— Н-ну, погоди! — рычал он, натягивая доху, — погоди! Меня-а по морде!.. Я те… Ишь, недотрогу из себя строит! Знаем мы вас, недотрог…
   Тася погасила свет и, прижав к себе Сережку, тихонько всхлипнула. Обидно! Случалось и раньше, пробовали ухаживать за ней мужчины, женатые обычно, но делали это не так бесцеремонно. Всегда становилось до того тяжко на душе, хоть волком вой. И почему это так считается, что раз оступившаяся женщина потом только и делает, что без конца оступается и привечает каждого встречного и поперечного. Гадко! Ох как гадко! Сама, сама виновата! Терпи теперь. Еще не все оскорбления и обиды испытала, еще не все.
   Спать не хотелось. Она вышла на улицу, прислонилась к дверному косяку спиной и, засунув руки в рукава телогрейки, долго глядела в хмурое зимнее небо. Ни одной звездочки на небе, ни одного огонька в деревне. Тихо вокруг и холодно. Как, в сущности, иногда человек бывает одиноким!
   Утром Лидия Николаевна между делом спросила:
   — Зачем это Карасев завернул к тебе вечор?
   Тася ответила сердито:
   — Переночевать.
   — И как?
   — Постель жесткой показалась.
   — А-а, подался, значит, на остров, там лучше принимают. Блудит он тут, как кот. Раздолье ему — мужиков мало, а нашего брата много. И потому не женится, стервец! — Лидия Николаевна вынесла ведро на улицу и, вернувшись, добавила: — А он не впервые уходит отсюда не солоно хлебавши. Ко мне тоже как-то на огонек завертывал.
   — Да ну? — поразилась Тася. — Неужели и к вам осмелился?
   — А что ж, я ведь тоже вдова, тоже баба, а не мерин, вот и желают иногда мужички, вроде Карасева, выручить!
   Тася знала, что хозяйничает в колхозе в основном Карасев, а не правление и не председатель колхоза Зиновий Птахин. Безвольный он какой-то, этот Зиновий, будто мухами засиженный. Говорят, жена крутит им, как захочет, а Карасев, видимо, чем-то и в руках своих зажал. Поди-ка их разбери, что у них там?
   Птахину было тридцать два года, а выглядел он, как старая, заезженная лошадь. Голос вялый, походка расслабленная. Делает он все нехотя, словно принудиловку отбывает. Последнее время даже на ругань колхозников перестал обращать внимание, хотя раньше он всякое выступление против себя помнил — и мстил. А еще раньше, когда прибыл в колхоз, был он хорошим парнем и дельным агрономом. Пока не женился на Кларе Заухиной.
   Вначале все шло хорошо. Ну, женился человек, взял городскую девушку. В этом ничего уж такого вроде бы и не было: человек с образованием, агроном, гнет березу по себе. Но потом пошло. Супруга его раздобыла справку, что училась и только из-за нездоровья недоучилась в сельскохозяйственном техникуме, а потому, когда Птахина избрали председателем, она перешла на должность агронома.
   Но наступили другие времена. В МТС после сентябрьского Пленума появились новые люди, началась проверка агрономов, и Клару вежливо попросили освободить место.
   И надо же было Тасе угодить именно на это место, в этот колхоз! А тут целый узел какой-то, крепко стянутый. Кто его развяжет, когда, как?
   А пока в работе и заботах незаметно проходили дни. Все дольше и дольше задерживались парии и девушки в жарко натопленной комнате, которую по старой памяти все называли лабораторией, но которая сделалась скорее красным уголком. Тася читала здесь брошюры и книги, рассказывала о том, что знала сама. Переговорив и поспорив о многом, ребята и девушки пели голосистые деревенские песни.
   Начались занятия в агрозоотехническом кружке. Нужно было непременно, еще зимой, начинать подготовку к посадке картофеля и кукурузы квадратногнездовым способом. Тренировки решили проводить прямо на снежном поле. Хватились, проволоки нет. И, как всегда, в затруднительную минуту на помощь Тасе пришел Осип.
