На горизонте переливались сочные бакинские огни, а в Баладжарах было холодно, голодно и неприютно. Толпами валили в город, но и там хлеба не было.
   С моря перекатом шел воевой ветер и черным стоном штурмовал горы.
   Из города – днем и ночью, на извозчиках, в автомобилях – приезжали агитаторы разных партий.
   Солдаты все слушали с интересом, но в потоках ораторского красноречия и ругани они с бо́льшей жадностью вылавливали весточки о родине: в России спугнута учредилка, в России мужики громят помещиков, в России вовсю идет борьба из-за власти двух течений – большевики и буржуазия, по Кавказу горцы кричат: «Долой гяуров», в Чечне у каждого богача и у каждого разбойника своя партия – все друг друга режут, ингуши подняли белый флаг на покорность, а Дагестан предается исламу и Турции…
   Паровозы рявкнули, солдаты, не дослушав длинной резолюции о поддержке большевиков, с криками: «Правильно! Правильно! Долой войну!» – стали разбегаться.
   Поезда выматывались на простор.
   Через каждый состав на паровоз была протянута веревка со звонком. Спали вполглаза. Чуть тревога – начинали звонки звонить, ружья палить, гудки гудеть. Отбивали нападение и катили дальше.
   Стучали колеса
   сыпались
   станции
   лица
   дни
   ночи…
   Войска имели разгульный вид, везде народ, как пьяный, шумел.
   – Якого полка?
   – Пятнадцатого Стрелкового. А вы?
   – Второго Запорожского.
   – Ко дворам?
   – Эге.
   – Какой станицы?
   – Платнировской.
   – А мы, дядечку, расейские, Курской губернии, Грайворонского уезда… Буржуев едем крушить.
   – Давай бог.
   Слева торчали горы дагестанские, а справа – отвалом – голубыми вихрями пылал Каспий-батюшка…
   На Хасав-Юрте фронтовиков встретили хуторяне. Путаясь в кожухах, они бегали перед вагонами и на разные голоса причитали:
   – Служивые, оборони… Родимые, защити.
   – Что такое?
   – Чечены нас забижают… Грабежи, убойство…
   Собрали митинг и постановили – подать помощь от нападов чеченов. Дело было ночью. По направлению к горам постреляли из пушек, не сгружая их с платформ. Набрался отряд охотников, набросились на ближайший аул. Аул горит, трещит, искры сыплются, бабы и ребятишки воют, чечен стреляет до последнего.
   Наменяли у мужиков хлеба на оружие и поехали дальше.
   Чугунное тулово печки было раскалено докрасна. По закопченным стенкам теплушки полыхало жаром-заревом. Люди спали сидя, стоя – кто как сумел примениться к своему месту. Разморенный жарой Максим, обняв мешки, дремал на верхних нарах. Под дробный говор колес видел он себя на молотьбе: пожирая снопы, ровным стуком стучит молотилка; зерно, шипя, течет в уемистые мешки; в горьковатой хлебной пыли, обняв сноп, плывет Марфа; пышет солнышко, жилы в Максиме стонут, нутро дрожит…
   Под утро Кавказ выпустил эшелон из своих каменных объятий, горы начали отставать, впереди снежной пеной закипела степь моздокская…
   Ду-ду
   уу
   у
   ууу…
   – Вырвались с проклятья – Расея!
   Стремительны и яростны мчались дни.
   Пыль… Дым… Гром…
   Чем дальше от фронта, тем солдат шел все озорнее. На разгромленных станциях сами грели кипяток, сами били звонки, давая самое скорое отправление всем поездам и на все стороны – катай!
