одному мановению властительной руки. А мальчик, назначенный ей в мужья, умчался гонять по полям, по лесам, не проявив к невесте и доли той нежности и любезности, каких от него ожидали хотя бы из соображений учтивости!
   «Ах, да нужна ли мне его учтивость! – едва не заломила Маша руки в отчаянии. – Нежность его, любезность притворная – мне на что?! Любви надо мне, истинности чувств! Ужели все мужчины не умеют любить и не бывают постоянны?!»
   Она зло выдернула руки из чересчур уж осмелевших пальцев Сапеги и испытала легкое подобие удовольствия, увидав, как он обескуражился и даже струхнул.
   – Я устала! – сквозь зубы процедила Мария, и Сапега на подгибающихся ногах отвел ее к креслу. Она не удостоила его взгляда, и он стушевался, с тоскою поняв, что вступление в новую блестящую должность фаворита откладывается, пожалуй, до неопределенного времени.
 
   Мария тут же забыла о нем и вгляделась в толпу, выискивая батюшку. Нетрудно его найти – вон, возвышается над присутствующими, и, чудится, некие незримые волны источаются его взором, голосом, этой его манерою слегка похлопывать собеседника по плечу, как бы подчеркивая, что ничего опасаться не стоит, коли рядом всесильный, всемогущий Александр Данилыч Меншиков… и прочая, и прочая, и прочая.