Медведь принялся что было мочи тереть лапами морду.
   – А вот одна дева в зеркальце поглядела, да и обомлела: нос крючком, голова тычком, а на рябом рыле черти горох молотили! Ну, раздоказывай, Михайла Иваныч! – прокричал цыган.
   В ответ медведь приставил к носу лапу, заменившую на сей случай зеркало, и страшно перекосил свои маленькие глазки, выворотив белки.
   Это было до того уморительно, что зеваки зашлись от смеха, сгибаясь пополам и утирая слезы, не в силах уже ни рукоплескать, ни кричать, только заходились в хохоте.
   Даже Неонила Федоровна, бывшая в числе зрителей цыганской потехи, искривила в улыбке тонкие губы. А сестрицы, позабыв об ужимках благовоспитанных барышень, заливались от всей души.
   – Ой, бэнг [7]! Ой, уважил, батюшка-князь Михайла Иваныч! Ой, распотешил, твое сиятельство! – выхвалял цыган, тряся цепью и яростно сверкая единственным оком.
   Всякий норовил поближе глянуть на высокочтимого медведя. И колобродившая толпа ненароком вынесла Неонилу Федоровну с девочками вплотную к цыгану. Она глянула на сергача пристальней и вдруг ахнула так, что девицы враз оборвали смех и подхватили обмершую тетеньку под руки. Не то бы рухнула наземь.
   Цыган бросил безразличный взгляд на высокую женщину в черном платке и черной епанчишке [8], и внезапно лицо его полыхнуло румянцем.
   – Дэвлалэ [9]! – прошептал он и замер, цепи поникли.
   Мишка, почуяв слабину, видать, смекнул, что настала нечаянная передышка, и сел на землю, всем своим видом являя робкое удовольствие.
   В эти минуты на Поганом пруду зашумел, заиграл фейерверк, и переменчивый нрав толпы увлек ее к более шумному и редкостному зрелищу. Так что через миг на улочке остались только медведь, цыган да остолбеневшая Неонила Федоровна с вцепившимися в ее руки сестрицами.
   – Ты-ы? – протянул цыган, и недоверчивая улыбка чуть тронула его губы. – Неужели ты?! – Он качнул головой и умолк. Огненный взор, только что горевший восторженным изумлением, разом потух. – Ты, – повторил он уже иначе, голосом тяжелым, хриплым. – Вот где схоронилась! Я искал… почитай, пятнадцать лет искал!
   И тут он словно бы впервые заметил двух девочек, приникших к Неониле Федоровне.
   – Твои, что ль, Неонила? – тихо спросил он. И, не дождавшись ответа, рыкнул: – Твои, говорю?! – так что несчастный медведь влип в землю, будто ожидая удара, а Неонила Федоровна, шатнувшись, вымолвила покорно:
   – Мои…
   – Ну-ну! – протянул цыган. – Вон что! И которая же из них… твоя? – Он особенным образом выделил последнее слово, и единственный глаз его словно бы насквозь прожег Неонилу Федоровну.
   Она пронзительно вскрикнула и закрыла лицо руками. А цыган разразился длинной речью на своем языке, в которой особенно часто повторялось слово «ангрусти» [10]. Наконец взор цыгана остановился на беленьком личике Лисоньки и зажегся радостью.
   – Эта? – резко спросил он, хватая ее за руку и дергая к себе. – Эта? Она? Ну, бэнг…
   Лисонька обморочно пискнула. Однако цыган, заломив ее руку, подтащил вплотную к себе, рывком цепи заставив медведя подняться с земли и вздыбиться над встрепенувшейся Неонилой Федоровной.
   – Нет, Вайда, нет! – выкрикнула та отчаянно, но тут произошло нечто неожиданное.
