– Только посмей еще раз назвать меня так, merde! [2]
   – Это несправедливо, Лелуп! Все-таки мы все хотим того же! – обиженно воскликнул другой солдат, не сводя с Анжель жадного взгляда.
   – Что? Ты еще не забыл слов egalité, fraternité, liberté [3], под которые так и летели наземь головы аристократов? – хохотнул Лелуп [4] («Волк! Его имя – волк!» – содрогнулась Анжель). – Но, знаешь, мы ведь не на баррикадах сейчас. Убирайтесь от костра, живо. Разведите свой. А чтобы высечь искру, возьмите с собою эту старуху. – Он с усмешкой глянул в сторону графини.
   Черные глаза свекрови сверкнули так яростно, что Анжель на миг почувствовала себя отомщенной. В то же мгновение обрадованные солдаты схватили графиню за руки и за ноги и утащили куда-то в темноту, откуда вскоре раздались жуткие, ухающие звуки, заставившие Анжель похолодеть.
   Между тем Лелуп развязал свой тюк и бросил на сосновые ветки два или три плаща, попоны, одеяла, а потом схватил Анжель и швырнул ее на это ложе с такой бесцеремонностью, словно она тоже была подстилкой – всего лишь еще одной подстилкой, нужной только для того, чтобы мягче спалось.
   В следующее мгновение мужчина рухнул на Анжель, задрал ей юбки. Ощутив его близость, ошеломленная, Анжель выкрикнула имя – она не знала, чье это имя, но в нем странным образом воплотилось все самое ужасное и постыдное в ее жизни… в той, прошлой, забытой жизни.
   – Моршан! – закричала она.
   И тотчас поперхнулась криком, ибо тяжелая рука легла ей на горло.
   – Забудь о нем. Скажи: Лелуп… ну!
   Рука надавила сильнее, и Анжель, задыхаясь, прохрипела:
   – Ле-лу-уп…
   – Вот так, – удовлетворенно выдохнул он, с такой силой вдавливая в нее свое мужское естество, словно сваи забивал.
   Анжель захлебнулась криком, слезы лились неостановимо… На ее счастье, изголодавшийся по женщине Лелуп насытился удивительно быстро. Он скатился с Анжель, продолжая, однако, крепко держать ее.
   – Только посмей шевельнуться, – услышала она, уже засыпая. – Твоя мать продала мне тебя за сегодняшний ужин. Ничего, держись за меня – может быть, жива останешься!
   И он захрапел, не ослабляя своей железной хватки.
 
   Анжель с безмолвной мольбой глядела в мутное беззвездное небо, силясь понять одно, всегдашне-непостижимое: почему графиня так ненавидит ее, что сразу после смерти сына швырнула этому грубому, отвратительному человеку? Да разве можно такое терпеть? Куда же смотрел в это время бог, что попустил, не остановил?..
   Все было ужасно… но хуже всего казалось Анжель постепенно овладевшее ею трезвое, холодное понимание: придется привыкнуть и к этому, как привыкаешь ко всему на свете.

2. Русские амазонки

   Однако Анжель ошибалась. Через день она знала, что возненавидела Лелупа. Еще через день она продала бы дьяволу душу, лишь бы избавиться от него. На третий день она готова была умереть для этого.
   Конечно, если судить о ее жизни по логике войны – вернее, отступления, бегства, спасения жизни, – если следовать этой нечеловеческой, противоестественной логике, то Анжель следовало бы благодарить судьбу и свою бывшую свекровь, ибо теперь она была сыта каждый день, а каждую ночь проводила у жаркого костра. И все-таки в те бесконечные, омерзительно долгие минуты, пока Лелуп безжалостно, грубо, бездушно проникал в ее плоть, она с трудом сдерживала позывы рвоты и молила бога послать ей смерть.
   Нрав, поступки, лицо, фигура, голос – все в нем было гнусно и отвратительно.