   — Таисья Петровна, я знаю, где достать проволоку.
   — Расскажи, если знаешь.
   Осип сообщил ей: в лесу есть старая телефонная линия. Она связывала раньше дальний лесоучасток с леспромхозом. Лес там вырубили еще в войну, а линию не сняли. Ближние столбы спилили на дрова. Дальше линия почти вся висит на столбах и деревьях. Осип уже несколько лет пользуется алюминиевой проволокой от этой линии.
   Тася посоветовалась с Яковом Григорьевичем. Он махнул рукой: дескать, все равно добро пропадает, пользуйтесь без всяких разговоров.
   В воскресенье ребята и девушки направились в лес. Почти все были на лыжах. Вдоволь нахохотались ребята, пока немножко научили ее ходить по ровному месту, а с гор она и сама катилась, лихо, с хохотом и — в сугроб головой. Из леса возвращались усталые, но довольные.
   — А ведь нам, ребята, пора создавать свою комсомольскую организацию, сказала Тася, сбросив на остановке с плеча круг проволоки.
   — Конечно, пора, — откликнулось сразу несколько голосов. — Что мы, хуже людей?!
   — Давайте сначала так сделаем. Соберемся в клубе, всех комсомольцев созовем из бригад, поговорим, с чего начинать, выберем секретаря, а потом в райком комсомола заявимся, вот, мол, пожалуйста, сами пришли, помогайте.
   — Правильно. А то они пока соберутся к нам, вся молодежь состарится.
   — Нужно, Тансья Петровна, из бригад собирать пе только комсомольцев, а всю молодежь. Встряхнуть надо наш народ, скучно ребятам и девушкам в бригадах живется, еще скучней, чем нам.
   Эту поправку Тася приняла с большой охотой. Она предложила каждому корзиновскому комсомольцу выбрать себе бригаду, в которой он мог бы провести подготовку к собранию.
   В колхоз прибыл трактор. Бойко развернув машину возле правления, Лихачев своротил санями старый телеграфный столб и, напевая «Три танкиста выпили по триста, а начальник целых восемьсот…», вошел в дом. Его встретили приветливыми возгласами и рукопожатиями. Люди, подобные Лихачеву, обычно бывают почти со всеми знакомы.
   Сморщившись от дыма, Лихачев обвел глазами запущенное помещение и покачал головой.
   — Ну и учреждение! Чайную восточного стиля напоминает, бандуру бы еще. А ты чего, председатель, уныл, как банная скамейка? — осведомился Васька, здороваясь с Птахиным.
   — Здесь доведут, — буркнул Зиновий и, любезно протянув открытый портсигар, поинтересовался: — Надолго к нам?
   Васька от папирос отказался и, не переставая греть руки у раскаленной буржуйки, сообщил:
   — На зимний сезон. Имеем приказ навозец возить на поля, создать, так сказать, базу будущего урожая.
   — Не Петровна ли потребовала трактор-то?
   — Она, кажется.
   — Та-ак. Значит, она самоуправничает. Интересно, куда ты думаешь ставить трактор на ночь?
   — Право думать я предоставляю вам. Мое дело махонькое — лучше каши не доложь, но от печки не тревожь, — хохотнул Лихачев и повернулся к печке задом. — А вот и агроном Голубева, — кивнул он головой, увидев вошедшую Тасю. — Долгонько вы, товарищ агроном, спите. Так можно проспать всех женихов.
   — Вы трактор не проспите, — огрызнулась Тася и повернулась к Птахину. — Я не успела вам вчера сказать насчет трактора. Нам его из эмтээс выделили на вывозку удобрений. Надо стоянку ему отвести. Заправляться трактор будет на складе эмтээс.
   — С Карасевым говорите насчет стоянки, а мне не до нее. Вон с годовым отчетом замучился. То не бьет, другое не бьет, третьего не достает…
   Тася сердито нахмурилась, хотела посоветовать, чтобы он не спал на ходу, тогда сойдется, но сдержалась.
