Сердился Сковородник редко и больше сердился ни с того ни с сего. В разговорах участвовал тоже изредка и если вставлял слово, то обычно невпопад. Работал Сковородник старательно, однако в азарт не входил. Стоило кому-нибудь всерьез или в шутку крикнуть: «Шабаш!», как Сковородник тут же закидывал багор на плечо, и уж никто не мог заставить его спихнуть лежащее на пути бревно. Мужики говорили, что, если у Сковородника загорится изба и он возьмется тушить ее, надо крикнуть: «Шабаш!», и он туг же перестанет лить воду.
   Была у Сковородника многочисленная семья на Усть-Маре. Но он никогда о ней не вспоминал, хотя Трифон Летяга, хорошо знавший его, утверждал, что ребятишек своих Сковородник любил сильно и жену, очень работящую и бойкую, никогда не бил. А бить жен для сибиряков — занятие не только привычное, но даже модное.
   Зато Исусик постоянно трещал о своей семье, о своих ребятах, которых у него было четверо, и о жене, которую он учитывал в каждой копейке и лупил нещадно за любую хозяйственную проруху. Он встревал в любой спор и бывал до глупости откровенным в иные минуты. Вот вчера вечером раскинули сплавщики портянки возле печки, думали, что она прогорела. В печке оказалась головня. Когда все уснули, головня подсохла и разгорелась. Лежащие на дровах портянки Исусика затлели, и, наверное, был бы пожар, да дядя Роман проснулся, затоптал горящие холстины, а потом тряхнул за ногу Исусика:
   — Дрыхнешь, ястри тебя, пропастина, а онучи начисто сгорели.
   Исусик подскочил, плеваться начал:
   — Ить слышал я, слышал, что горят портянки, но думал — не мои…
   Дядя Роман, не употреблявший ругательства, кроме «ястри тебя», свирепо матюкнулся после этих слов.
   Исусик большой словолей и обычно заводил споры сам. Разговорчивых людей в артели мало, и потому все баталии разгорались чаще всего между дядей Романом, Дерикрупом и Исусиком. Спор начинался с божественных тем и доходил до матюков.
   Дядя Роман ни в Бога, ни в черта не верил и никаких божественных книг не читал. Не прикасался к Божьим писаниям и Исусик, а только слышал разные обрывки и отдельные изречения из десятых уст. Но он отстаивал все эти истертые холщовыми мужицкими языками пророчества с ярым упорством.
   Мужики подзуживали его, особенно дядя Роман, вызывали на разговор, а потом высмеивали. Дело иной раз доходило чуть не до драки, и тогда Трифон Летяга разгонял всех спать.
   В тихий вечер, располагающий скорее к молчанию, а не к разговору, Исусик уселся после ужина возле барака и певучим голосом завел:
   — Вот, братцы мои, какая хреновина в божьем писании есть насчет роду людского. — И, делая вид, что он наизусть цитирует, загнусавил: — «И прийде такое время, когда два человека один веник в баню таскать станут». Это значит, выродится человек, — пояснил он, — обессилет.
   — Да к той поре уже все переменится: и бань-то не будет, и париться люди не подумают, бескультурье это и вред для сердца, — возразил дядя Роман, у которого было худое, изношенное сердце.
   — Чо-о? — изумился Исусик. — Бань не будет? Ха-ха, значит, культурных людей вша загрызет!
   — Олух! Ванные будут, души и тому подобное!.. — выкрикнул Дерикруп.
   — Души! — взъелся Исусик. — Пусть бусурмане, азияты в душах-то моются. А русскому человеку баню с каменкой подай, да чтоб пар столбом. Игрушкино дело удумали — коммунизм без бани! Не признаю такого паршивого коммунизма!
   — Эх ты, молотилка-колотилка, мелешь, сам не знаешь, чего мелешь, — с укоризной заговорил дядя Роман. — Таким, что в твоем писании обрисованы, если ты хочешь знать, только в душе и мыться подсильно, хлибкие-то не больно-то парятся.
   Исусик наморщил лоб.
   — Да, это рассужденье сурьезное… — И тут же начал спасаться. — А раз в Божьем писании есть, должно все сбыться. Писание не игрушкино дело!
   — Демагог! — заключил Дерикруп. — Скажете, нет? — спросил он у мужиков.
   Те согласились с ним, явно приняв незнакомое слово за какое-то ругательство.
   Потом разговор перескочил на другие темы, и было рассказано множество былей и небылиц. Когда дело коснулось медицины, Исусик заявил, что вся эта медицина сплошной обман и что доктора существуют только для того, чтобы денежки выуживать у простаков. В подтверждение он рассказал такую историю.
   — Вот в одном селе парень захворал. Молодой был — кровь с молоком! А потом стал чахнуть, чахнуть. Родители евонные к одному доктору, к другому не игрушкино дело с дому работника терять. Корову стравили, коня, за куриц принялись, а доктора все свое: не можем ничего сказать определенного. А тут как раз на постой к этим крестьянам верховские обозники встали. Узнали они про всю эту ужасную жизнь парня и говорят: «Поезжай-ка ты, брат, в Минусу. Живет там в одном селе старуха, ужасть дошлая по леченью». Ну, долго ли, коротко ли колесил по свету парень, а только, значит, напал на ту лекарку и в ноги ей бух: «Спаси, — грит, — баушка, век за тебя Богу молиться стану. Всех докторов, фершалов объездил — никакого результату». Старушка эта любезно и спрашивает его: «А скажи, милый сокол, куришь ли ты табачок?» «Нет, — говорит, — не курю, милая бабуся, где уж мне, и без табаку впору на карачках ползать». — «А спал ли ты на покосе или на пашне один?» — снова спрашивает старушка. «Спал, баушка, спал, а зачем тебе это знать?» — «Тогда все ясно-понятно», — сказала лекарка и велела жарко баню натопить.
   Натопили баню. Завалила старуха этого парня на полок — и ну парить, ну парить. Попарит, попарит да ковш ледяного квасу поднесет. И до того она парня искуделила, что он из сознанья вышел. А когда в себя пришел — лежит на постельке, и так-то ему легко дышится, и совсем-то он здоровый. Давай он эту старушку благодарить, и в пояс ей кланяться, и спрашивать, что это за хворь у него была. Бабушка и говорит: «Сидела у тебя в брюхе змея. А залезла она тебе в рот, когда ты спал. Если бы ты табак курил, она бы не залезла — табаку змея не переносит. А так вот заползла и сосала из тебя кровушку, тварь гремучая. Ну теперь я ее выгнала оттудова и земле предала…»
   — Фу-у ты! — тряхнул головою дядя Роман. — Видал хлопуш, слыхал хлопуш, сам хлопуша, но такого, как Исусик, встречать не приходилось. Брешет, ястри его, ну просто, как пишет!
   — Тебе чо, тебе все не так, — протянул Исусик, — все осмеешь, все сомнению предашь. А это истинная правда!
   — Ну, если правда, тогда почему тебе змея в рот не заползает? Ты ведь тоже не куришь?
   — Хэ, сказал! Я его, рот-то, трижды закрещу, прежде чем уснуть, а через крест не только змея, даже сам черт не перелезет.
   Дядя Роман плюнул, со злом пнул головни. Упав в воду, они зашипели и поплыли, чадя последним дымком.
   — Спать пора, — проговорил дядя Роман. — Этого остолопа не переслушаешь и не переспоришь.
   Илька, у которого мураши по спине от страха ползали во время рассказа Исусика, помялся и ушел в барак, так и не поняв, правду рассказал Исусик или нет.
   В бараке было душно, и братаны, а за ними и Исусик, с постели отправились спать на берег.
   Когда все затихло, Илька шепотом спросил у дяди Романа:
   — Дядя Роман, а ну как залезет Исусику змея в рот, что делать будем? Из одного котла едим. Может, крест-то не всегда действует?..