   Более того: отвратителен был Лелуп и своим сотоварищам, даже тем, с кем вместе отправлялся мародерствовать или обирал трупы замерзших солдат. Везде его встречали двумя презрительными кличками: «московский купец» или «жид», но когда Анжель узнала, что Лелуп принадлежал к старой гвардии Наполеона, был с ним еще в Египте, то поразилась, сколь мало, сколь низко ценится во французской армии славное боевое прошлое. Нет, дело было не в прошлом, а в настоящем: в том, чем обернулась былая слава для солдат теперешних!
   Так, многие из них всерьез, откровенно высказывались, что если бы в день Бородинского сражения, вечером, император двинул на смену усталым войскам свою свежую гвардейскую кавалерию, о чем тщетно его умоляли, то исход сражения был бы другой и русская армия оказалась бы полностью уничтожена. Но император хотел вступить в Москву со своей гвардией, столь же свежей и многочисленной, как и при ее выступлении из Парижа.
   Явившись в Москву, гвардия решительно всем овладела, отодвинула всех прочих и жила в полном довольстве, так как после пожара, вернувшись на развалины домов, гвардейцы рылись в подвалах, в которых жители припрятали провизию, вина и вещи; и вот гвардейцы устроили себе лавочки и открыли для армии торговлю чем только можно. Подобное поведение настроило против них всю армию, которая в насмешку называла их «московскими купцами» или «московскими жидами». Неприязнь эта сказалась во время отступления, и солдаты армии за это главенство гвардии, которым она так грубо злоупотребляла, жестоко отомстили «московским купцам». Отрываясь или отставая от своего корпуса, что случалось с воинами и других частей, гвардейцы были обыкновенно совершенно одинокими, и отовсюду, куда бы они ни подсаживались и ни пристраивались бы – к костру или какому-либо приюту, – их грубо отгоняли.
   Однако Лелупа прогнать никто не мог, потому что он увел с собой из Москвы маленький фургончик, куда успел запасти галет, мешок муки, более трехсот бутылок вина, рома и водки, десять фунтов чаю и столько же кофе, под сто фунтов сахару и шоколаду, большой запас свечей… Весь этот запас должен был в продолжение нескольких месяцев питать тело Лелупа, а также давать ему возможность успешно торговать.
   Кроме всего, он раздобыл себе множество русских мехов, да вот незадача – через несколько дней отступления русский снаряд уничтожил «склад» Лелупа, и теперь весь его припас умещался в двух вьючных мешках; однако в условиях отступления и это было настоящее сокровище, позволявшее ему диктовать свои законы на привалах и даже время от времени покупать себе женщин – за кусок хлеба, за возможность просто согреться у костра. Анжель случайно узнала, что была четвертой в этом походном гареме, однако все ее предшественницы умерли, не снеся то ли тягот пути, то ли грубости Лелупа, то ли его неизбывной ненависти ко всему миру, сквозившей в каждом его движении, слове, поступке. Анжель чувствовала, что вся гнусность натуры Лелупа ею еще не познана, что самое страшное еще впереди… Так оно и произошло.
* * *
   День с утра до полудня был ясный и даже теплый, однако истинный лик русской зимы проглядывал временами из-за набегавших туч, и достаточно было одного сильного порыва ветра, чтобы он явил себя – жестокий, враждебный, властный: тотчас зима снова, в который раз уже, дала понять, что в этой стране она истинная хозяйка, суровая к незваным гостям. Все изменилось: дорога, округа, настроение. Все ждали чего-то ужасного – и внезапно разыгрался буран. Вихри снежные метались по нивам и лугам, качая вершины деревьев, да так, что столетние великаны стонали человеческими голосами, а их ветки с треском обламывались и опадали в снег. Анжель не могла вспомнить такого волнения природы! Крутясь и бушуя, метель охватывала леса и дубравы, оглашая их гулом грозным и страшным, в котором слышалось победительное торжество.