   — Нет уж, будьте добры, сами решите этот вопрос, — спокойно отрезала она, — а я к Карасеву не пойду. У меня своих хлопот достаточно. — И вышла из правления.
   — Ну, как? — спросил Лихачев. — Я вижу, вы тут ладите!
   — Ладим. Мы все тут ладим, да сладу мало, — угрюмо отозвался председатель и, поднимаясь, сказал: — Ты не скаль, Васька, зубы, а давай гони трактор в кузню, там в пристройке тоже когда-то трактор зимовал.
   — Вот и решена задача. Действовать надо, мозгой шевелить, и поднимем мы на небывалую высочу вверенное нам хозяйство! — заключил Лихачев, натянул рукавицы и спросил: — Баян жив? Клуб топлен? Сегодня на танцы прошу, а то вы, я вижу, совсем осатанели от общественных дел и позабыли даже о том, что, кроме труда, существует еще искусство. Так-то!
   В конторе захохотали. Даже бухгалтер поднял голову и, взглянув из-под навеса бровей, с улыбкой сказал:
   — Ты, Васька, все такой же баламут!
   Но Лихачев его уже не слышал, скатываясь по затоптанному крыльцу в новых валенках.
   Вечером в клубе гремел баян. Со всех концов деревни тянулся народ к клубу.
   Шли, поплясывая от мороза, в капроновых чулках девчата из дальних бригад, неизвестно откуда узнавшие о танцах. Появились даже заречные. У клуба толпились молодые парни, и, когда вышел па перекур Лихачев в коричневом, ловко сидевшем на нем костюме и шелковой рубашке, ребята наперебой начали предлагать ему папиросы.
   Девчата танцевали не совсем правильно, но самозабвенно, с душой, наступая друг другу в тесноте на ноги. Из ребят танцевали немногие. То ли не умели, то ли делали вид, будто танцы — это занятие, недостойное мужчин.
   Лихачев широко растянул баян, поглядывая на дверь. Показалась Тася, подвязанная белой шалью, в старой, но опрятной полудошке, и Лихачев радостно кивнул ей головой. Она проскользнула на сцену и вышла оттуда в нарядном шерстяном платье. Она немного смущалась тем, что впервые появилась на людях в праздничной одежде, и тем, видимо, что где-то внутри лишила себя права наряжаться и появляться на танцах. Это смущение и неловкость проскальзывали в ее улыбке, в торопливых движениях.
   Радостное, теплое чувство подкатило к самому сердцу Василия. Он еще сильнее нажал на кнопки баяна и начал подпевать:
 
У меня есть сердце,
А у сердца песня…
 
   Потом он громко спросил:
   — Хлопцы! Может, кто-нибудь подменит меня? Изнемогаю.
   На сцену поднялся смущенный паренек и заиграл единственный в его репертуаре вальс «Дунайские волны». Лихачев соскочил со сцены, приблизился к Тасе, которая все еще стояла, прижавшись к стене, и неожиданно робко попросил:
   — Разрешите, Таисья Петровна, пригласить вас на вальс.
   — С условием, что вы не будете паясничать. Хорошо?
   Он покраснел, заторопился, забормотал:
   — Конечно, конечно.
   И они закружились по старым, щелястым половицам. У Таси немножко перехватило дух. Она танцевала напряженно, боясь выбиться из ритма. Она так давно не танцевала, так давно не танцевала! Пожалуй, с выпускного вечера. Потом не до танцев было. И светлые огоньки загорелись вдали, и едва слышались звуки музыки, сладкой, волнующей, теплой струйкой проникающей в сердце! Будили эти звуки полузабытые воспоминания, и виделась Тасе лупоглазая девочка с острым: и плечиками, в светлом школьном зале. На спине у нее напряженная рука подростка, который изо всех сил старался не наступить ей на ноги и смотрел, смотрел на нее. Они, кажется, сидели на одной парте, обещали вечно дружить друг с другом, а она вот даже не помнит сейчас, как его звали — Коля? Толя? Ваня? Да не все ли равно? Главное, что был он, этот мальчик с пушком на верхней губе, был школьный зал с яркими огнями, была музыка, и купалась в ее мягких волнах лупоглазая девочка, и было ей так же славно, как сейчас Тасе. И пусть всегда будет так, пусть никогда не затухает ощущение молодости и сладкой грусти, пусть звучит музыка.
