– Щусь держал при себе грамотея писарем, потому как в писари он только и годился, да и писарь-то – морока одна; путается в бумагах, отсебятину в наградных документах несет, но уж похоронки пишет – зареветься – сердце истязает, кровью, можно сказать, своей пишет.
   Коля Рындин с Васконяном и наткнулись на оборванного, исцарапанного, закопченного Лешку, спящего на гряде, на переспелых разжульканных огурцах. Растрясли, растолкали товарища. Лешка не может глаза разлепить – загноились от воспаления, конъюнктивитом назвал Васконян Лешкину болезнь. Круглая, яркая, многоцветная радуга, словно в цирке, кружится перед Лешкой, и в радуге две безликие фигуры вертятся, плавают, причитают голосом Коли Рындина: «Да это ты ли, Лешка?»
   «Я, я!» – хотел сказать Шестаков, но распухший, шершавый язык во рту не ворочался, зев опекся, горло ссохлось. Протягивая руки, Лешка мычал, не то пытаясь обнять товарищей своих, не то просил чего-то. Ребята поняли – воды. Протянули ему котелок с чаем, а он не может принять посудину – полные горсти у Лешки ссохшейся, черной крови – острыми узлами проводов до костей изрезаны ладони связиста. Коля Рындин поднес к губам болезного котелок с теплым чаем, но запекшиеся черные губы никак не ухватывали ободок котелка, и тогда человек принялся лакать воду из посудины, что собачонка. Коля Рындин совсем зашелся от горя. Васконян взнял лицо к небу, бормоча молитву во спасение души и тела. Молитвам научил Ашота по пути на фронт, да когда кантовались в Поволжье, неизменный его друг Коля Рындин.
   Красавца, обугленного, с красно-светящимися глазами, друзья притартали к командиру роты. Щусь, тоже черный, оборванный, грязный, сидел, опершись спиной на колесо повозки и встать навстречу не смог. Коля Рындин причитал, докладывая, что вот, слава Богу, еще одного своего нашли.
   – Ранен? – прохрипел старший лейтенант.
   – Не знаю, – чуть отмякшим языком выворотил Лешка, постоял, подышал,
   – все болит… – смежив ничего не видящие глаза, со стоном ломая поясницу, Лешка нащупал землю под колесом, присел рядом с командиром. – Вроде как молотили меня… или на мне… как на том комбайне…
   – А-а, – вспомнил командир.
   Вместе со своими уцелевшими бойцами и командирами артиллеристы на машинах свезли пехоту к сельскому, кувшинками и ряской покрытому ставку – мыться, бриться, воскресать. Сказывали, собралось народу аж две сотни – из нескольких-то тысяч.
   Когда их, чуть отмывшихся, оклемавшихся, выстроили, командир дивизии, генерал Лахонин упал перед ними на колени, силясь чего-то сказать, шевелил судорогой сведенным ртом: «Братцы-товарищи!.. Братцы-товарищи!.. На веки веков… На веки веков…»
   «Экой спектакль, ей-богу! Артист из погорелого театра…» – морщился давний друг генерала майор Зарубин, но, увидев, что у форсистого молодого еще генерала голову просквозило сединой, тоже чуть было не расчувствовался.
   Генералу Лахонину за тот бой присвоили звание Героя Советского Союза, посмертно еще двум артиллеристам, командиру третьей стрелковой роты и одному замполиту артдивизиона – забывать нельзя партию. Все остальные бойцы и командиры, оставшиеся в живых, также отмечены были высокими наградами. Командир спасенной армии, генерал Трофименко, умел благодарить и помнить людей, делающих добро.
   Лешка за Ахтырку получил второй орден «Отечественной войны», на этот раз – Первой степени. Ротный Щусь вместе с ним получил аж два ордена сразу: за бои под Харьковом – «Отечественной войны», и за Ахтырку – «Красного знамени».
   Дивизия и девятая артбригада попали вместе на переформировку и с тех пор, считай, не разлучались.