   Многие сходили с дороги (вскоре отыскать ее сделалось невозможно!), ложились прямо в сугробы, наметенные под деревьями, закутавшись с головою в плащи и шубы, надеясь переждать русский буран, как некогда пережидали аравийские песчаные бури. Таким уже не суждено было подняться! Самые упрямые и сильные брели по сугробам, силясь разглядеть за жгучей снеговой завесой хоть подобие человеческого жилья. И вершиною счастья было бы сейчас увидеть блокгауз.
   Так как при победоносном наполеоновском марше на всем протяжении от Вильны до Москвы не было пощажено ни одного города, ни села, ни пичужки, то для обеспечения тыла и сообщения армии через каждые двадцать-тридцать верст были устроены этапы: на квадратной площади, огороженной рвом и забором, возводились бараки, то есть блокгаузы. Такой-то блокгауз и высматривал сейчас с надеждою всякий глаз, но увы – в снежной круговерти ничего не разглядеть.
   Бредущая среди небольшой (человек пять) группки сотоварищей и прихлебателей Лелупа, Анжель все чаще чувствовала под ногами не утоптанный твердый зимник, а мягкие, рыхлые сугробы. Она понимала, что они сбились с дороги, да и другие не могли не замечать этого, однако все послушно, неостановимо брели за Лелупом, который, ведя в поводу навьюченного коня, все круче забирал вправо, в дремучую чащобу, в бурелом, словно вознамерился непременно переломать ноги и себе, и всем своим спутникам… и вдруг, словно по волшебству, из метели выступили темные бревенчатые стены, иссеченные снегом, и все наконец увидели то, что давно уже увидели звериные глаза Лелупа, а может быть, почуял его звериный нюх: убежище!
   Однако это был не блокгауз. Убежище оказалось русской церквушкою, каких немало пожгли эти люди – ну а если не пожгли огнем, то беспощадно осквернили.
   Впрочем, какое все это имело значение для скитальцев, которым сейчас нужно было только одно – укрыться от непогоды?
   – Allons, enfants de la patrie! [5] – с издевкою в голосе запел Лелуп и первым вошел в широкие двери, створки которых едва висели на одной петле.
   Страха, усталости, печали – как не бывало! Все с наслаждением отряхивали с одежды снег, раскладывали для просушки вещи, уже тащили для растопки деревянные раскрашенные доски с намалеванными на них ликами русских святых.
   Анжель смотрела, нервно перебирая пальцами шаль. Она знала, что эти доски называются иконы, что русские поклоняются им, и испытывала какое-то странное, тревожное сердцебиение, когда смотрела на них. Ей было враз жутко и спокойно, и она знала: эти диковинные доски нельзя жечь! Русскому богу, который еще властен в этих стенах, это вряд ли придется по сердцу!
   Впрочем, богу тут уже не оставалось места. Следы на полу и на стенах, общая картина человеческой мерзопакостности ясно указывали, что здесь ставили лошадей, забивали птицу и скотину, извергали нечистоты… Казалось, нельзя найти незагаженный уголок, и Анжель с тоской в глазах бродила по церквушке, ощущая страшную тяжесть на сердце и мысленно прося у кого-то прощения.
   Вдруг на закопченной стене, словно дружеский взор, мелькнуло светлое пятно. Анжель приблизилась и увидела косо прибитую иконку с изображением молодой женщины в серебристо-белом одеянии, с младенцем на руках. Темные очи женщины были печальны, глаза ребенка не по-детски мудры и суровы, и Анжель вдруг безотчетно подалась вперед, прижалась губами к ручке младенца и, только отстранившись и осенив себя троекратным крестом, удивилась своему поступку. Вдобавок крестилась она справа налево, а пальцы ее руки были сложены щепотью, но отнюдь не в два перста, как крестились французы. Верно, это память о русском воспитании, подумала Анжель и, поклонившись иконе, опасливо оглянулась и неприметно прикрыла ее каким-то грязным лоскутом, валявшимся на полу. Ей хотелось сейчас во что бы то ни стало спасти от огня светлый лик русской Богоматери. Страстно хотелось взять ее с собою, но Анжель не решилась: тогда бы она уподобилась этим скотам, с которыми вынуждена идти… Нет, бог даст, останется икона не замеченной никем и будет здесь висеть в покое и тишине до лучших времен!