   — Да-а, это верно, — рассудил вслух дядя Роман, и мальчишке показалось, что Дерикруп заколыхался от смеха. — А мы вот сейчас проверим, паренек, надеется на крестное знамение Исусик или нет. Посмотрим…
   Приговаривая так, дядя Роман осторожно спустил с нар босые ноги, нащупал на стене легость, которую забрасывают с плота на берег во время учалки, и пошел из барака. Илька двинулся за ним, поднялся и Дерикруп любитель занимательных сцен и острых ощущений. Сковородник уже пускал носом свист с переливами.
   Осторожно приблизившись к кусту, за которым спал Исусик, дядя Роман отошел, размотал легость и кинул ее через Исусика на поляну. Потом медленно потянул и стал сматывать бечевку легости на руку.
   Илька уже понял, какую проделку хочет учинить дядя Роман, и зажимал рот ладонями. Бечевка шуршала в траве, ползла по одеялу Исусика, потом скользнула по его лицу, холодная, гладкая. Послышался вопль, Исусик выскочил из-за куста и начал истово креститься.
   Дядя Роман, Илька и Дерикруп, давясь смехом, вернулись в барак.
   — И когда вы угомонитесь? — поднял голову Трифон Летяга. — Ты-то, дядя Роман, старый человек, а вроде дитя!
   Через несколько минут появился Исусик с одеялом. Дядя Роман, позевывая, скучным голосом вяло полюбопытствовал:
   — Чего вернулся?
   — Да чтой-то прохладно стало, — отозвался Исусик и тут же притих.
   — Змеи небось испугался?
   — Чего мне змея? Мне стоит перекреститься…
   Илька прыснул первый, за ним покатились Дерикруп и дядя Роман. Дерикруп даже кулаками по нарам колотил. Он всегда так самозабвенно смеялся.
   Исусик слушал, слушал, видимо, догадался в чем дело, выругался и с головой завернулся в одеяло.
   Трифон, подавив смех, двинул Дерикрупа в бок и приказал:
   — Да спите вы!

Уха

   Шелковые нитки нашлись. В сундучке Дерикрупа отыскалось фасонистое шелковое кашне с красными полосками. От него отрезали две кисточки. Илька распорол угол подушки и вынул несколько рыженьких перышек. После этого он сел за стол и принялся делать обманки, или, как их еще называют, мушки. Сплавщики с любопытством наблюдали за его работой, дивились. Перышко, подрезанное и очищенное на концах, Илька продел в ушко крючка, обернул вокруг него и кончики прихватил ниткой. Эта нитка плотными рядками легла до изгиба крючка и пошла вверх, снова к ушку. Петельки постепенно образовали брюшко искусственной козявки, а растопыренное перо было крыльями.
   Илька не без форса бросил на стол самодельную мушку, и она пошла по рукам.
   — Этот парень, братцы, не пропадет! — заверил сплавщиков Сковородник. Он хотел добавить еще что-то, подумал и брякнул: — Одно слово, сирота!
   — Фокусник! Скажете, нет? — приставал ко всем восхищенный Дерикруп.
   — Ловкач! — хвалили по-своему сплавщики.
   Один Исусик засомневался:
   — Как на деле покажет себя эта штука…
   — Покажет, покажет!
   — И язва же ты, Исусик, — вполголоса сказал ему дядя Роман. Мальчишка мастерит своими руками — пусть забава, а ему радость…
   — Не забава… Не забава! — услышав это, вскипел Илька и выбежал из барака. — Вот увидите! Сами увидите!.. Сами!..
   Продукты вовсе на исходе, а баркас так и не появлялся. Илька все еще чувствовал себя нахлебником в артели, лишним ртом и хотел чем-нибудь пополнить артельные харчи, внести свою долю.
   Илька рыбачил прямо с плота. Мушка подпрыгивала и вертелась возле бревна. Илька слегка потряхивал удилище, будто мушка беспомощно билась, попав в воду. В узлом закрученной струе раздался шлепок, и мушка исчезла. Илька снял с крючка крупного хариуса и ловко бросил его в ведро.
   — Вот те и забава!