   После двухмесячного блаженства в недалеком тылу боевые соединения прибыли по назначению в передовые порядки, сосредоточиваясь для форсирования Великой реки, влились в стрелковый корпус генерал-лейтенанта Лахонина.
   Уцелив глазом дымок в полуопавшем дубовом лесу, сильно уже переделом, сдобно желтеющем свежими пнями, Лешка вышел к кухне и увидел распоясанного Колю Рындина, крушащего толстые чурки.
   – Здорово, вояка!
   Коля не спеша обернулся, забряцав двумя медалями, смахнул с подола гимнастерки опилки:
   – А-а, землячок! Жив, слава Господу, – подавая руку, произнес он. – А наши все тут, по лесу, и Алексей Донатович, и Яшкин, и Талгат. И знаш ишшо кака радость-то – Гриня Хохлак из госпиталя вернулся!
   – Да ну-у?
   – Тут, тут. Счас они все спят. Наутре притопали. Дак ты потом приходи повидаться.
   – Обязательно. Ну, а ты, Коля, как?
   – Да вот, Божьими молитвами, жив, – помолчал, поворочал в топке кухни кочергой, подбросил дров в топку и присел на широкий пенек. – Надо, чтоб хлебово и чай сварились до подъема людей.
   – А повар-то че?
   – Повар спит и еле дышит, суп кипит, а он не слышит, – улыбнулся Коля Рындин.
   – Хорошо ему. Нашел батрака.
   – Да мне работа не в тягость. Не пил бы только.
   – А че, закладывает?
   – Кажин день, почитай. Вместе с нехристем-старшиной Бикбулатовым нахлещутся, фулиганничают, за бабами гоняются…
   – Что, и бабы тут есть?
   – А где их, окаянных, нету? Попадаются. Товарищ старший лейтенант, Алексей Донатович, бил уж в кровь и повара, и старшину. Он очень даже нервенный стал, навроде ба пожилым мушшыной сразу сделался. Из вьюношей без пересадки в мушшыны. Чижало ему с нашим братом. В Сибире было чижало, не легче и на фронте. Да вон он, как всегда, ране всех подымается… Товарищ капитан! Алексей Донатович! Ты как до ветру сходишь, суда заверни – гость у нас.
   Вскоре из-за деревьев, в распоясанной гимнастерке, приглаживая волосы ладонью, появился Щусь, издали приветливо заулыбался:
   – Здоров, Шестаков! Здорово, тезка! Рад тебя видеть живым. Как идут дела?
   – Да ничего, нормально. Старшим телефонистом назначили вот, – и хмыкнул: – Сержанта сулятся дать. Глядишь, я и вас обскакаю в званиях, в генералы выйду…
   – А что? Тот не солдат… А ну-ка, полей-ка, Николай Евдокимович.
   Щусь стянул с себя гимнастерку и рубаху, сердобольный Коля Рындин лил ему на спину из котелка, стараясь не попадать струей в глубокий шрам, в середке багровый, по краям синюшный, цветом и формой похожий на бутон медуницы, ровно бы помеченный когтями дикого зверя – следы от швов. На Дону попало. Комиссован он был на три месяца. В Осипово съездил и сотворил Валерии Мефодьевне второго ребенка, на этот раз парня, Василия Алексеевича. Побывал он и в двадцать первом полку, в гостях у своего высокого попечителя, полковника Азатьяна. Дела в полку в смысле жилья маленько подладились, построено несколько казарм-бараков, подвалы совсем раскисли и развалились, с едой же обстояло еще хуже, чем в прошлые времена, муштра и холод все те же, мается под Бердском народ уже двадцать пятого года рождения – Россия не перестает поставлять пушечное мясо. Отмаялся старшина Шпатор, кончились земные сроки Акима Агафоновича. Умер он неловко, в вагоне пригородного поезда – ехал зачем-то в Новосибирск, сел в уголке и тихо помер, на повороте качнуло вагон, мертвый свалился на пол, валялся в грязи, на шелухе от семечек, средь окурков, плевков и прочего добра. Не поднимали, думали, пьяный валяется, и катался старшина до тех пор, пока ночью вагоны не поставили в депо, уборщицы, подметающие в них, и обнаружили мертвого старика. За всю службу, за всю маету, за тяжелую долю, выпавшую Акиму Агафоновичу, явлена была ему льгота или Божья милость – полковник Азатьян велел привезти из городского морга старого служаку и похоронить со всеми воинскими почестями на полковом кладбище. Была заминка с похоронами – в кармане гимнастерки Шпатора с обратной стороны военной накладной написано было химическим карандашом завещание, в котором старшина Шпатор просил не снимать с него нательный крест и похоронить его рядом с мучеником – солдатом Попцовым либо с убиенными агнцами, братьями Снегиревыми. Но к той поре щель, в которой покоились братья Снегиревы, уже сровнялась с ископыченным военным плацем, а где закопан Попцов, никто не помнил.