   Чтобы не привлекать внимания к этому месту, Анжель прошла вперед вдоль стены. Какой-то узор был вырезан прямо на дереве, Анжель не вдруг распознала, что это буквы… и с изумившей ее саму легкостью вдруг прочла: «Приидите ко мне… и аз успокою вы…» Да, верно, это тоже гудит забытая память, если слова чужого языка понятны Анжель, но эти слова понял бы сердцем кто угодно, человек любой нации! Бог – последнее пристанище, где в пору и не в пору, рано или поздно, человек приклонит страннический посох свой. Анжель осознала это всем существом своим и простерла руки к надписи, будто к огню в стужу, умоляя неведомого Всевышнего, коему поклоняются русские, простить ее за все, что содеяно на этой земле, в этой стране, в храме сем…
   – Mon Dieu, – прошептала она и добавила непослушными губами: – Гос-по-ди!..
   Короткий вздох прервал ее мольбу. Казалось, кто-то перевел дыхание, и Анжель, встрепенувшись, успела увидеть, как темная фигура проворно отпрянула в тень, слилась со стеной, сделалась неразличимой, однако и из тьмы достигал лица Анжель жгучий взор незнакомца. Она не сдержала короткого вскрика, но тут же, спохватившись, зажала рот ладонью. Поздно – Лелуп уже оказался рядом.
   Он видел в темноте, подобно дикому зверю, и ринулся вперед, в непроницаемую тьму. Послышались звуки потасовки, набежали на шум другие французы, и Лелуп вскоре появился в свете костра, утирая окровавленные губы и чудовищно ругаясь, а за ним его сотоварищи волокли какую-то высокую фигуру в черной рясе. От нее остались сплошные лохмотья, сквозь которые проглядывало поджарое, мускулистое тело, однако, не замечая своей полунаготы, монах старательно прикрывал капюшоном лицо.
   – А ну, чего прячешься? Покажи-ка свою рожу! – рявкнул Лелуп, однако Туше схватил его за руку.
   – Черт с ним! Может, у него обет скрывать лицо? Помните, в Испании мы сожгли монастырь, в котором все монахи дали обет молчания на всю жизнь? Даже друг с другом не разговаривали, объяснялись знаками. Ну уж и орали они, когда горела их обитель!
   – Ты предлагаешь его сжечь? – усмехнулся Лелуп, и Анжель передернуло.
   – Нет, – вкрадчиво протянул Туше. – Я предлагаю взглянуть на его крест. Я знавал в Москве двух-трех русских толстобрюхих священников, у которых кресты были украшены очень и очень недурными камешками.
   – Видать, религия – твой конек. Надо полагать, ты не замедлил забрать эти кресты? – Лелуп проворно обшарил рваную рясу, но не нашел ничего, кроме простенького, потемневшего от времени серебряного крестика, который отшвырнул с величайшим презрением, но Анжель успела заметить, что монах торопливо прижал крест к губам, прежде чем снова надеть на себя.
   – Осечка! – хмыкнул Лелуп. – Ну-ка, Туше, напряги мозги, что ты еще знаешь о монахах?
   Туше всей пятерней поскреб грязную, засаленную голову.
   – Ну что тебе сказать? – произнес он раздумчиво. – Помнится, одному священнику мы спалили слишком густую бороду, чтобы лучше расслышать, где он прятал церковные сокровища.
   Глаза Лелупа сверкнули.
   – А вот мне кажется, что этому придурку мешает говорить капюшон на его башке. Что, если снять с него рясу, но, чтобы рук не пачкать, зажечь эту дерюгу?