   Лизонька, которая поддерживала Неонилу Федоровну и цыганом даже не замечаемая, сорвала с головы свой простенький платочек в белых мелких горошинах и со всего маху хлестанула им медведя по морде. Да еще раз, да еще! Причем с такой яростью, с таким пронзительным визгом, что зверь, неловко загораживаясь лапами, повернулся и облапил своего хозяина: видимо, ища у него защиты. Да, не соразмерив сил, свалил цыгана наземь, сам навалившись сверху.
   Но Лизонька успела дернуть к себе сестру, подтолкнула Неонилу Федоровну, и все трое бросились что было прыти к Егорьевской горе. К счастью, дом был совсем рядом.
   Цыган-сергач исчез и более не появлялся. Может, медведь его придавил!
   Более ни о нем, ни вообще о дне затмения не говорили. Только Неонила Федоровна нет-нет да и вспоминала украдкой случившееся и тогда долго отвешивала земные поклоны под иконами, молясь, чтобы опять все забыть: и зловещего сергача, и вздыбившегося медведя, и писк Лисоньки, а пуще всего сверкающие глаза Лизоньки, ее стиснутый рот, бесстрашно занесенную руку – весь ее облик, внезапно утративший прежнюю неуклюжесть, исполненный ярости и торжества… пугающий.

3. Вдовья жизнь

   Шли годы. Один из них выдался недобрым: Василий Елагин потащился в Москву по делам, однако в дороге простудился и умер, так и не доехав до столицы.
   Хоть и держала Неонила Федоровна своего супруга при его жизни в черном теле, хоть и тщеславилась, что, мол, она сама своему дому глава, однако же после его безвременной кончины что-то словно бы надломилось в ней. Будучи и прежде-то невеселой, вовсе предалась она унынию. Весь облик ее, раньше имевший оттенок сумрачности, приобрел печать пугающей суровости. Сестрицы всегда мало ведали от нее ласки, а ныне от ее пылкого и жестокого характера и вовсе осталась одна жесточь.
   Куда бы они ни сунулись – в горницы, сени, даже в подклеть, – всюду их встречали ненавидящие глаза Неонилы Федоровны, ее злобное шипение и рукоприкладство. Она теперь жалела не то что атласу им на сарафаны, но и самой дешевой крашенины или китайки. Да что! Куска хлеба жалела девушкам, и частенько, поутру проснувшись, не знали сестры, удастся ли им поесть нынче хоть раз.
   Но порою Неонила Федоровна девиц и вовсе не замечала, забрасывала все свои домашние дела и занятия с племянницами и принималась прилежно рыться в сундуках и кладовых, словно бы что-то разыскивая и шепча: «Да где ж оно? Где колечко?»
   Девицы запирались в своей светелке и сидели там, обнявшись и дрожа. Та и другая чувствовали: Неонила Федоровна тронулась умом от нежданного бедствия, постигшего ее. А пуще от того, что не в силах, по свойству замкнутой натуры своей, горе размыкать.
   Дом хирел на глазах. Когда хозяйка по нечаянности выбила слюдяное окошко в девичьей светлице, она и пальцем не пошевельнула беду исправить: девушкам пришлось самим раздобыть высушенной кожи сома и затянуть брешь. Такое прежде видали они только лишь в самых недостаточных семействах. Теперь же привелось испытать самим, хотя в доме не переставали водиться большие, шальные деньги…
 
   Жила Неонила Федоровна тем же промыслом, которым когда-то составил состояньице покойный Василий Елагин, – ссужала деньги под залог. Никогда не знала она недостатка в просителях. Но с той поры, как пришел в Нижний из Москвы на маневры конногвардейский полк, а после, волею начальства, на недолгое время и расквартировался в городе, отбою не было у Неонилы Федоровны от посетителей!
   Ее предпочитали другим нижегородским заимодавцам за безотказность и неболтливость, со всеми она была услужлива, однако же отношение ее к молодому князю Алексею Измайлову было верхом предупредительности и даже раболепия.