   На перегоне Хасав-Юрт – Моздок – Грозный путь во многих местах был разобран. На обе стороны от насыпи – торчмя, на боку, вверх колесами и всяко – валялись искалеченные, как детские игрушки, паровозы, цистерны, вагоны. По следам ремонтных летучек и саперных команд, восстанавливающих дорогу, крались, подобны шакалам, банды мародеров и снова сдирали рельсы, раскидывали шпалы. Поезда то вдруг срывались и летели, не тормозя ни на поворотах, ни под уклоны, – вагоны шатало, мотало, солдат било о стенки, сбрасывало с крыш и буферов; то, хрипя и натужась, паровозы вяло тащили длиннющие составы, часто останавливались и подолгу простаивали по брюхо в снегу. Некоторые казачьи части двигались в конном строю; другие шли походным порядком, соблюдая все меры предосторожности; были и такие, что шагали по шпалам, ведя за собою порожние вагоны в надежде раздобыть где-нибудь паровоз: большей частью это были сибиряки или уроженцы центральных и северных губерний, здраво рассуждавшие, что ехать им не миновать и расставаться с вагонами не рука.
   По ночам суровое – в клубах смолистого дыма – зарево охватывало полнеба: то с самого лета горели грозненские нефтяные промысла.
   По всему Кавказу с треском разгоралась классовая, национальная и сословная война. Всплыли поросшие травой забвения старые обиды. Рука голодаря тянулась к горлу сытача. По горным тропам и дорогам переливались конные массы. Терек, Осетия, Ингушетия, Чечня, Карачай, Большая и Малая Кабарда были окутаны пороховым дымом, – в дыму сверкал огонь, сверкал клинок, – пожаром лютости были объяты народы тех земель. Уже крутенько ярилась станица, косясь на город и грозя шашкою своему давнишнему недругу, жителю гор.
   Бурно митинговали аулы.
   На вокзалах, базарах, площадях возвращающиеся с фронта всадники Дикой дивизии, держась за кинжалы, вопили:
   – Цар бляд! Цара не нада, земля нада!.. Казах бляд! Казах не нада, война нада!.. Земля наша, вода наша, Кавказ наша!
   Казаки, как в старину, выгоняли скот на пастбища под сильной охраной, на курганы и на речные броды выставляли сторожевые посты, пойманных же на своей земле горцев резали, а иногда с веревкой на шее гнали до земельной границы, тут запарывали до полусмерти и отпускали с наказом:
   – Вот твоя граница, костогрыз. Помни, ядрена мать, и детям и внукам своим прикажи помнить. На мою землю ногу не ставь – отъем!
   Караулов – наказной атаман терского казачьего войска, член Государственной думы – бросил клич:
   – Казаки и горцы – братья. Казаки и горцы – хозяева Кавказа. Мужиков и всякую городскую рвань будем гнать с Кавказа плетями.
   Фронтовики встретили Караулова на станции Прохладной – один вагон к паровозу прицеплен – и заговорили, заматерились:
   – Как вы, господин атаман, казаков застаиваете, буржуи за царя глотки дерут, а кто же об нашем брате, мужике, подумает?
   – Геть, чертяки! – зыкнул чубатый атаманов гайдук. – Не шуметь у вагона, их высокоблагородие изволят отдыхать.
   Солдаты и усом не повели, еще крику прибавили:
   – Как вы, господин атаман, азията с русским стравливаете, казака с рабочим и крестьянина с казаком стравливаете? Когда будет конец такому зверству?
   В это время, с пучагой разноцветных депеш в руке, прибежал другой гайдук и, на ходу бросив машинисту: «Поехали», тоже исчез в вагоне.
   Паровоз гукнул и зашипел, готовый вот-вот тронуться, но солдаты стояли на путях сплошной стеной и не думали уступать дорогу:
   – Как так, господин атаман, вы один на паровозе туда-сюда раскатываетесь, а нам по-нужному ехать не на чем? Как вы по тылам мяса да жиры нагуливаете, а у нас с тоски и голоду отстает от костей последняя шкура?
   Вперед протискался, припадая на перебитую ногу, инвалид и с ожесточением принялся колотить костылем по лакированной стенке вагона:
   – Вылазь, гад! – Изможденное лицо его было измято злобой. – Вылазь, курва!
   – Вылазь! – подхватили и другие. – Вылазь, нам самим ехать охота.