   Анжель тихо ахнула, и быстрый, как молния, взгляд из-под капюшона пронзил ее. Сердце забилось в горле, да так, что она с трудом могла дышать, с трудом разомкнула губы, чтобы вымолвить:
   – У-мо-ляю вас…
   Сабля вывалилась из рук Лелупа, и он обернулся к Анжель с выражением величайшего изумления на своем заросшем кабаньем лице.
   – Что я слышу?! Ты наконец-то разинула рот, девка?
   – Да брось ты, Лелуп! – захохотал Туше, и к нему присоединились остальные французы. – Не далее вчерашнего вечера я слышал, как твоя мадемуазель орала во всю мочь – вот только не понял, от радости или от страха.
   – А мне что за дело ее радость? Быть с ней – все равно что в сугроб толкать, так эта сучка холодна. Ну, конечно, я помял ей бока, чтобы хоть ноги раздвинула пошире!
   Анжель на мгновение зажмурилась. Почему-то ей было невыносимо стыдно перед монахом. Его взгляд жег ее, как огонь, хотя она даже не могла увидеть его лица.
   – Стыдись! – Туше обращался к Лелупу, но при этом похотливо поглядывал на Анжель. – Ты позоришь знамя французской галантности! Уверяю тебя, какая-нибудь московская барыня, сквозь которую подряд прошел десяток наших молодцов, с удовольствием вспомнит каждого из них, ибо они ублажили не только себя, но и даму!
   – Ну, эту льдину только факелом можно растопить! – злобно ощерился Лелуп, и в глазах Туше блеснула робкая надежда.
   – Если она тебе уже надоела, я бы не прочь попробовать свои силы… авось у нее будет что вспомнить!
   – Да и на меня дамы никогда не обижались, – подал голос Толстый Жан, а ему вторили еще трое.
   Анжель поднесла руку ко лбу, силясь вспомнить что-то. А ведь нечто подобное уже случалось с ней… неприкрытая похоть в глазах мужчин, насмешки – и полная безысходность, полная беспомощность!
   Голос Лелупа вернул ее к действительности.
   – Ты, кажется, упоминал о крестах с красивыми камушками? – спросил он с самым безразличным видом.
   Однако Туше не обмануло это напускное равнодушие.
   – Ну, ты хватил, Лелуп! Не высока ли цена за девку? Мне ведь она нужна только на разочек!
   – Покажи крест! – не терпящим возражений тоном сказал Лелуп, и Туше, мученически закатив глаза, принялся шарить под одеждой, с трудом продираясь сквозь надетые на него женские шубы и салопы.
   Наконец что-то блеснуло в его грязной руке, и этот блеск словно высек искру в прищуренных глазах Лелупа.
   – Ты отдашь мне крест, – изрек он таким голосом, что бедный Туше поперхнулся. – Но девку возьмешь не один раз, а… сколько тут камешков, пять? Ну вот, пять раз. Ладно уж, шестой – за сам крест.
   – Но крест-то с капелькой наверху! – начал торговаться заметно повеселевший Туше. – Семь раз.
   – Черт с тобой, – отмахнулся Лелуп. – От нее не убудет. И еще вот что, Туше. Если тебе удастся растопить этот сугроб, то получишь награду: восьмой раз!
   – Думаю, что заработаю и девятый, – с самодовольным видом изрек Туше, но тут вмешался Толстый Жан:
   – Как хочешь, но это не по-товарищески, Лелуп! Если бы мы знали, что ты просто хочешь заработать на своей девке, то смогли бы кое-что предложить. Я ведь ушел из Москвы не с пустыми руками… да и другие тоже!
   – Разумеется! – поддержали его остальные. – Мы заплатим тебе, Лелуп!
   – Теперь для меня ты и свободного вечерка не отыщешь? – Лелуп грубо облапил Анжель. – Между этой толпой и не втиснешься! Впрочем, я еще посмотрю, что вы там предложите. А ну, выворачивайте карманы!