   …И звучала музыка до поздней ночи, а на улице потрескивали от мороза примолкшие избы и сквозь стынущий туман кое-где мигали огоньки.

Глава третья

   Спустя несколько дней после совещания в МТС в Корзиновку приехал Уланов.
   Птахин с интересом присматривался к секретарю, оценивал его, взвешивал. Секретарь не произвел на него нужного впечатления. «Мелковат, нравом застенчив, а тут сейчас надо бы генерала-рубаку, чтобы цыкнул так, что у колхозников дух бы захватило».
   Так думал Птахин и докладывал о положении дел в колхозе. Говорил он о колхозе как о безнадежном хозяйстве, явно давая понять: послужил он на посту председателя — и с него довольно. Уланов все больше и больше хмурился. Птахин спохватился и начал сдабривать свой унылый рассказ поправками:
   — Конечно, не все у нас так уж плохо. Вот, к примеру, молочные фермы образцовые, ничего не скажешь. Там Макариха орудует. Бабенка хозяйственная и настырная: из горла вырвет для своих коров.
   — Как это для своих?
   — Ну, я имею в виду форменных. Для нее все равно, что свои. Может, с фермы и начнем осмотр нашего хозяйства? Я вам в экскурсоводы агрономшу дам.
   — Я не на экскурсию приехал, товарищ Птахин. Агроному и без нас дела хватает.
   Птахин нахлобучил шапку и, снимая с вешалки полушубок, пробурчал:
   — Как же, дел много! Молодняк в кучу собирает, вечером песняка дерут на всю деревню, книжечки им почитывает агрономша, шутейные квадраты на снегу делает. Развлекаются, словом, как умеет, сглаживает серые деревенские будни.
   — Сама не спит и другим не дает, да? — скосив глаз на Птахина, сказал Иван Андреевич.
   — Пустозвонов да тех, кто спектакли умеет представлять, у нас и без нее хватало. Вот только работать некому. Пойдемте, я вас сам провожу.
   На улице он открыл портсигар с двумя легавыми собаками на крышке, протянул его Уланову.
   — Курите?
   — Спасибо, я свои. — Прикуривая из лодочкой сложенных ладоней, Уланов искоса рассматривал лицо Птахина, на котором застыли равнодушие и сонливость.
   — Вы что же, Зиновий Константинович, махнули, значит, на хозяйство рукой? — заговорил Уланов, шагая по усыпанной сенной трухой дорожке.
   Птахип затянулся, выпустил клуб дыма и проводил его взглядом в небеса.
   — Это что же, на совещании меня так аттестовали?
   — Нет, я сам нижу.
   — Ах, сами! Тогда другое дело. Только первые впечатления часто обманывают.
   — Разумеется, разумеется. Я конечных выводов не делаю.
   — Когда человек с чинами делает конечные выводы, то у нашего брата жизнь печальная получается. Не дай Бог дожить до конечных выводов.
   — Да-а, пожалуй, — заметил Уланов. — Не советую.
   Дальше шли молча. Крутила поземка. Ветер в куделю растеребливал дым над домиком, стоящим перед двумя длинными помещениями молочных ферм. Пока шли по открытому месту, от деревни до фермы, снег успел насыпаться за воротник и щекотно там покалывал.
   Вошли в помещение. После несильного, но пронзительного ветра ферма показалась тихим, сонным царством. Секретарь ничего не видел сквозь затуманенные очки, но уже уловил давно забытые запахи перепревшего сена, резко бьющий в нос аммиачный дух. Слышались сопенье и вздохи коров, слышалось, как они лениво переваливали во рту жвачку.
   Уланова охватила какая-то тихая грусть, и, пока он вытирал очки, перед ним промелькнули давно забытые картины: изба на краю старинного сибирского села, крытая не то тесом, не то дранкой. Дранкой, наверное: где было достать тесу ссыльному отцу? Сзади избы стайка с подслеповатым окном. И в этой стайке был точно такой же запах, такие же задумчивые коровьи вздохи. В окошко железными вилами выбрасывал навоз удивительно знакомый мальчишка. Корова сторонилась, наблюдая за его торопливыми, не всегда удачными бросками. Мальчишка побаивался добродушной коровенки и, держа наготове черенок вил, покрикивал: «Бодни попробуй! Я те бодну!..»
   Очки уже протерты, водворены на место. Вот на табличке написано: «Зойка». Из стойла выглядывала чернявая шустрая коровенка и норовила кривым рогом смахнуть жердь-затвор. «А как же ту тихую корову звали? Чалухой? Ну да, Чалухой». Помнится, отец партизанил, корову забрали белые и, когда ее уводили со двора, мать, глядя в замерзшее окно, на котором ребята отдышали пятнышко, по-деревенски, громко завыла: «Кормилица ты наша, Чалушонька… Теленочком, ведь теленочком я тебя, милую, взяла… Как жить-то без тебя, родная?..»
   Иван Андреевич без надобности поправил очки, и видения исчезли. На него уставилась Зойка фиолетовым, как слива, глазом.
   — Ну что, Зойка, как жизнь твоя молодая протекает? — с улыбкой спросил Уланов и погладил ее между рогами. Зойка доверчиво потянулась к нему, шумно дохнула в лицо. — Угощения требуешь? А я недогадлив. Плохо, видно, кормят тебя тут? Плохо, да? Считают, что ты корова сознательная, без корму выдашь цистерну молока…
   — Насчет кормов, оно, действительно, у нас полная прореха, — услышал Уланов и оглянулся.
   За ним в подшитых валенках, в старинной барашковой папахе стоял старик с маленьким сморщенным лицом, на котором резко выделялись кругленькие светлые глаза.
   — Пастух Осмолов, — представил его Птахин, — между прочим, лучший пастух в области. На разные совещания ездит и все такое.
   — Слышал, слышал о вас, товарищ Осмолов. Рад познакомиться.
   Осмолов ответил на рукопожатие своей сухой, цепкой рукой и пошел впереди.
   — Так вот, — говорил он на ходу, — оно, конечно, неудобно при председателе критику наводить, но я скажу, пусгь хоть разобидится, потому что хозяйство вести — не штанами трясти. Я летом холю коров, кормлю каждую чуть ли не с руки, а зимой их в могилу сгоняют, березовой да осиновой кашей кормят. Сами бы березу-то без ничего погрызли, а после этого их за дойки потягать. Какое выражение на лице будет?..
   — Ладно, довольно, — насупился Птахин, — слышали все это не раз. Побереги запал до отчетного.
   — А я и на собрании скажу, не заробею, и сейчас скажу, не только для тебя, а может, и для нового человека, товарища секретаря. Ну, чего, Туалета, глядишь на меня? Дочку ждешь? Милая, дочку! Эх ты! Жалко, язык у тебя мычать только умеет, а то бы ты сказала словечко, хоть и волк недалечко. На-ко вот, разговейся маленько, — и старик сунул ей в губы черную корочку хлеба.
   Корочками и кусочками у него были набиты все карманы. Каждую корову он оделял этими корочками, с каждой вел разговоры, и в дальнем конце фермы коровы, высунувшись, поджидали его, некоторые жалобно мычали, словно жаловались.
   — Иду, иду! — крикнул Осмолов и, повернувшись к Уланову, сказал: — Вот Туалета — гордость нашей фермы, умница наипервейшая. Мои разговоры до тонкости понимает. Словом, королева. Я ей и имя дал заграничной королевы.
   — Это какой же?
   — А бес ее знает. Внук читал книжку вслух, и больно мне приглянулось имя той Марьи Туалеты.
   — Стой, дедушка, ты, очевидно, разговор ведешь про Марию Антуанетту, французскую королеву?
   — Може, и хранцузскую. Слышь, Туалета? Хранцузское имя-то у тебя, оказывается. — И старик подмигнул белой корове с черными пятнами над усталыми глазами, с округло раздувшимся животом. — Ну, побереги себя, ложись, ложись. Я еще приду к тебе, приду.
   Корова отступила назад, грузно потопталась и начала осторожно ложиться.
   — Во-во, так, умница, не ушиби его, не ушиби теленочка-то.
   Прибежала Лидия Николаевна, раскрасневшаяся от мороза. Птахин представил ее. Иван Андреевич протянул руку. Лидия Николаевна, прежде чем поздороваться, вытерла свою руку о передник, чем немало смутила секретаря, и проговорила:
   — Вы уж извините, что не могла вас встретить. В поле ходили за соломой. Сено кончается, так теперь уже наполовину даем, а что будет к весне — уму непостижимо. Чего морщишься, председатель? Неприятно слушать?
   — Привык уж ко всяким разговорам.
   — Оно и видно. Только от твоих привычек колхозу пользы никакой.
   — Вон как! С каких это пор?
   — Тебе это лучше знать, подумай, если забыл, времени у тебя свободного много. А сейчас вот что объясни: почему не разрешаешь силосные ямы открывать? Почему кормозапарники до сих пор не подготовлены?
   — У меня, кроме фермы, есть над чем голову ломать. Это раз! - обозлился Птахин. — И если по вашему разуменью, стравить сейчас коровам сено, силос, солому — весной повезем скот на живодерню? Это два!
   — С осени надо о зиме-то думать, с осени. — ввернул Осмолов, — а когда промотаешь ворохами, трудно собирать крохами. Нечего на коровьем брюхе экономить. Скоро отел начнется. Не маленький, понимаешь, что это такое.
   — Ладно, отложите критику до отчетного, еще раз говорю.
   — Конечно, и там потолкуем, — сдвинула брови Лидия Николаевна. — Но и сейчас слушай, да не вороти нос-то, не вороти. Хвастать фермой вы с Карасевым любите, а у нас на плечах уже коросты от вязанок. Ветку на себе таскаем, солому тоже. Замучились от тяжелой работы. Ладно, еще девчата не разбегаются. Твою бы Клару сюда!
   — Клара не по своей воле дома сидит, — вспыхнул Птахин и торопливо добавил: — Что-нибудь придумаем насчет подвозки кормов. Чего это Карасев делает? Кругом завал!
   — Карасев твой по бабам таскается. Ему некогда о колхозе думать.
   Уланов не проронил ни слова. Его, производственника, коробили такие разговоры. В цехе так никогда не получалось, чтобы люди работали, старались, а начальники не знали, что у них и как у них. Ходили бы себе где-то, выпивали, блудили, а потом пот так, явившись перед этой женщиной с усталым лицом, огрызались потихоньку. Все закипело у него внутри, и, едва сдерживаясь, чтобы не повысить голос, Уланов сурово сказал:
   — Вот что, товарищ Птахин, не что-нибудь придумаем, а немедленно организуйте подвозку соломы и сена трактором, который вам прислан. Так? Прикажите открыть силосную яму и организуйте подвозку силоса прямо к ферме. Когда будет создан запас кормов у фермы, поставьте на постоянную подвозку веток и корма двух лошадей, в их числе и ту, на которой катается ваш заместитель Карасев. Это обязательно! Все! А вам, товарищ бригадир, я не рекомендую таскать вязанки и тем более заставлять это делать девушек. Как я понял, ваши непосильные труды лишь расхолаживают руководителей колхоза.
   Лидия Николаевна вся подобралась, заслышав такие, непривычные в колхозе, категорические приказания. Ответила она строго, с достоинством:
   — Мы ведь не ради удовольствия вязанки таскаем. Конечно, это не спасение. Надолго ли нас хватит? Хорошо, если вы свои указания потом проверите. — Лидия Николаевна покосилась на Птахипа. — А то ведь у нашего начальства память короткая.
   — Я — производственник и привык, чтобы мои приказы выполнялись без проволочек. Я людям доверяю всегда и проверять их на каждом шагу не считаю нужным.
   — Слышал, председатель?
   — Слышал. Постараюсь оправдать доверие, — с кривой улыбкой ответил Птахин. Но в голосе его иронии не было.
   — А ферму в самом деле можно сделать неплохой, — как бы сглаживая резкость, произнес Уланов. — Люди здесь хорошие, настоящие хозяева, и вы, Зиновий Константинович, напрасно руки опустили. Кто меня сегодня ночевать пустит, товарищи?
   — Милости прошу к нам, Иван Андреевич, в тесноте, да не в обиде, пригласила Лидия Николаевна.
   — К нам, пожалуйста, — неуверенно промямлил председатель.
   Осмолов тоже позвал к себе, но Уланов отказался:
   — Пойду я к бригадиру. Мне нужно о многом с Таисьей Петровной поговорить. Кстати, где она?
   — Угнала Ваську Лихачева с трактором в заречные бригады и сама с ним уехала, удобрения повезли.
   — Как у них дела?
   — Покусывают друг друга, острозубы.
   — Только у агрономши-то зубки вроде поострее, — улыбнулся пастух Осмолов.
   — Это так, — мрачно подтвердил Птахин.
   Уланов посмотрел на него и снова нахмурился.
   В деревне уже зажигались огни. Лидия Николаевна и Осмолов больше не донимали председателя разговорами, а сам он в драку не лез. Птахин шел, попыхивая папироской. Чувствовал он себя отвратительно. Ждал нового секретаря, хотел с ним о многом переговорить, выложить все, что лежит грузом на душе, а получилось нескладно: улыбочки, усмешечки и все такое. «Откуда и лезет все это? Да и секретарь тоже силен. Появился первый раз в колхозе, а уж командует, как взводный. Впрочем, у нас сейчас так и надо. Распустились мы, рассолодели. Трясти всех следует, покрепче, чтобы дремоту согнать».
   Птахин обернулся, увидел, что Лидия Николаевна, Осмолов и Уланов о чем-то оживленно разговаривают. Одиноко ему сделалось, он свернул в переулок, бросив на ходу:
   — До свидания. Спешу. Завтра увидимся.
   — Всего доброго, — отозвался Уланов. Осмолов с Лидией Николаевной не сказали ничего.
   Осмолов семенил, поспевая за широко шагающей Лидией Николаевной, и что-то тихонько наговаривал. Как только поравнялись со старым насупившимся домиком, стоящим чуть на отшибе, пастух начал прощаться:
   — Вот и хибара моя. Прощевайте, товарищ новый секретарь. Может, скоро уедете, так прошу вас любезно, походатайствуйте насчет наших коровушек. Не пришлось бы шкуры с них снимать. Подсобите сенцом. Вам сподручней просить. Вы все ходы и выходы знаете, товарищ новый секретарь.
   Старик усиленно нажимал на слова: «Товарищ новый секретарь». Уланов сразу уловил его хитрость — хочет сыграть на честолюбии и пронять этим. Иван Андреевич про себя улыбнулся и промолвил:
   — Хорошо, дедушка, ты уж извини, что я тебя так.
   — Ничего, ничего, так лучше, попросту-то, мы не хранцузского происхождения. — В голосе старика явно сквозило: хоть, мол, горшком назови, только уважь.
   И Уланов, погасив улыбку, серьезно ответил, сознавая, что слова его должны стать делом и что завтра же, если не сегодня, они стануг известны всему селу:
   — Так вот, дедушка, обещать быстро обеспечить ваш колхоз кормами я не могу, но падежа скота — не допустим, за это будь спокоен.
   — И на добром слове спасибо. Нам бы только до травушки весенней их, сердешных, дотянуть, а там уж я выхожу… Ну, пропревайте, заболтался я на морозе-то. И уже вдогонку крикнул: — Так, значит, Лидия, обскажи, как следует быть все, не забудь.