   В окне показался заспанный, хмурый атаман. Некоторое время он молча глядел на беснующихся солдат, потом, полуобернувшись, что-то сказал своим гайдукам и…
   – Пулемет! – дико завопил инвалид и, подхватив свои костыли, заковылял прочь.
   И точно, многие увидали в окне вагона хобот пулемета… Тогда, сколько ни было на станции фронтовиков, все посрывали из-за плеч винтовки и давай залпами садить в крытый синим лаком вагон. Так был казнен атаман Караулов. И вот уже он вместе с гайдуками выброшен на перрон, а издудырканный вагон до отказу набит солдатами, солдаты располагаются на крыше.
   С паровозной будки говорит речь молодой казачок:
   – Господа солдаты… Вам воевать надоело, и нам воевать надоело… Вы с фронта тикаете, и наш первый Волгский полк из Пятигорска чисто весь разбежался. Ваши генералы сволочь, наши атаманы сволочь, и городские комиссары тоже сволочь. Не хотят они нашего горя слушать, не хотят слез наших утереть! Отныне и до века не видать им нашего покора, не дождаться нашего поклона! Они дорываются стравить нас, дорываются заквасить землю кровью народной. Не бывать тому! Их мало, нас много! Пообрываем с них погоны и ордена, перебьем их всех до одного и побежим до родных куреней – землю пахать, вино пить да жинок своих любить…
   Речь та всем понравилась, пошло братанье солдат с казаками.
   …Рядом же, вокруг загруженных пушками платформ, воровато шныряли кабардинцы в высоких папахах, с нагайками в руках. Они не без робости заглядывали в начищенные стволы орудий, неуверенно трогали орудийные затворы, лафеты, щитовые прикрытия.
   – Русский, продавай.
   – Купи.
   – Сколько берешь?
   – Сколько убежишь.
   – Зачем твоя шутишь?
   Кабардинцы, присев на корточки в круг, совещались, бормоча все разом и щелкая языками. Потом снова осматривали орудия и снова спрашивали:
   – Солдат, бушка стреляет? Пороха есть?
   – Готова, заряжена. Подставляй башку, попробую пальну разок…
   – У меня башка один, башка жалко… Стреляй, пожалуйста, туда на гору.
   – Эка, пес, смыслишь?
   – Продавай бушка?
   – Зачем она тебе?
   – Надо, бульно нада бушка. Ингуш – собака, чечен – собака, адыге – собака, натухай – собака… Иё-ёй, много туда-сюда собака, воевать буду, продавай!
   – Покупай.
   – Пачем?
   – Руб фунт.
   – Га, зачем твоя смеялся…
   Рядились до ночи… А ночью артиллеристы растаскивали по вагонам связанных барашков и огромные лепехи овечьего сыру; потом считали и, ругаясь, делили серебро царской чеканки. С платформы на руках, чтоб грому лишнего не было, кабардинцы скатывали орудия и подпрягали в них уносливых коней. Погромыхивая орудийными щитами, запряжки трогали, мчались в горы, зарывались в ночь и в ветер.
   Потолкался Максим в народе, послушал, чего люди говорят, и вернулся к себе в теплушку: мешка с одежей не было, остался один ящик с солдатскими голосами.
   – Вот так клюква, – огорченно крякнул он, усаживаясь на солдатские голоса, – совесть в людях пропала, прямо из-под рук рвут.
   – Какая ныне совесть, – отозвался, прожевывая сало, ополченец, – позавчера под Дербентом своих раненых не подобрали.
   – Срамота, – опять сказал Максим, – эдак будем друг у друга шапку с головы воровать, так и свобода нам ни в честь, ни впрок, все в цыганску партию угодим.
   – Во, во, – согласился ополченец и покосился на урну: – Чего везешь?
   – Голоса.
   – Чево-о?
   – Голоса солдатские.
   – Ааа… Чудно дядино гумно: семь лет хлеба нет, а свиньи роются.
   – Чудно, да не больно.
   – А я думал, торгуешь чем… Какая тебе от них корысть?