   И тотчас же воспламенились французские натуры, способные возбудиться от малейшего намека на блуд. Мужчины, одетые подобно Туше, принялись торопливо рыться в своих шубах-салопах, а Туше по-хозяйски схватил Анжель за руку и потянул к себе.
   – Зачем ждать вечера? Пойдем-ка, моя прелесть. Тебе кто-нибудь говорил, какие у тебя чудные глазки? Они давно зажгли огонь в моем сердце. А твои губки… о, как давно я мечтал их поцеловать! Крошка моя, да после этого поцелуя ты забудешь обо всем на свете.
   – Крошка?! – захохотал Лелуп. – Да она выше тебя на голову, эта крошка!
   Как и все мужчины маленького роста, Туше терпеть не мог подобных замечаний.
   – Держу пари, что проткну ее поглубже, чем ты! – запальчиво выкрикнул Туше. – Мне приходилось видеть здоровяков, у которых между ног болтался какой-то жалкий червячок, в то время как у меня…
   – А ну, покажи! – взревел Лелуп, принимаясь расстегивать штаны. – Толстый Жан, будешь судьей!
   – Это почему же? – обиделся тот. – У меня тоже есть что показать! – Он схватился было за ремень, однако его опередил Туше, с торжествующим видом обнаживший свое мужское орудие, почему-то имевшее темно-коричневый оттенок – то ли от грязи, то ли в силу естественных причин.
   Анжель зажала ладонью рот. Ее вырвало от отвращения. Она с мольбой в глазах глянула в угол, где стоял монах, чая хоть какой-то защиты, хоть слова, которое вразумило бы этих скотов, однако ужаснулась, заметив, что там никого нет. Монах втихомолку скрылся!
   Не думая, не рассуждая, она бросилась было к двери, однако, преграждая ей путь, мимо просвистела пуля, едва не задевшая Анжель. Она пронзительно вскрикнула от страха.
   Мужчины, стоявшие со спущенными штанами, на миг остолбенели, и любой сторонний наблюдатель, окажись он здесь, зашелся бы от хохота или принялся бы с отвращением плеваться. Однако свист пуль не прекращался, так что солдаты вмиг пришли в себя и, кое-как прикрыв срам, бросились к своему оружию, сваленному в кучу.
   – Les cosaques! Казаки! – кричали они.
* * *
   Казаки! Те самые, над которыми когда-то, при своем наступлении, посмеивались французы, на которых когда-то, не считая их числа, весело ходили они в атаку, ныне наводили ужас на всю армию французов, и число их при содействии русских крестьян значительно увеличилось. Вот и теперь Лелуп, едва бросив взгляд в узкое окошко, закричал:
   – Не казаки, а партизаны!
   – Черт ли, дьявол – все одно! – отозвался Туше.
   Ружья, как назло, оказались у всех незаряженными, и пока французы высыпали порох в патроны, закладывали пули и пыжи, шомполом прочно забивали их, вворачивали в затравку пистоны, надевали на них колпачки, – словом, пока проделывалась вся эта мучительная процедура, предшествующая в те времена выстрелу из ружья, нападающие успели ворваться в церковь.
   Анжель смотрела на них как завороженная, однако не испытала страха. Большинство партизан были верхом на маленьких лошадках, в бараньих шубах и черных барашковых шапках. Вооружение их в основном составляли пики или просто колья с железными остриями на конце. Ружей имелось немного, зато в пистолетах недостатка не было, ибо стрельба со стороны нападавших не прекращалась, и к тому времени, как русские ворвались в церковь, четверо французов были убиты.
   Раненый Туше покорно поднял руки; он смотрел на партизан с таким ужасом, словно это были мертвецы, восставшие из могил. Высокий казак походя полоснул по его шее саблей – Туше завалился на бок, захрипел.