   Похоронили старшину возле лесочка, среди могил, в изрядном уж количестве здесь расселившихся, несмотря на то, что в учебном полку, как и прежде, не хватало боеприпасов, все же дали залп над могилой, пусть и жиденький, из трех винтовок.
   Под Харьковом, куда после излечения прибыл Щусь, ему присвоили звание старшего лейтенанта, а вот когда он сделался капитаном, Лешка и не ведал – редко все же видятся, хоть и в одной дивизии воюют.
   – Ну, что там, на берегу? Мы ничего еще не видели, в потемках притопали, – спросил капитан, вытираясь сухим, застиранным рушником, услужливо поданным Колей Рындиным.
   – Пока все тихо, – ответил Лешка, – но на другом берегу немец шевелится, готовится встречать.
   – Н-на… Но мы же секретно, тайно сосредотачиваемся.
   – Ага, тайна наша вечная: куда едешь? Не скажу. Че везешь? Снаряды. Надо бы, товарищ капитан, как ребята выспятся, чтоб сходили вымылись, искупались. Хорошо на реке. Пока. Думаю, что фриц не выдержит тутошнего курорта, начнет палить. Ну, я пошел. Потом еще зайду – охота с Хохлаком повидаться.
   – Зарубину привет передавай.
   – Сами передадите. Я думаю, он когда узнает, что вы прибыли, придет посоветоваться, как дальше жить. Основательный он мужик, вежливый только чересчур, не матерится даже. Я первого такого офицера встречаю в нашей армии.
   – Думаю, и последнего.
 
   Заместитель командира артиллерийского полка, Александр Васильевич Зарубин, все еще в звании майора, с малым количеством наград – два ордена и медаль, правда, полученная еще в финскую кампанию, будь она трижды неладна, та подлая, позорная война, – снова полновластно хозяевал в полку, потому как чем ближе становилась Великая река, тем больше в рядах Красной армии делалось воинов, не умеющих плавать. Вроде бы родились люди и выросли в стране, сплошь покрытой сушей, в пространствах пустынь и степей, навроде как бы в Сахаре иль в пустыне Гоби, а не в эсэсэре, изрезанном с севера на юг, вдоль и поперек многими мелкими и малыми реками, испятнанном озерами, болотными прудами, имеющем в нутре своем два моря и по окраинам упирающегося в моря, а с дальнего боку омываемом даже океаном под названием Тихий. И больных объявилось изрядно – просто армия недомогающих масс. Но еще больше суетилось тех мудрецов и деляг, кои так заняты, так заняты: чинят, шьют, паяют, химичат, какие-то подписи собирают, бумаги пишут, деньги подсчитывают, советуют их в фонд обороны сдавать, пляшут и поют, заседают, проводят партийные, комсомольские конференции и все азартней агитируют пойти за реку и умереть за Родину.
   За фронтом тучей движется надзорное войско, строгое, умытое, сытое, с бабами, с музыкой, со своими штандартами, установками для подслушивания, пыточными инструментами, с трибуналами, следственными и другими отделами под номерами 1, 2, 6, 8, 10 и так далее – всех номеров и не сочтешь – сплошная математика, народ везде суровый, дни и ночи бдящий, все и всех подозревающий.
   Командир артполка Ваня Вяткин снова залег с обострением язвы желудка в санбат. Там у него свой врач – богоданная жена, никак не могут, ни она, ни вся остальная медбратия одолеть ту проклятую язву.
   Зарубин уже привык к роли затычки, да, по правде сказать, не придавал особого значения этакой повальной симуляции – выполнял неукоснительно свой воинский долг и делал это без лишнего шума и бесполезных потерь – на войне и без того шумно и гибельно.
   Наблюдениями и мыслями своими майор Зарубин поделился со своим давним другом и нечаянным родственником – Провом Федоровичем Лахониным. Дружба и родство у них были более чем странные, если не сказать – чудные. Познакомившись в военном санатории в Сочи со своей будущей женой Натальей, тоже происходившей из военной семьи, произведя ребеночка «на водах», чопорный, лупоглазенький лейтенантик, на грешные дела вроде бы и неспособный, предстал пред грозны очи родителя Натальи, начальника замшелого, в забайкальских просторах затерянного гарнизона. Начальник спросил своего подчиненного: «Ты спортил мою дочь?» – «Я», – пикнул лейтенантик.
   Что кавалер не смылся от оплошавшей девушки, не юлил, не отпирался по распространенному обычаю армейских сладколюбцев – располагало.
   Родитель поинтересовался дальнейшими намерениями молодых:
   – Чего делать будете?
   – Пожалуй… если надо?
   – Как это понимать: «если надо?»
   – В буквальном смысле.
   – Ты дурака-то не валяй! Молодчиков полон гарнизон… Тут только девка рот открой – ее как галушку хап – и нету!
   Грозный обликом, в мундир облаченный командир, отстегал свою родную дочь широким ремнем. Жену, бросившуюся защитить единственное дитя, тоже хотел по старорежимному правилу отстегать за то, что не укараулила дочь, но, поразмыслив, намерением попустился – жалел он свою жену, истасканную им по военным клопяным баракам, по дальним гарнизонам, даже в сражение с японцами на Хасане ее втянул, в качестве санитарки. Едва живые они из того сражения вышли, сразу и зарегистрировались и вскоре ребенка сотворили. Где? Да там же, «на водах» в Сочи, может, в том же самом греховодном военном санатории.
   Одним словом, отправились на реку Чикой начальник гарнизона с лейтенантиком, с ходу поймали пудового тайменя – и душа помягчела. Когда похлебали ушки, под ушку-то дернув хорошо, песню боевую запели, обниматься начали. У матери Натальи любимейшим произведением был рассказ Бунина «Солнечный удар», который она еще в молодости, до запрещения и изъятия из обихода Бунина, прочла будущему супругу вслух. Так вот тут тоже солнечный удар. Сочинский. Против великой литературы не попрешь. Военный санаторий не закроешь. Сотворили ребенка – воспитывайте. Растили Ксюшку, однако, дед с бабой, нежили и баловали ребенка, потому как зятя перевели в еще более отдаленный район, чуть ли не в дикую Монголию сунули. К этой поре супруги Зарубины как мужчина и женщина испепелили любовный пыл, более имеете делать было нечего, связывала их лишь военная нуждишка, боязнь гарнизонного одиночества, самого волчьего из всех одиночеств.
   Как молодого вдумчивого артиллериста Зарубина Александра Васильевича отослали изучать особенности новейшей баллистики в саму академию, аж в Москву. Наука оказалась тонкая и длинная. Когда Зарубин вернулся в гарнизон с дипломом и со званием старшего лейтенанта, то застал в доме своем заместителя, чином и годами гораздо старше его. Ксюшка зимогорила у бабки и дедки, а здесь, держась за лавку, по комнате шлепал голозадый пареван с выразительным петушком наголо, раскладывал лепехи на пол и нежно их ладошкой размазывал. Влетевшая в дом Наталья, увидев, как Александр Васильевич обихаживает будущего воина столичной газетой «Красная звезда», отрешенно молвила:
   – Вот… куем кадры… – положила кошелку с хлебом на стол, потискала ладонями лицо, – для Красной Армии… – начерпывая в кухне воду из кадки в таз, громче добавила: – Не переводя дыхания второй уже лягается в животе, да так, что с крыльца валюсь, боец тоже…
   – Молодец!