   – Депутат. В учредилку представить должен.
   – Э, милок, хватился. Али не слыхал, в Грозном носатый парнишка-то высказывал: тю-тю учредилка, палкой по боку ее. Ныне на всей Расее верхом большевики сидят, а это, брат ты мой, такие люди, такие люди… из одного кулака пряник кажут, а другим по харе мажут… И тебя, братец, за твои шанцы не похвалят, не побоятся твоих рыжих усов.
   – Цыц! – вскочил голодный Максим, свирепо глядя на засаленные до ушей щеки ополченца. – Драть я их хотел: и большевиков, и меньшевиков, и тебя, дурака, вместе с ними! Никаких шанцев у меня нет. Полк послал меня, полк доверил мне голоса свои, и я сдам их честь по чести куда следует.
   – Эка, осатанел! – попятился ополченец. – Я што, я ничего, мое дело ахово…
   На полке
   рр…
   Под полкой
   ррр…
   Из темного угла веселый голос:
   – Батарея, огонь!
   И пошла потеха.
   – Дьявола́, дверь открой, дышать нечем.
   Ополченец, творя молитву на сон грядущий, угнезживался спать. Скоро с подсвистом и перехватами захрапел и весь вагон. На одной из остановок Максим посадил молодого гармониста, который обещался даром играть до самого Армавира.
   – Ну-ка, ну, тряхни, – попросил Максим, усаживаясь на нарах поудобнее. – Я ведь тоже игрывал, когда холостым ходил. У меня трехрядка саратовская была, с колокольчиками… Как, бывало, пустишь – отдай все – и мало!
   Гармонист вывязал из скатерти ливенку, закинул ремень на плечо и, рванув мехи, пустил звонкую трель.
   Печка остыла, людей тревожил холод, будила гармонь. Крякая, харкая и зевая спросонок, они подымались, свертывали закурки и молча, с явным удовольствием, слушали. Трепаная, протертая на углах ливенка рассказала про Разина-атамана, про горюшко бурлацкое. Гармонист переиграл все переборы и вальсы, какие умел, перепел все песни, какие помнил, и, отложив гармонь, принялся разживлять печку. В сыром сизом дыму проблеснул огонь, заревел огонь в жестяной трубе и растопил молчание. Вострый на зуб, конопатый фельдфебелишка окликнул гармониста:
   – Эй ты, кепка, семь листов, одна заклепка, чей будешь?
   – Я?.. Я – армавирский.
   – Играешь, значит, веселишь народ?
   – А что нам, малярам, день марам, неделю сушим.
   – Ездил далека ли? – И он добавил горячее словцо.
   Кто-то засмеялся, а парень отшутился:
   – Аяй, дядя, какой ты дошлый, а ну, умудрись, – пымай в ширинке блоху, вошь ли, насади ее фитой и держи за уши, пока ворона не каркнет…
   Они перебросились еще парой-другой злых шуток, и фельдфебелишка, истощив свое красноречие, отстал.
   Гармонист поставил гармонь на коленку и, тихонько перебирая лады, начал было рассказывать про гулянку на сестриной свадьбе, со свадьбы он и возвращался. Его перебили голоса, полные зависти и скрытой обиды:
   – И воюй там…
   – Тыл он и тыл. Мы воюем, а они жируют…
   Обуреваемый веселыми воспоминаниями, гармонист откинул полу поддевки и лихо топнул ободранным лакированным сапогом, как бы показывая, что хоть сейчас готов и в пляс пуститься.
   – Эх, земляки, время идет, время катится, кто не пьет, не любит девок, тот спохватится! Всех тамошних плясунов переплясал, и сейчас еще пятки гудят… Дело мое молодое, дело мое холостое, завод закрылся – самое теперь время погулять да по горам, по долам с винтовочкой порыскать…
   – Ехал бы под турка, там есть где порыскать.
   – Мне турки не интересны. Мне интересно контрика соследить и хлопнуть. Третий месяц с ними полыщемся.
   – С кем, с кем, сынок, полыщетесь?