   Лелуп, которого держали трое, вдруг рванулся с такой силой, что русские посыпались в разные стороны. Француз же кинулся к дверям и высадил одну из створок могучим плечом… Русские бросились следом, но один из них, доселе стоявший в стороне, остановил их властным движением руки:
   – Да пускай бежит. Далеко не уйдет, сдохнет в сугробе. Только это им и осталось, как начали проклятых французишков гнать! Однако же мы сюда за другим пришли, забыли?
   Анжель вслушивалась в русские слова, с изумлением сообразив, что все понимает. Вот чудеса играет с нею память! Но еще большим потрясением было для нее то, что голос, эти слова произносивший, был женский.
   Да эти казаки – женщины! Возможно ли?
   Она недоверчиво оглянулась и похолодела, встретив устремленный на нее взор, столь темный и недобрый, что неуместное, полудетское изумление вмиг оставило Анжель и она осознала свое место и положение. Ни на какое мягкосердие надеяться не стоит: ведь одна из этих русских амазонок только что, мимоходом, перерезала горло Туше и вот теперь устремила свой немигающий, ненавидящий взгляд – взгляд убийцы! – на Анжель. Какая для нее разница: мужчина, женщина? Это враги Анжель, и она – враг им!
   Русская медленно приближалась. Уже ясно было видно ее точеное лицо с высокими скулами, маленьким круглым и твердым подбородком, крепко стиснутыми яркими губами. Анжель с какой-то непостижимой, уже как бы предсмертной жадностью уставилась в это злое и прекрасное лицо, в черные, чуть раскосые глаза под сросшимися бровями, придававшими взору молодой женщины особенную, дикую страстность. И вот чудеса: Анжель почему-то ощутила, что русская ненавидит в ней не просто чужеземку из вражеского племени – она ненавидела именно эту чужеземку, эту жалкую бродяжку, беженку, именно ее, Анжель!
   – Варвара! Стой! – вырвал ее из оцепенения чей-то крик. – В своем ли ты уме? Да ведь это, наверное, она!
   Анжель медленно повела глазами, словно еще не очнулась от некоего зачарованного сна, и увидела высокую и плотную женщину, уже не первой молодости, но красивую той осенней красотой близкого увядания, которая пронзает мужские сердца даже сильнее девичьей прелести. Под клетчатым платком виднелись гладко причесанные русые с проседью волосы, ресницы бросали тень на смугло-румяные тугие щеки. Округлые брови были осуждающе нахмурены, а взгляд темно-серых глаз сурово устремлен на злую красавицу.
   Варвара остановилась, но во всей ее осанке сквозило с трудом сдерживаемое непокорство.
   – Да что ты, Марфа Тимофеевна! Да чтоб за такое отребье наш барин столько радел?
   Она окинула Анжель долгим, цепким взглядом, и в этом взгляде были не только ненависть, но и нескрываемое презрение. Анжель словно бы увидела себя со стороны: свалявшиеся, нечесаные волосы, одежда столь грязная, столь ужасная, что смахивала на маскарадный костюм. Право же, в ней даже нелегко распознать женщину! Отребье, так, кажется, назвала ее Варвара? Вот уж воистину!
   – Да ты не бойся, – властно отстранив с дороги Варвару и мимоходом отобрав у нее саблю, сказала Марфа Тимофеевна пленнице тем неестественно громким голосом, каким взрослые иногда говорят с детьми. – Ты должна пойти с нами. Но не бойся – вреда тебе не будет. Понимаешь?
   Анжель робко кивнула.
   – Понимает! – обрадовалась Марфа Тимофеевна, оглядываясь на своих подруг, которые столпились вокруг и с жадностью внимали происходившему с такой гордостью, словно Анжель была ее воспитанницей. – Понимает, знать, по-нашему! А говорить умеешь? Гово-рить? – прокричала она по складам, тыча пальцами себе в рот и с надеждой вглядываясь в напряженное лицо Анжель, которая аж прикусила губу с досады, что хоть и понимает каждое слово чужой речи, но сама ни звука ее воспроизвести не может.