* * *
   Алексей Измайлов в военной службе состоять-то состоял, однако к названному конногвардейскому полку имел самое косвенное отношение. С ранней юности был он приписан к личной гвардии наследника: занесен в число ненаглядных его голштинцев. Императрица распорядилась об этом, пожелав вознаградить старого князя Михаила Ивановича за многолетнюю верность дочери Петра, которую блюл Измайлов, даже когда она была всего лишь гонимой царевной.
   От царских подареньев только дурак отказывается, но Измайлов не мог и помыслить отдать единственного сына в тлетворный цветник двора. Надо было измыслить предлог Алеше в «почетной» службе состоять, впрямую ее не исправляя. Пораскинув умом, Михайла Иванович нашел-таки выход. Это было Нижегородской губернии село Починки!
   Еще в конце тридцатых годов, еще при Анне Иоанновне, после того как продолжительная война против Турции выказала печальное состояние русской кавалерии, здесь, в Починках, был основан один из правительственных конных заводов. Вот тут-то и решил Измайлов пристроить своего Алексея. Якобы присматривать за поставкой лучших скакунов для конницы цесаревича.
   Были прикуплены земли близ Починок, построена усадьба: живи помещиком, носи свое платье, а не попугайный желтый мундирчик – и дело делай.
   Все шло ладно да складно до тех самых пор, пока не нагрянули посмотреть знаменитый завод молодые кавалеристы.
   После знакомства с блестящими кавалергардами Бутурлиным, фон Таубертом, Осторожским постулаты батюшкины в глазах Алексеевых подернулись уныло-серым прахом, а запретные приманки света, придворной жизни засияли алмазным блеском. Бесчисленные рассказы о балах, интригах, прекрасных и доступных женщинах, о бурных кутежах и баснословных карточных ставках помутили его разум! Отныне тихая жизнь в Починках сделалась для него невыносимо тягостной, и, когда новые приятели вернулись в Нижний, Алексей последовал за ними.
   Снявши в городе жилье поблизости от казарм, Алексей мог почти не расставаться с новыми приятелями. Особливо тесно сошелся он с Николкой Бутурлиным, и минуло совсем немного времени, как они сделались самыми близкими друзьями.
   Алексей внезапно ощутил неодолимую страсть к воле, к самостоятельному житью. Натура его, буйная, страстная, неуемная, щедрая, развернулась во всей своей недюжинной силе: он был неутомимей прочих и во хмелю, и в игре, и в блуде, и в прочих проявлениях непослушания. Батюшка ведь был так далеко! Ничто из новых впечатлений не приедалось, ничто не наскучивало; и это постоянное излучение искреннего удовольствия, окружавшее Алексея, притягивало, невольно заражало его приятелей. Именно эта неутомимая восторженность привлекала Николку, озаряя новым, особенным светом все те забавы, которыми он давненько уж был пресыщен.
   Кроме того, Алексей был человек образованный, веселого нраву, великолепный собеседник, а главное – имел деньги. Николка же умел их тратить. Причем талант держать расходы, не справляясь с собственным карманом, до такой степени превосходил все прочие бутурлинские таланты, что вполне скоро Алексей испытал еще одно новое впечатление: впал в состояние вечных долгов.
   К счастью, всегда и всюду существовали благонамеренные люди, снабжавшие деньгами нуждающихся с самыми умеренными процентами. Наиболее приятной среди нижегородских ростовщиков считалась вдова Елагина.

4. Сестрицы

   С того дня, как Алексей был введен к Елагиным, все здесь резко изменилось. Отмытый, приухоженный дом засиял чистотою. Девицам немедленно были справлены новые салопы, новые сарафаны и платки. Даже сама Неонила Федоровна приоделась и выглядела теперь добродушною купчихою, а не озлобившейся на весь мир фурией.
   Когда Неонила Федоровна велела Лисоньке непременно присутствовать в горнице, если в доме появлялись Тауберт, Бутурлин, Осторожский или Измайлов, наиболее почетные гости, та сперва плакала от стыдливости и страха, однако же очень скоро поуспокоилась и даже вошла во вкус этой новой жизни.