   – Да с казаками, с офицерней… То во славу контрреволюции восстание поднимут, то забастуют по станицам и хлеба в город ни пылинки не везут, а нам без толку помирать не хочется.
   – Так ты красногвардеец?
   – Так точно.
   – Расскажи нам, что вы есть за люди и какая у вас цель? Всю дорогу звон слышим, а разобраться не могем…
   – Хитрости тут никакой нет. Мы – за Советы и за большевиков… Наша программа, товарищи, самая правильная, коренная…
   – Вон што…
   – Так, так…
   – А по скольку вы хлеба получаете?
   – Кисель, сметана и все на свете наше… Товарищ Ленин прямо сказал: грабь награбленное, загоняй в могилу акул буржуазного класса. Да… Хлеба по два фунта на рыло получаем, сахару по двадцать четыре золотника, консервов по банке, а жалованье всем одинаково – и командиру и рядовому одно жалованье и одна честь.
   Пожилой солдат, с широкой и рябой, как решето, рожей, подошел к красногвардейцу и, тыча ему в глаза растопыренными пальцами, вразумительно сказал:
   – Сынок, не программой надо жить-то, а правдой…
   Мало-помалу в разговор ввязались все и заспорили, какая партия лучше. Кому нужна была такая партия, чтоб дала простому человеку вверх глядеть; кому хотелось сперва по земле научиться ходить; а кому никакая партия не была нужна и ничего не хотелось, окромя как до дому довалиться, малых деток к груди прижать да на родную жену пасть… Одни одно кричали, другие другое кричали, а гармонист свое гнул.
   – Партии, – говорит, – все к революции клонятся, да у каждой своя ухватка и выпляс свой… Эсеры, лярвы, хорошая партия; меньшевики, гады, не плохи; ну, а большевики, стервы, всех лучше… Эсеры с меньшевиками одно заладили и знай долбят: «Потише, товарищи, потише», а мы как гаркнем: «Наддай пару, развей ход!» Таковой наш клич по всей России огнем хлестнул – рабочий пошел буржуя бить, мужик пошел помещика громить, а вы… вы фронт поломали и катите домой… Наша большевицкая партия, товарищи, дорого стоит. У нас в партии ни одного толсторожего нет; партия без фокусов; партия рабочих, солдат и беднейших крестьян. Я вас призываю, товарищи…
   – В тылу вы все герои! – визгливо закричал, прочихавшись после понюшки, шухорный фельдфебелишка. – В заводы да фабрики понабились, как воробьи в малину, и чирикаете: «Война до победы». Три года тут бабки огребали, на оборону работали, а теперь пришлось узлом к гузну, вы и повернули: «Мы-ста, товарищи, да вы-ста, товарищи». Как мы замерзали на перевалах и в горах Курдистана, вы не видали?.. Как мы умирали от цинги и тифу, вы не видали?.. Слез наших и стонов вы не слыхали?
   – Нечего нам друг на друга ядом дышать, – сказал Максим, – время-то какое…
   – Время такое, что – ну! – подхватил гармонист. – Дух в народе поднялся. Каждый в себе силу свою услыхал. У вас вчера фронт был, у нас нынче фронт. Вы там кровь роняли, нам придется тут еще больше крови уронить: что ни город – фронт, что ни деревня – фронт, изо всех щелей контра лезет… Вас палками гнали на фронт, а у нас с завода больше половины мастеровых добровольцами записались и прямо с митинга – с песнями, граем – пошли на позицию. К отряду нашему и с воли желающие начали приставать, но многим из слободских не идея была интересна, а нажива… Занимаем, господи благослови, первую станицу: поднялась стрельба, все бегут, от испугу одна корова сдохла, жители плачут и думают, что пришел свету конец… Давай право отбирать оружие и делать обыски. Тут-то и был получен декрет Крыленки малодеров расстреливать. Подставили мы одного уховерта к забору, он говорит: «Дай последнее предсмертное слово». Дали ему слово. Но от испуга он больше ничего не мог выговорить, и его застрелили. После этого обыски были честные, и никто нигде не запнулся. Переночевали мы в станице, утром получаем приказ: «Поднимай батарею, отходи на заранее приготовленные позиции». Подхватили мы свои бебехи и с радостью давай отступать. В тот же день двое из наших ребят умерли от хлеба со стрихнином, как было признано медициной. А хлебом нас угостили казаченьки, во гады…
   – Опять война, – вздохнул кто-то, – что-то уж больно мы развоевались, удержу нет… Ну, а как, сынок, русскому русского бить-то не страшно?
   – Сперва оно действительно вроде неловко, – ответил красногвардеец, – а потом, ежели распалится сердце, нет ништо… Драться с казаками трудно, они с малых когтей к оружию приучены, а наш брат чумазый больше на кулаки надеется. Под станицей Отважной бросилась на нас в атаку казачья сотня в пешем строю. Мы лежим в окопах, стреляем, а они идут во весь рост. Мы знай свое, стреляем, а они – невредимы. С нас пот льет градом, стреляем, а они – вот они! – совсем рядом, саблями машут и «ура» кричат. Видим, дело хило. Вылезаем мы из окопов, берем винтовки за раскаленные дула, да к ним навстречу, да как начали их по чубам прикладами глушить… Шестерых у нас тогда ранили да слесаря Кольку Мухина зарубили, ну и мы им задали чесу, будут помнить.
   Рассказчика тесно обступили и вперебой принялись выспрашивать про Россию: можно ли проехать в ту или другую губернию, где и с кого получать недочеты полкового жалованья и кто и почему фронтовиков разоружает.
   – Мы разоружаем.
   Загалдели, заматерились…
   – Здорово живешь… А вы нас вооружали?
   – Как ты смеешь у меня отбирать винтовку, когда я, может быть, сам хочу с буржуями воевать? Да я…
   – Не горячитесь, земляки. Я вам сейчас все это объясню… Оружие мы раздаем дорогим нашим революционным войскам и с приветом отправляем их на Ростовский фронт. На Дону против революции восстали генералы, офицеры, юнкаря. На Дону война идет на полный ход. Нам не сдадите оружие, поедете дальше в Кубанскую область, там вас все равно полковник Филимонов разоружит.
   – Какой такой полковник? Душа из него вон. Мало мы их покувыркали?..
   – Тут дело простое – у нас власть советская, а у казаков власть кадетская… Дон, Кубань и Терек большевиков не признают… У нас – совдепы, у них – казачий круг и самостийная рада. Они дрожат над кучкой своего дерьма, а мы кричим: «Вся Россия наша…» Филимонов есть войсковой атаман кубанского казачества. Он спаривает войсковой круг с радой, рада Кубанская сговаривается о чем-то таком с Украинской радой, но мы раз и навсегда против всей этой лавочки… Нам с ними так и так царапаться придется. Сейчас, ничего не́ видя, и то бои кругом идут: на Тамани бои, на Кубани бои, на Дону бои… Как у вас титулованье? – спросил красногвардеец.
   – «Господа», – ответили солдаты хором.
   – Долой господ… По декрету полагается называть друг друга товарищем.
   – Нам все равно, товарищ так товарищ, только бы вот недочеты полкового жалованья выдали да хлеба на дорогу…
   Максим побарабанил согнутым пальцем по ящику с голосами и спросил красногвардейца:
   – Выходит, зря голосовали мы?
   – Зря, землячок.
   – Как так?.. Не мог же целый полк маху дать?
   – Вся Россия, брат, маху дала… Давно бы нам…
   Паровоз заржал, разговор оборвался, и двери теплушек распахнулись навстречу городу.
   Над крышами домов рвалась шрапнель, где-то совсем близко застучали пулеметы: с высокого закубанского берега восставшие казаки станицы Прочноокопской обстреливали город.
   На перроне толкались красногвардейцы, одетые в вольную одежду и обвешанные оружием.
   Эшелон медленно подходил к вокзалу.
   Забитые пылью, задымленные теплушки – в скрипе рассохшихся ребер, в кляцанье цепей, в железном стоне своем – напоминали смертельно уставшую от большого перехода партию каторжников. Из теплушек на ходу выпрыгнули несколько солдат и, размахивая котелками, кинулись за кипятком.
   – Бомбы! Бомбы! – завопил один из красногвардейцев, приняв котелки за бомбы, и – бежать… За ним, срывая с себя ремни и оружие, последовали и товарищи. Вослед им, подобен каменному обвалу, грянул хохот… Смущенные гвардейцы возвращались, разбирали и опять навешивали на себя брошенное оружие, подсумки с патронами, разыскивали потерянные калоши.
   Встречать прибывший эшелон вылетел комендант станции в шинели нараспашку, с наганом в руке.
   – Приветствую вас! – багровея от натуги, заорал он. – Приветствую от имени… от имени Армавирского Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов… Герои эрзерумских высот… Защитники дорогого отечества… Долой погоны! Сдавай оружие!
   Кругом
   серым-серо́. Ходи, Расея!
   заорали, засвистали:
   – Рви погоны!
   – Ложи оружье!
   – Галуны и погоны до-ло-о-ой под вагоны!
   Столбы, заборы, стены были сплошь уклеены плакатами, декретами и воззваниями к трудящимся народам всего мира.
 
Всем, всем, всем!
Читай и слушай.
Все наружные отличия отменяются.
Чины и звания упраздняются.
Ордена отменяются.
Офицерские организации уничтожаются.
Вестовые и денщики отменяются.
В Красной гвардии вводится выборное начало.
Мир хижинам! Война дворцам!
 
 
Товарищи! —
через горы братских трупов,
через реки крови и слез,
через развалины городов и деревень, —
руку, товарищи!
 
 
Штыки в землю!
Под удар – царей!
Под удар – королей!
Срывай с них короны и головы!
Пролетарии всех стран, соединяйся!
 
   Фронтовики принялись срезать у себя погоны и нашивки, хотя многим и жалко было: тот младший унтер-офицер, тот фельдфебель, у кого кресты и медали – домой всякому хотелось показаться в полной форме.
   На путях по вагонам сидели казаки и не хотели сдавать оружие. Красногвардейцы, в среде которых были и солдаты из понимающих, выкатили на мост пулеметы и поставили казакам ультиматум: «Сдавай оружие».
   Гудки дают тревогу
   народ бежит
   казаки дрогнули
   и сдались.
   Со стороны города слышалось: «Ура! Ур-ра!» Откуда-то на шинелях несли раненых.
   – Ну, что? Как там?
   – Отбили.
   – Велик ли урон?
   – Бой был боем Турецкого фронта с пулеметным и орудийным огнем, трое суток без передышки. Будь они прокляты!
 
   Максим отправился на поиски хлеба.
   Воинские продовольственные лавки были разгромлены. Около заколоченного досками питательного пункта с аттестатами в руках бродили фронтовики. Горестно ругаясь, понося новые порядки и размахивая принесенными на менку рубахами и подштанниками, солдаты табунами шли на базар.
   Хлеба не было ни на базаре, ни в городе. Обкрадываемые торговки на базар глаз не казали, а городские лавочники отсиживались за дубовыми дверями и, гоняя чаи, выискивали в священных книгах роковые сроки и числа.
   На базаре было весело, как в балагане.
   Спозаранок на пустых хлебных ларях, на солнечном угреве сидели солдаты, вшей били и, давясь слюной, про водку разговаривали: все уже знали, что на станции Кавказской счастливцы громят винные склады.
   Через толпу пробирался бородатый красногвардеец – винтовка принята на ремень, на штык насажен кусок сала и связка кренделей. Молодые казаки остановили и окружили бородача.
   – Купи, дядя, офицера?
   – Какого офицера?
   – Хороший офицер, нашей второй сотни офицер, но для беднейшего сословия вредный. Мы его пока заарестовали и содержим в своем эшелоне, под охраной.