   – Кто молодец-то? – проходя мимо Александра Васильевича с цинковым тазом в руках, мимоходом полюбопытствовала Наталья.
   – Все молодцы! Ксюшка-то у бабки с дедкой?
   – Та-ама!
   – Не приезжал отец пороть ремнем?
   – Приезжал. Да как пороть-то? Я пустая почти не была. Законом советским защищена. Вот в кого такая уродилась, спрашивал.
   – Ну и чего ты ответила?
   – Ответила-то? В твоего деда, в моего прадеда, ответила. Он же казаком был. Бабку-бурятку из кибитки украл. Турчанки да персиянки далеко… Так он бурятку свистанул.
   – Понятно, – вздохнул мой папа. – Кочевой, вольный ветер! Дикая кровь.
   – Она, она, проклятая, – подтвердила я. – Собрал папа Ксюшку и был таков!
   – Стало быть, и мой путь прямичком к деду с бабкой.
   – Обопнись! Вон заместитель по боевой подготовке на обед топает. Обскажи ему, где был, чему научился. А он тебе поведает, как тут воинский долг исполнял.
   Лахонин Пров Федорович, моложавый, красивый, не глядя на забайкальскую глушь, на пыльные бури, весь начищенный – куда Зарубину против такой сокрушающей силы. Да и Наталья вроде бы чем-то уже надломленная, сказала: дуэли не будет – она недостойна того, чтобы один из блистательных советских офицеров ухлопал другого, да и учтено пусть будет уважительное обстоятельство – скоро станет она многодетной матерью, родители ж ее в возрасте, замуж с таким приданым ее не возьмут, да и не хочется ей больше замуж.
   – Мама меня маленькую все пугала замужем: такой, мол, он большой замуж-то, лохматый, зубы у него кривые, лапа с когтями… – повествовала Наталья. – А я вот бесстрашная удалась.
   С чем всегда у Натальи в порядке, так это с юмором.
   Обедали вместе: два мужа и одна жена. Наталья поллитру мужикам выставила, себе – бутылку молока – она все еще кормила ребенка и вроде бы не должна была забеременеть, «замена» какая-то должна быть. «На меня никакой биологический процесс не действует! – махнула Наталья рукой, – из кочевников происхожу».
   Когда-то еще школьницей, затем студенткой Наталья подвизалась на ниве искусства в гарнизонных клубах и приносила оттуда забористые анекдоты. Например, о том, как в тридцатые годы на общем колхозном собрании постановлено было: к каждой советской бабе прикрепить по два мужика. Один отсталый старик возмутился таким постановлением, но старуха, подбоченясь, заявила: «И че такова? И будете жить, как родные братья…»
   Угощая мужиков винегретом и жареной рыбой, Наталья всхлипнула:
   – Господа офицеры, я не хочу, чтобы вы жили как родные братья, чтоб остались друзьями – хочу, – вы ж у меня разумники-и! – и горстью нос утерла.
   Редкий случай: соперникам удалось остаться друзьями.
   Родители Натальи один за другим скоро покинули земной гарнизон, переселились в мирное небесное место. Ксюшка веревочкой металась за отцом по военным гарнизонам. Наталья в письмах писала, где, мол, два, там и трое, вывезет – воз-то свой не давит. Но Ксюшка уж больно строптива, плечиком дергает: «Не хочу!»
   Но приспела война, и, хочешь не хочешь, отправляйся, дочь, в Читу к маме. Как они там, в далекой Сибири, в студеном Забайкалье? Александр Васильевич часто писал дочери, увещевал ее, на путь наставлял. Она ему в ответ:
   «Привет из Читы! Здравствуй, любимый мой папочка!» О мамочке ни слова, ни полслова, будто ее на свете вовсе нет. Вот ведь оказия! Он, взрослый человек, давно простил жене все, да и чего прощать-то? «Без радости была любовь, разлука без печали». А девчушка-соплюха характер показывает.
   «Ничего, ничего, – успокаивал Зарубина Пров Федорович. – Тут главное, которому-то уцелеть. На малых детей у моторной Натальи силы и юмора достанет, а вот на взрослых…»
   Встретясь, боевые командиры первым делом интересовались друг у друга, давно ли были письма из дому? На этот раз оказалось – давно. Продвинулись к реке стремительно, тылы поотстали, военные почты с громоздкой, сверхбдительной военной цензурой – тоже.
   – Слушай! – словно впервые видя Зарубина, спохватился генерал, – ты все майор и майор?
   – Да вот забываю звездочки в военторге прикупить.
   – Постой, постой! Ты юмором-то меня не дави. Все равно Наталью не переплюнешь! Она, брат, в письмах как напишет про деток да про себя. Обхохочешься.
   – Боюсь, что не до юмора сейчас ей.
   – Конечно. Но не одной ей. Слушай, кумовья-политотдельцы-сексоты тебя грызут. Отчего? Ну… Ну, в общем-то, понятно. Характерец! Не ко времени ты и не к месту, что ли?
   – Тебе лучше знать. Да и не беспокоит меня личное мое благополучие.
   – Не беспокоит, не беспокоит… Они сидели в горенке белой хаты, в совершенно не тронутом немцем лесном хуторке. Здесь, по окраинам березановских болот добрые люди в сорок первом году прятали и спасали раненых советских бойцов и до недавнего времени располагался штаб партизанской бригады, которая переместилась за реку и готовилась ко встречным, вспомогательным действиям. И еще Лахонин сказал, должна быть выброшена в помощь партизанам десантная бригада. Отборная, С начала войны в тылу сидела да с учебных самолетиков сигала, готовилась к ответственной операции.
   – Вроде бы все затевается грандиозно и ладно. Силы громадные сосредоточены, переправившись через реку, хорошо бы с первого же плацдарма рвануть на простор, к границе, а там и до логова недалеко.
   – Отчего в совсем неподходящем месте готовится переправа? Опять врага обманываем, опять хотим врасплох его застать?
   – Я пока еще всего плана операции не знаю, но догадываюсь, что первый удар здесь не будет главным. Великокриницкий плацдарм – скорее всего вспомогательная операция.
   – Удар, еще удар! – так запутаем врага, что самим потом дай Бог распутаться. И такие понесем потери, что без запутывания обошлось бы вдвое, может, и втрое легче.
   – Да, да, хотим хитро и сложно воевать. К хотенью побольше бы ума и уменья, да вспомогательные службы отладить.
   – У нас же вон как отлажены карательные службы, столько средств и людей на них тратится, что больше никуда не хватает.
   – Слушай, тезка Суворова, ты хоть там-то, среди своих-то укрощай себя. Ведь на каждого вояку по два стукача, на командира до пяти.
   – Ничего, как-нибудь обойдется. Всех не перебреешь, как говорит нами вскормленный дивизионный парикмахер.
   – Вот он-то, болтун, вроде недотепа, – и есть главный информатор начальника политотдела. Ты знаешь, Мусенок в тридцать седьмом, будучи корром «Правды», пересадил весь челябинский обком.
   – Как не знать. «Незаметно доводится до сведения». Он, Мусенок – друг и чуть ли не родственник Мехлиса. Они неустанно боролись и борются с врагами народа. У Мусенка ж заместителей и бездельников – толпа, они, будто тунгусы, подбрасывают и подбрасывают топливо в костерок.
   – Мехлис, Мехлис. Притих он после того, как погубил три армии под Керчью. Манштейн двумя танковыми корпусами и несколькими полевыми дивизиями, подчинив их себе на ходу, показал Мехлису, что редактировать газету, пусть и «Правду», в каждом номере вознося под облака бога своего, и воевать с фашистами – две большие разницы. За подобный позор, за неслыханные потери любого из нас к стенке прислонили бы, но Мехлис и адмирал с красивой фамилией Октябрьский – выскочка и жулик – малым испугом отделались. Слушай, да ну их к аллаху! Снова предлагаю тебе должность начальника оперативного отдела.
   – И я снова отказываюсь. Нечего семейственность на фронте разводить.
   – Вот гляжу я на тебя и удивляюсь: вроде неглупый мужик, но не понимаешь, что мне умные, свои люди здесь нужны.
   – Из дивизии возьми. Ты там такую селекцию провел.
   – Ага, ага, пусть в дивизии одни ханыги останутся. А я вот возьму и приказом тебя переведу.
   – Ладно. Так и быть. Но после того, как я сплаваю за реку. Не морщись, не морщись. У меня разряд по плаванию.
   – Небось в бумагах записал?
   – Записал. А что?
   – А то, что умный, но тоже дурак. Только с обратной стороны, – махнул рукой Лахонин и, выйдя на низкое, из каменной плиты излаженное крылечко, где возле порога у земли веселым хороводом выпорхнули и кружились беззаботные цветы маргаритки, сложив руки, прокричал в лес: – Эй, Алябьев! Пора! – и пояснил весело, потирая руки. – Этот композитор, умеющий играть подгорную на балалайке, мужик надежный.
   – Оттого, что надеется подле тебя уцелеть.
   – Ох и язва ж ты! Слушай, тезка Суворова, по всем правилам мне бы тебя надо ненавидеть, а я вот… Слушай, – приобнял он Зарубина, – побереги ты себя там, а?
   – Ты вроде как избываешь меня, а я начальнику штаба Понайотову сказал, что ночевать у тебя останусь.
   – И ночуй. Отдохни ладом. В этаких кущах. Я отлучусь до ночи. Потом с тобой наговоримся. Ругаться больше не будем. Эй, товарищ старший сержант! – снова покричал он в кущи. – Подать начальству умыться!
   Из кущ нарядной горлинкой выпорхнула с кувшином, тазом, с вышитым рушником на плече лучезарно улыбающаяся девица с ямочками на спело алеющих щеках, с погонами старшего сержанта на плечах. Поливая генералу, она все косила глазом на хмуро стоящего в стороне майора. Полила и ему. Лахонин, утираясь, хмуро буркнул:
   – Радистка Ульяша. Вот переведешься ко мне, я тебе трех копировальщиц подкину. Царицы!
   – Благодарствую. Уцелеть еще надо. И вообще… Зарубин чуть не ляпнул про Наталью. Но что Наталья? Наталья есть Наталья, одна она на этом свете, детьми обложенная, ульяш же – связисток, машинисток, копировальщиц – в корпусе не перечесть.
   «Вот то-то и оно, – говорил весь вид генерала Лахонина, – а я мужчина еще молодой и пока еще живой…» Ели молча, старательно, из глубоких тарелок с цветочками – приборы на столе, ложка суповая с вензелем на черенке, нож и вилка тоже с вензелем, все серебряное.
   – Сталин выдал. Чтобы аппетит у генералов лучше был, – пошутил Пров Федорович.
   «Если операция сорвется, выдаст он вам еще по вилке да по ножу, кому и веревку в придачу». – Но вслух Зарубин сказал, дождавшись, когда Алябьев отойдет:
   – Композитор где-то украл. Ловкость рук и никакого мошенства, как говорил наш любимый герой Мустафа.
   – Н-да, – думая о чем-то своем, произнес генерал. – А ты знаешь, слышал я где-то, что чуваш-артист тот, что играл Мустафу, оказался на фронте и погиб.
   – Чего хитрого? Если академиков в ополчение загоняли, артистов и вовсе не жалко. Их у нас – море. Вот сам говоришь, штаб сплошь из комиков состоит.
   – Ох, Александр Васильевич! Александр Васильевич! – помотал головой Лахонин, – пропадешь ты со своим язычком. Вовсе чина лишишься. Погоны заношенные сымут. Кстати, пока я езжу по делам, ты тут побанься. Композитор воды нагреет, выдаст на время штаны и гимнастерку, все твое выстирают.