   Девушка весьма привлекала молодых повес, и не только расцветающей красотой. Было в Лисоньке что-то ласково-приветливое и милое, необычайно притягательное, ибо она не обдавала в ответ ледяным взором столичной барышни и в то же время не краснела до слез, как водится у провинциалок. Каждое движение ее было естественно, прелестно, кокетливо и, однако, сдержанно и целомудренно.
   Когда Неонила Федоровна приказывала подать самовар, вкрадчивая грация Лисонькиной походки привораживала взоры. И еще она была умница: умела и взглянуть с пониманием, и улыбкою ободрить просителя, и слово молвить толково и к месту. Но это уж потом, позднее, когда минула первая пора застенчивости и Лисонька пообвыклась с новым домашним заведением. И сколько же всего необычайного, манящего вышептывала она ночами на ушко сестре…
 
   А в жизни Лизоньки мало что изменилось, разве только прибавилось черной работы по дому: теперь еще и за Лисоньку. Тетенька ее почти не замечала, лишь холодно, сурово велела исполнять то или другое. Вообще говоря, если Лисонька вдруг сделалась значительным лицом в доме, то Лизонька была сведена до положения прислуги, которую держали подальше от гостей. И только один раз за несколько месяцев обратилась к ней Неонила Федоровна не с распоряжением по дому…
   Войдя неожиданно в кухню, где Лизонька раздувала самовар, Неонила Федоровна схватила запачканную сажей руку племянницы и сунула что-то маленькое, твердое и холодное. Сжала ей пальцы в кулак и вымолвила, пристально глядя в испуганные девичьи глаза:
   – Может, и покарает меня господь. Да что теперь! Носи. Не потеряй и сестре не показывай. Не то… – В ее взгляде блеснула угроза. И тетушка исчезла так же внезапно, как и появилась.
   Лизонька разжала кулак. На ладони лежал серебряный перстенек с печаткой в виде подковки, привязанный к шелковому шнурку так, чтобы его можно было носить на шее подобно ладанке.
   Лизонька так и обмерла!
   Это было первое украшение в жизни, которое принадлежало только ей, а не им с сестрою вместе, как все их дешевенькие бусы и сережки. Простенький перстенек показался ей сейчас сказочным, царским сокровищем, владычицею которого она внезапно сделалась. И от неожиданности этого дара, от огромности своего богатства ей вдруг стало так страшно, что она едва не кинулась вслед за тетенькой, умоляя ее взять перстенек обратно и уж лучше отдать сестре. Но тут легкие Лисонькины шажки раздались за дверью, а свежий голосок прощебетал:
   – Сестрица! Скорее самовар! Господа ожидают!
   И с безотчетною привычкою слепо повиноваться всем теткиным повелениям Лизонька торопливо надела шнурок с перстеньком на шею и покрепче стянула у горла тесьму рубашки. Ее даже в жар бросило, она растерянно уставилась на сестру, не пытаясь скрыть своего смятения.
   Однако Лисонька ничего нынче не приметила, не до того ей было. Привычно перехватив из рук сестры пыхтящий самовар и держа его на отлете, она прильнула на миг щекою к Лизонькиной щеке, выдохнула счастливо:
   – Он здесь!..
   Сверкнула улыбкою и исчезла.
   Лизонька подождала, пока стихнут шаги сестры, потом крадучись вышла из кухни и прильнула к щелке в дверях горницы.
   Лисонька, потупив глаза, ловко разливала чай. У стола, рядом с Неонилой Федоровной, сидели двое: кавалергард и господин в штатском. Это были фон Тауберт и Алексей Измайлов.
   «Он здесь!..» Да кто же он?