   Мальчишка потчевал сплавщиков ухой очень торжественно. Он принес котел, вынул ложки, объеденные, треснутые. Перед каждым мужиком положил кусочек бересты и вывалил по разваренному хариусу, а если попадались рыбины меньше — по полторы. Потом выловил уголек из котла, плеснул через плечо и важно пригласил:
   — Давайте, мужики, подвигайтесь!
   Подвязанный мешком вместо передника, с мазком сажи на лбу, потный и довольный, он похаживал вокруг стола. Сплавщики наперебой запускали ложки в котел, обсасывая рыбьи косточки и хвалили Ильку.
   — Постой, а сам-то ты чего не садишься? — спохватился Трифон Летяга, освобождая место на шаткой скамье.
   — Ешьте, ешьте, я потом, — замахал руками Илька.
   Так уж заведено в сибирских семьях: сперва накормить хозяина-работника, а хозяйке что достанется. Бригадир спросил у Ильки:
   — Большая семья у бабушки была?
   — Тринадцать дитёв, — сказал Илька и так внушительно, что всем стало понятно: «Тринадцать дитёв» — это не шутейное дело!
   — Да-а, жизнь у твоей бабушки незряшная была, — Протянул Трифон Летяга, — но подражать бабушке во всем не след. — Бригадир велел Ильке сесть за стол, разделил пополам свою рыбину.
   Вечером, перед закатом солнца, Трифон Летяга с Илькой удили хариусов и снова разговаривали про дедушку и бабушку.
   — Моя бабушка щуку ни за что есть не станет, — рассказывал Илька. Хоть какую рыбу ест, а щуку ни в какую, ни Боже мой.
   — Брезгует, что ли?
   — Не-е, по леригиозным соображениям.
   — Это как понять?
   — Обыкновенно. У щуки в голове есть крест, из хряща крест, и бабушка считает, что есть рыбу с крестом нельзя, грех…
   Илька замолк с таким видом, словно это бабушкино чудачество он снисходительно прощал. Помолчав, он сообщил как открытие:
   — А я всякую рыбу ем. И в великий пост сметану с кринки пальцем слизал. За это бабушка меня антихристом назвала. Ага, антихристом. Она, ой, лютая, бабушка-то! Ой, лютая!
   Трифон Летяга слушал Ильку, улыбаясь одними глазами. Он не мешал мальчишке вспоминать самое дорогое — дедушку и бабушку.
   Вот едут Илька и дед с пашни. На телеге небольшой воз зеленой травы для скота. Конишка слабый, не может вытащить воз из лога. Дед распрягает лошадь, становится в оглобли и вытаскивает воз вместе с травой и Илькой на косогор. Потом неторопливо впрягает коня и, подъезжая к селу, роняет внуку: «В деревне-то не болтай».
   — Скоро, скоро ты попадешь к дедушке и бабушке, — треплет по голове расслабевшего от воспоминаний мальчишку Трифон Летяга и отправляется спать.
   Илька сидит один на краю плота, забыв про удочку, и когда вынимает ее, мушка оказывается обдерганной до того, что видна лишь нитка.
   — Дрыхнул бы побольше, так и самого съели бы.
   Привязав другую обманку, Илька пустил ее по течению и снова затих.
   Плот причалили под скалой, которая щербатым животом нависла над рекой. Под скалой уже темно. А сверху струится еще желтоватый отсвет зари и, ударяясь в камешник на той стороне реки, высекает из него слюдяные искры. Илька засмотрелся на эту слепящую суету искорок, на вздремнувшего не ко времени молодого кулика и оттого вздрогнул, когда впереди булькнул камешек. Мальчик поднял голову и замер: на самом краю скалы, в поднебесье, проткнув рогами полотно зари, стоял горный козел. За ним на почтительном расстоянии замерли козлушки. Козел надменно смотрел на плот и на Ильку. Мальчик встал, и козы отпрянули вглубь, а козел не дрогнул и стоял все так же, подавшись грудью вперед.
   Не успел мальчишка проводить стадо взглядом, как с неба в табун стрижей, спугнутых козами, ворвался сокол. Он ударил одну птичку, и на зорьке закружилась щепотка перьев. Стрижи завизжали еще яростней и ринулись на сокола, но он, спокойно, деловито помахивая крыльями, улетел в скалы.
   Погасла зорька. Снизилась на реку темнота. Угомонились стрижи, спрятались в норки. Рокотала под скалой вода, и жалко поскрипывала упавшая сосенка, которую раскачивало, трепало течение, вырывая из расщелин корешок по корешку, обламывая хрупкие ветки.
   Сплавщики раздевались, устраивались на нарах. В открытую дверь барака сочилась ночная стынь. Тонкими нитями в нее вплетались запахи иван-чая, багульника, ягоды черники и листвы, уже местами зажелтевшей.
   На окне барака, словно заведенные, надоедно жужжали пауты и мухи. И окно, и дверной проем чуть отсвечивали от воды.
   Как хорошо вытянуться, закинуть за голову гудящие от работы руки, несколько минут побыть наедине с собой и с этой тихой, обещающей крепкий сон ночью.
   Но покой этот спугнула песня. Она звучала робко, вполголоса, как бы нащупывая себе дорогу в потемках. И все же голос крепчал, разрастался, отодвигал на стороны установившуюся было тишину.
   Он был мальчишеский, этот голос:
 
Сяду я за стол да подумаю,
Как на свете жить одинокому…
 
   Первый раз слышали мужики, как пел Илька, и боялись шевельнуться. Хорошо пел малый, тревожил сплавщиков, будил в них воспоминания, разжигал тоску по дому, по детишкам у тех, кто их имел. Он даже не пел — скорее думал.
   Никто из мужиков не знал, что Илька затянул самую любимую бабушкину песню.

Долгожданный баркас

   Вся жизнь на плоту смешалась, как только показался вдали баркас. Его тянули две лошади, а за кормовым веслом стоял мужчина и покрикивал. Нос суденышка шибко зарывался в воду, оставляя после себя мелкую волну и мутную полосу. Лошади шли по колено в воде там, где нависали кусты, а миновав их, выбирались на берег и облегченно фыркали. Коновод (он же киномеханик) с закатанными по колено штанами сидел на одной лошади верхом и время от времени покрикивал во все горло. Лошади прядали ушами и спокойно делали свое привычное дело.
   Завидев плот, лошади туго натянули постромки и прибавили шагу. Они знали, что здесь уж точно будет остановка и отдых.
   А с плота в семь голосов раздавалось:
   — Жмите, милые! Подналяжьте! Ждем не дождемся!..
   На баркасе, в корме, откидным барьером был отгорожен ларек. За прилавком хозяйничала дородная круглолицая сибирячка, известная по всей реке под именем Феша. На самом деле ее звали каким-то другим именем, в котором даже буквы «ф» не было.
   Здесь же находился и кассир сплавной конторы, во время рейса исполняющий обязанности рулевого. Он выдавал зарплату.
   Получка везде есть получка. Даже здесь, на плоту, она была праздником. Зажав деньги в горсть, сплавщики наседали один на другого, пытаясь продвинуться поближе к Феше, и говорили ей комплименты. Даже молчаливые братаны и те широко улыбались и придумывали сказать чего-нибудь веселое.
   Феша похохатывала и отшучивалась. Между делом она била по рукам тех, кто переходил дозволенные границы.
   Мужчины гоготали.
   — Нам только и радости, что ущипнуть тебя, Фешенька. Уж потерпи, пострадай за опчество.
   — Да у вас, у леших, ногтищи-то, чисто багры, вся в синяках сделаюсь, пока по реке проеду.
   — Ну-к что ж, такая ваша женская планида.
   — Не завлекай мужиков-то, а дело делай, смутительница, — напустился на Фешу Исусик.
   Продавщица зачерпнула из мешка медной тарелкой куски сахара и, ставя гири, отрезала:
   — Чего раскудахтался? За свою бабу не пугайся, она у тебя в мослах вся, а щиплют за что есть ухватиться, — и при этом Феша так повела своими пышными достоинствами, что мужики защелкали от восхищения языками: «Корпусная баба!»
   — На казенных-то харчах и моя бы раздобрела, — промямлил сконфуженно Исусик, но мужики уже не обращали на него внимания.
   Они просились в помощники к Феше.
   — Возьми хоть до Шипичихи, я те сахар нагребать стану и крупу, приставал к Феше дядя Роман, — а то к нам на плот переходи, в полном достатке будешь!
   Дерикруп, поддерживая просьбу дяди Романа, с выражением прочел:
 
…Мы, дети вольные эфира,
Тебя возьмем в свои края,
И будешь ты царицей мира,
Подруга вечная моя!..
 
   — Во-во, царицей будешь. — подтвердили мужики.
   Но Феша не соглашалась быть царицей и съездила тарелкой по голове Дерикрупа, пытавшегося шепнуть ей что-то на ухо.
   Шум и гомон стояли в тот день на казенке. Все были в праздничном настроении. Мужики побрились, надели чистые рубахи, купили водки. Архимандрит забился под нары и не дышал. Илька, очутившись как бы не у дел, потерянно болтался по плоту, придумывал себе занятие.
   Феша, узнав про Илькины дела, расчувствовалась и насыпала ему пригоршню леденцов. Когда торговля закончилась, она села возле весел поносных, — стала расспрашивать мальчишку. У Феши был когда-то сын, но умер еще маленьким.
   Спутанные лошади паслись на поляне. К вечеру овод схлынул, и они стояли, обнявшись головами, по привычке обмахивались хвостами и дремали.
   Пока мужики получали продукты, пока суетились и говорили Феше всякую всячину, киномеханик натянул на двуx баграх, воткнутых в бревна, полотно, которое по всем видам было когда-то белое. На это полотно уставился одним глазом киноаппарат. Для регулировки под аппарат подложили поленья, чурки, обрезки, щепки. К ручной электродинамке тянулись облезлые провода.
   И вот братан Азарий крутанул динамку, послышалось жужжание, щелк, треск, и на грязно-сером полотне появилось пятно, ровно бы иссеченное полосками дождя, а затем блеклые буквы. Все разом прочли:
   — «Когда пробуждаются мертвые», — и тут же закричали друг на друга: Ша! Про себя читать!
   В это время киномеханик, стоявший на чурбаке и крутивший ручку аппарата, сделал резкое движение, аппарат качнулся, из-под него выпал чурбачок, и широкий луч метнулся выше экрана, на реку, на скалы, выхватил из темноты оцепеневшую осину. «Квя! Квя! Квя!» — заполошно вскрикнул черный дятел, спавший на дереве, и заметался из стороны в сторону, пока со сна не плюхнулся в воду.
   — Тьфу, так твою растак! Все чего-нибудь не слава Богу! — ругались мужики.
   — Не волнуйтесь, граждане! — привычно и монотонно завел киномеханик. Сейчас устраним неполадочку. А ну, малец, — обратился он к Ильке, который завороженно глядел на машину, — подай-ка мне деревягу какую-нибудь.
   — Подмена! — потребовал Азарий, все еще крутивший динамку, но подмена не торопилась.
   — Покрути еще, по части, а может и больше, на брата должно обойтись, сказали ему.
   Азарий на ходу сменил уставшую руку, и динамка снова зажужжала ровно, усыпляюще.
   Картина была немая, но страшно веселая — про бродягу, который ушел из родной деревни, а попы объявили его мертвым и вместо него схоронили церковное золото. Бродяга же взял и объявился. Попы испугались, давай откупаться от него, умасливать всячески.
   Бродягу играл молодой Игорь Ильинский. Уже при одном появлении на экране его круглой плутоватой рожицы с дыркой на подбородке, с бровками-запятыми, нечесаной головой, где всякая волосинка норовила торчать куда ей вздумается, сплавщики хватались за животы.
   После того, как бродяга залез ночью к попадье, которая была не в курсе дела и твердо знала, что он мертвый, да сел на нее верхом и потребовал свое золото, мужики уже не смогли смотреть кинокартину, а только дрыгали ногами и тыкали один другого в бока. Когда кончилась часть, изнемогающие сплавщики попросили киномеханика пошабашить, чтобы колики в боках унялись. Однако киномеханик заявил, что ему нужно еще много участков обслужить, что его ждут.
   В те годы киномеханики да шоферы были «фигуры» и здорово важничали.
   Картина продолжалась. Конец у нее оказался грустным. Одурманенные попами деревенские люди все-таки схватили явившегося с того света и снова, теперь уже окончательно, повезли хоронить бродягу вместе с его крестом и домовиной.
   — Ат, что делают! — ругались мужики. — Вот она, темнота-то, живую душу губят…
   — Но как он на попадью-то, а? Попадья-то! Ха-ха-ха!
   — Не, не, постой! — кричал Исусик. — А как он купаться пришел: рубаху долой, штаны расстегнул и смотрит на меня. Я думаю: «Неужто сымет?» А он ровно угадал мои думки, покачал головой и за камыш присел. И как токо власти пропущают такое охальство?!
   — А потом!.. Нет, постой ты, — настаивал Гаврила, — а потом нырнул, а там, на озере-то, неводят, и попал он в сеть. А те, ха-ха-ха, таймень, должно, подумали, ха-ха-ха, ой, не могу!..
   — И заместо тайменя бац из воды человечья рожа! — визжал Исусик. — Ну, ей-богу, комедь, ну, ей-бо… Придумают же!..
   Весь остаток ночи па плоту только и разговоров было, что о кинокартине. Илька тоже насмеялся до судорог в животе и пытался вставить слово. Дерикруп взялся рассказывать, как снимаются кинокартины, но его все время перебивали.
   Покончив со всеми делами и расчетами, гости с Усть-Мары утром после завтрака запрягли лошадей и поехали дальше — в редкие лесные поселки, Феша стояла на корме баркаса и, пригорюнившись, смотрела на Ильку. Баркас исчез за поворотом. Издалека еще долго слышались щелчки копыт о камни и подстегивающие крики коновода.
   Сплавщики курили тоненькие папироски, купленные по случаю получки, и суетились на плоту. Они готовились к гулянке, к традиционной попойке в честь все той же получки. Так уж на сплаве было заведено от века, и против этого никто, даже бригадир Трифон Летяга, пока не мог восстать, да его и не послушались бы.

Песня про чайку

   Сплавщики бросили посреди плота дождевики, развели костер, открыли банки с консервами и нарезали колбасы. А Илька нащипал на берегу луку.
   Гулянка началась. Началась она со строгостью и важностью, будто люди выполняли какое-то торжественное и очень почетное дело. Водку пили из кружек, отмеряя ее единственным стаканом, взятым с баркаса.
   Сплавщики молвили: «Будем здоровы!», «Дай Бог не последнюю!», «Будем живы — под столом увидимся! Скажете, нет?» — и выпили разом по стакану. Закусывали вначале хрустким, как болотный хвощ, переросшим диким луком. Выпили еще по стакану с деловым молчанием, не произнося даже шутливых слов, и съели колбасу.
   Не закусывал один лишь дядя Роман. Глаза у него сраэу ожили, заблестели, и по дряблым щекам разлился жидкий румянец.
   После третьего стакана мужики принялись хлопать себя по карманам, отыскивая папиросы. Братан Азарий натужно покраснел, вытягивая дым из папиросы «Ракета». Кончилось тем, что он шлепнул пачку с папиросами о бревна. Дядя Роман посмеивался, уютно посвистывая трубкой.
   — Срамота, не курево, — сказал Азарий дяде Роману. — Дай-ка твоего крепачку.
   И все, кроме Дерикрупа, побросали фабричные изделия, завертывая в бумагу благословенный, одобренный многими поколениями русских курильщиков самосад.
   — Тютюнопожиратели, — усмехнулся Дерикруп, рассмешив мужиков незнакомым словом. — Вы любую благородную фирму под корень срубите таким зельем. Скажете, нет?