* * *
   Для Алексея приятною неожиданностью оказалось встретить в лице ростовщицы человека, столь сильно к нему расположенного. Она почитает за честь, заявила Неонила Федоровна, быть полезной сыну своего благодетеля. Ведь они с покойным мужем обязаны его сиятельству начатками своего состояния, и теперь оно, разумеется, все к услугам Алексея. Таким образом получил он у Елагиной неограниченный кредит, самые крупные оценки самых незначительных залогов (а зачастую ссуды и без оных) и самые низкие проценты. Порою благосклонность свою к Алексею Неонила Федоровна простирала и на его ближайших друзей, что, конечно же, прибавило ему популярности в их глазах.
   Однако и Алексей, и его приятели захаживали к приветливой процентщице не только из-за почти дармовых денег. Нетрудно догадаться, что ничуть не меньшей приманкою в елагинском доме оказалась молоденькая племянница хозяйки. Тем паче что она весьма выделяла Алексея среди прочих… Но никто, конечно, знать не знал и предположить не могл, что после каждого визита Измайлова Неонила Федоровна с пристрастием выпытывала у Лисоньки о всяком взгляде, посланном ею князю и полученном в ответ, о выражении его лица, о каждом слове, которое могло ускользнуть от ее, тетушкина, внимания… Цель себе Неонила Федоровна определила весьма четко: увидеть Алексея у ног Лисоньки.
   Если бы спросили у Лисоньки, она, наверное, сказала бы, что ей более по сердцу другой. Однако будущее в роли княгини Измайловой казалось Лисоньке столь же блестящим, как, например, титул королевы Британии. По сути своей она, конечно, была мотыльком, который радостно бросается на пламя, приняв его лишь за веселую игру света. Поначалу она со всею охотою следовала тетушкиным советам-приказаниям и «ловила» Алексея, как могла. Неизвестно, как бы далее все обернулось, не случись такой глупости, как пьяная драка.
 
   Увлечение Алексея молоденькой племянницей вдовы не было секретом для его ближайших приятелей. Но если Бутурлин и Осторожский всячески одобряли молодого князя, явно забавляючись этой невинной игрой, а также надеясь извлечь для себя немалую пользу, то при всех их подшучиваниях Эрик Тауберт оставался весьма сдержан. А уж когда он позволил себе заявить, что дворянину зазорно морочить голову девушке, хоть бы и низшего сословия, не имея при том честных намерений, Алексей порохом вспыхнул. Холодноватая, порою даже брезгливая сдержанность Тауберта показалась ему величайшим оскорблением. Чтоб какой-то полунищий лифляндский баронишка осмелился учить уму-разуму его, русского столбового дворянина?!
   – Не твое дело, Тауберт. Не тебе читать нравоучения! – заявил Алексей, подбоченясь. – А вот возьму и женюсь на Лисоньке! Понял? На-ко, выкуси! – И он подсунул пудовую фигу к веснушчатому лицу Тауберта.
   Николка присвистнул, Осторожский пьяно захохотал, а Тауберт вдруг вскочил из-за длинного стола (дело происходило в кабаке, причем далеко за полночь!) и бросился на Алексея.
   – Что ты, черна немочь?! – сперва опешил тот, но немедленно схватил изрядного тумака, а потому разъярился, стиснул кулаки и обрушился на супротивника.
   Взращенный на свежем деревенском воздухе, Алексей был молодцем что надо, и уже со второго удара худощавый, среднерослый Тауберт покатился на пол.
   Бутурлин и Осторожский, бывшие вполпьяна, выпучились от неожиданности, да и сам Алексей спохватился, не переусердствовал ли. Однако Тауберт, подскочив, будто на пружине, ринулся на князя с такою яростью, что Измайлов невольно отшатнулся к двери. Та не выдержала тяжести, распахнулась, и Алексей вывалился наружу, в туманную ночь. А Тауберт пулей вылетел следом за Измайловым.
   Бутурлин и Осторожский несколько замешкались, вразумляя кабатчика, осмелившегося запросить плату с господ офицеров, а когда вышли, довольно потирая руки, то обнаружили, что туман в эту раннюю апрельскую ночь, когда весна еще мерилась силами с уходящей зимой, стоит такой густой, что на расстоянии вытянутой руки ничего не видно.
   Да, искать Измайлова и Тауберта было бы напрасно. Они в ту пору оказались уже далеко.
   Выбравшись из Почаинского оврага, где стоял кабак, они вскарабкались на гору, под кремлевские стены, и в обход Пороховой, Кладовой, а затем и Димитровской башен вышли на Благовещенскую площадь.
   Впрочем, «выбрались», «вскарабкались», «вышли» – суть слова, для изображения этих действий не вполне подходящие. Нету в нашем языке словес для вполне точного описания пути, сопровождаемого яростным взаимным нападением супротивников, беспрерывными ударами, падениями, стонами, потерей один другого во мгле, отысканием затем по хриплому дыханию и вновь слепою, беспощадною дракою, за которой явно стояла вовсе не мгновенная размолвка, не гневная вспышка, а давно зародившаяся и тщательно скрываемая неприязнь, не сказать – ненависть…
   Удары Алексея были тяжелы, как удары молота по наковальне, так что барон давно уж кровью захлебывался и на одну ногу припадал. Однако Тауберт оказался увертливым, проворным, и сухие кулаки его гвоздили Измайлова столь часто, метко и болезненно, что и князь хлюпал разбитой сопаткой и глядел во тьму лишь одним глазом.
   Это была какая-то дьявольская пляска по обрывам и косогорам, потом по площади и меж домов… И вот здесь-то, в закоулках, в нагромождении заборов, стен, тупиков, они наконец-то потеряли друг друга.
   Алексей еще долго совался туда-сюда, вылавливая хриплое дыхание неприятеля. Однако Тауберт умудрился лихо приложить ему по лбу, поэтому в ушах у Алексея беспрерывно звенело, да и озноб мартовской ночи пробирал, а плащ, понятно, был забыт в кабаке. Он выждал, пока из глаз перестали сыпаться искры, и всмотрелся в темноту. Не скоро взгляд его нашел знакомую тропку, ведущую под откос Егорьевской горы. Вздох облегчения вырвался у Алексея. Да ведь совсем рядом Елагин дом! Заботливая преданность Неонилы Федоровны и ласковые глаза Лисоньки… И он ощутил, что его ненависть к Тауберту стихает, улегается, как волнение волжских волн, когда минует буря.
   – Жаль, что ни роду ни племени, – пробормотал он и поморщился от саднящей боли в горле: Тауберт еще и придушить норовил. – А то б и впрямь женился!
   Еще совсем было темно, но до третьего петушиного клика оставалось времени чуть. Звезды меркли, ощущалась близость утра. Алексей знал, что в Елагином доме встают ранехонько, и заспешил; надо было успеть привести себя в порядок и вернуться домой до свету. Даже в своем возбужденно-одурманенном состоянии Алексей понимал, что негоже тащиться ему, князю Измайлову, по нижегородским улицам в синяках, прихрамывая. Он как мог скоро дошел до знакомых ворот, нашарил сквозь прорезь калитки засов и, с усилием приподняв его, протиснулся во двор, ввалился в холодные сени и тяжело рухнул в углу, даже не найдя сил позвать на помощь.
   – Кто там? – позвал мягкий девичий голос, показавшийся ему незнакомым. Кровь толчками била в уши. – Кто это?
   Дверь из кухни распахнулась, на пороге встала девушка со свечой, в накинутой на плечи душегрейке. Вгляделась – и упала на колени подле Алексея:
   – Господи! Вы ли, сударь?!
   Кровь текла из рассеченного лба, он пытался сморгнуть, но видел только дрожание огоньков в глазах девушки: это пламя свечи отражалось в ее слезах.
   – Батюшки! – слабо прошелестела она, отставив подсвечник, отчего лицо ее и вовсе утонуло во мраке, и, обхватив Алексея тонкими, но сильными руками, попыталась его приподнять. Коса ее, небрежно заплетенная со сна, тяжело свалилась на грудь Алексея, и этой малости достало, чтобы дыхание его пресеклось: он лишился сознания.
   Впрочем, обморок был не глубок, и Алексей не переставал чувствовать руки девушки, обнимавшие его, тепло ее тела, еще не остывшего от постели, и губы, скользнувшие по его разбитым губам.
   Это мимолетное, но острое блаженство вернуло ему сознание. Он открыл глаза, но девушка отшатнулась. Лицо ее скрылось в полутьме сеней. И тут же высокая черная фигура возникла на пороге. Все тело Алексея ломило, и сотрясение пола под стремительными шагами Неонилы Федоровны отдалось в нем невыносимым страданием. Он потонул в боли и едва слышал, как Елагина кричит:
   – Лисонька! Подай воды! Чистых полотенец! Да где ты запропастилась?
   Алексей тупо удивился: «Зачем звать? Она же здесь…»
   Потом запыхавшийся голос проговорил:
   – Обеспамятела она с испугу! Я ее в светелку свела, уложила. Я помогу вам, тетенька.
   И опять сердитый говор вдовы:
   – Вот дура девка! Не пришло еще время обмороки разводить! Да ладно. Бери его под коленки. Поднимай… Понесли!
   Немилостивые, сильные пальцы вцепились в его плечи. И прежде чем окончательно лишиться чувств, Алексей успел подумать: «Обеспамятела? Лисонька? Увидевши меня, ничуть не испугалась, а потом… Вот чудно!»
   И это было последней его мыслью.
* * *
   Однако тут вышла небольшая ошибка. В ту минуту, когда Алексей ввалился в сени, Лисоньки дома не было. Она бежала по белой от инея улочке к колодцу. Девушка очень любила раным-рано, еще затемно, пройтись по утреннему морозцу, чтобы враз сон отогнать, и сейчас бойко позвякивала коромыслом, глядя на медленно тающие звезды.
   Колодец был неподалеку. Лисонька быстро набрала воды, выловила из бадейки тоненькую льдинку и в тишине, царившей вокруг, внезапно услышала тихий стон.
   Огляделась… под забором смутно виднелась скорчившаяся фигура.
   Призрачный свет инея слабо рассеивал тьму, но Лисонька узнала человека еще прежде, чем увидела его лицо. Узнала – и сердце забилось так, что нечем стало дышать! Он ведь это – тот, о ком с недавних пор тайком от тетеньки, от сестрицы, даже от самой себя грезила она, был распростерт здесь, окровавленный!..
   Ничего нет более уязвляющего для нежной девичьей души, чем увидеть юношу, милого сердцу, в состоянии жалостном, беспомощном, взывающем о сострадании и незамедлительной помощи. Странно это и диковинно. Однако не диковинна ли вообще природа любви?
   Слабенькая, пугливая Лисонька, которая бледнела и закатывала глаза, стоило ей палец уколоть и каплю крови увидать, поднатужилась, приподняла раненого и, умостив его голову на своем плече, принялась стирать кровь и грязь с его лица.
   Глаза, в которые она прежде и взглянуть не смела, вдруг открылись.
   – Луиза, – прошептали бескровные губы. – Liebe, meine Taube… [11] Будьте моей женой… умоля-а…
   Он снова лишился чувств, да и Лисонька сделалась на грани обморока от слов сих и от неожиданности происшедшего. Она сидела под забором, не выпуская из своих объятий того, кто только что к ней посватался – этого она не представляла себе даже в самых смелых своих мечтах! – а в голове ее толклась одна мысль: «Что скажет тетенька? Что теперь скажет тетенька?!» И так оставалась недвижима она до той поры, пока не расслышала встревоженный голос сестры: