Жену едва спасли, и племянник был в тяжелейшем состоянии. Я так тогда пережил все это, так волновался, что меня хватил какой-то приступ, я лежал в больнице и после ездил в Ессентуки, куда пришел мне журнал «Наш современник» с изуродованным рассказом «Два солдата» (ныне он называется «Сашка Лебедев»). И я пожаловался Александру Николаевичу на этот, увы, не единственный в моей творческой жизни редакционный произвол.
    Дорогой Виктор Петрович!
    Ужасно обидно, что Ваше письмо я прочел только что — устроил себе гулянку, порвал с Москвой и месяца полтора не был там и слышать о ней не хотел. Помочь я Вам, конечно, не мог, а теперь уж как-то и сетовать поздно. А Вы думаете, у меня хоть одна статья появилась в том виде, в каком я ее писал? Да наши редакторы любым цензорам двадцать очков вперед дадут. Я тоже иногда вспоминаю старую эпиграмму, но не ту, а другую, поскольку пишу статьи:
 
Здесь над статьями совершают
Вдвойне кощунственный обряд,
Как православных, их крестят
И, как евреев, обрезают.
 
    Писателю всегда жилось трудно, таков уж его удел. Помню, в № 1 «Молодой гвардии» опубликовали мы письма Горького. И в одном из них как раз была такая фраза. Так не Горькому, а мне так влетело от одного товарища, не буду называть его фамилию, скажу только, что был он одним из «хозяев» журнала, тогда двойного подчинения, что мне сразу же после выпуска первого номера редактором быть расхотелось. И хотя второй «хозяин», к которому я, огорченный, помчался, меня нравственно поддержал, сказав: «А как же! Конечно трудно», но поддержал, так сказать, втихомолку, в личной беседе. Вот так-то. А из сборника «Серьезная жизнь» мне пришлось снять главу о «Живых и мертвых», — кое-какая критика романиста показалась не по времени. Получилось довольно смешно. Книга вышла через два года после романа, в ней есть статья: «Симонов как военный романист», а о последнем романе в статье ни слова. Кстати, то обидно, что критика-то была, видимо, в верном направлении, в «Солдатами не рождаются» К. М. не только менее анахронистичен в изображении психологии, но и более тонок, на мой взгляд, и сумел показать крупные фигуры, мне кажется, удачно. Впрочем, к чему-то я вдался в воспоминания? Ах, вот к чему. — Я даже не с цензором столкнулся, а только с редакторами. Не особенно я верю в рассказ Зубавина о злоключениях Вашего рассказа — мужик он добрый и выпить любит, но как раз незадолго до этого его здорово взгрели и внимание к журналу было особо пристальное. Вот Вы и рассудите. Что же касается матери нашей цензуры, так о ней, по слухам, был разговор Твардовского аж на самом верху. Поживем — увидим. Пока же это привело лишь к тому, что журнал начал запаздывать — цензора этого редактора побаиваются, но и позиций своих не сдают. А в общем Ваше решение послать повесть именно в этот журнал, пожалуй, правильно, если она такова, как Вы мне писали. Хотя очень хотелось бы видеть Вас в «Знамени». Может быть, все же подумаете? Не все мне в «Новом мире» нравится. Бондарев последний совсем не понравился, хотя я испытываю к Ю. В. большую симпатию, но Залыгин, действительно, здорово, написано хорошо. И вот удивительно, впрочем, совсем не удивительное дело, как он в последние годы расписался, ведь очень серовато, по-очерковому писал долгие годы, эта очерковость еще в «Тропах Алтая» сказывается. В том-то и проклятие самой профессии, что пишешь хорошо только тогда, когда пишешь как на духу, а там уж — в листа иль не в листа — это от времени, от обстоятельств зависит и, как ни тривиальна та истина, от международной обстановки. Насколько помню, всю жизнь так, и пока два мира существуют — аминь, ну а что касается, что Беликовы всегда находятся с их «как бы чего не вышло», — так ведь это явление, так сказать, национального характера, и во мне Беликов тоже сидит.
    Впрочем, я, кажется, зарапортовался, собственные недостатки начинаю оправдывать национальным характером. А все же, как ни говори, до чего же умные были наши Чехов и Лесков, много они в нас такого подметили, что читаешь и со смеху помираешь, и плакать хочется.
    Ну как же это все-таки Вы, будучи в Москве, дозвониться мне не могли? Никуда я в апреле не уезжал, дома сидел, ну, может, по утрам к телефону не подходил. Это в Вас тоже национальный характер сказался — ах, мол, не отвечает, значит, телефон не тот. Но ведь список членов союза в каждой редакции есть и там телефон этот обозначен. ДЗ-00-80 доб. 531. А у Вас, может быть, 31? А теперь добавили на коммутаторе пятерку и сами же, между прочим, на запрос 31 — такого телефона нет, хотя прекрасно знают, что это одно и то же. Тоже черточка характерная.
    Ну так вот, коли доведет господь побывать в Москве, уже попытайтесь дозвониться. Лето, впрочем, высижу в Тарусе, вплоть до октября, видимо. А что Вам стоит заехать сюда? Два часа поезд до Серпухова и час автобус прямо от вокзала до Тарусы. К Паустовскому свожу. Вчера как раз встретились на улице и грустно поговорили о том, что рыба в Оке переводится — я ему — всего две уклейки поймал, а он — и то хорошо.
    Полтора месяца я ездил да бездельничал, пора, наверное, и за работу приниматься. Висит на мне уж третий год книжка о Межелайтисе, договорная, а что-то нейдет она у меня, ведь литовского-то языка я не знаю, оригиналов-то не читал. Так вот дашь сдуру обязательство, а потом мучаешься, и главное не договор, конечно, а то, что Межелайтису натрепался и он еще два года назад по всем памятным местам возил и коньяком поил. А я тогда, перед коньяком, конечно, написал о «Человеке», и показалось, что смогу и книгу написать. Уж больно он как человек интересен, и поэт, конечно, своеобычный.
    Не знаю, говорил ли Вам, что зимою, вдруг ни с того ни с сего для Гослита написал пять листов о Демьяне Бедном и опять мучаюсь — все кажется, что чегото недотянул, а может быть, и перетянул. И о прошлом, оказывается, нелегко писать. Ну, куды крестьянину податься, а?
    В Пермь я все же когда-нибудь тоже выберусь. Вот бы только с Межелайтисом покончить.
Ваш А. Макаров.
   Но не скоро и не вдруг соберется Александр Николаевич в Пермь, однако я нет-нет да и впутывал его как местный литпатриот в наши текущие дела, загружал, и без того предельно загруженного, работой, совсем необязательной, как загружают и дергают меня самого сейчас по всякому пустяку, месяцами не давая сесть за стол и работать «на себя».
   В местном издательстве началась тихая и некрасивая возня с книгой Ольги Александровны Волконской. Писательница Волконская, родственница знаменитой семьи по мужу, родилась в селе Гусевка, под Царицыном. В 1920 году ее семья эмигрировала в Турцию, затем во Францию, а после аж в Аргентину. В эмиграции и выросла Волконская, училась в Сорбонне, работала журналистской в БуэносАйресе, выпустила несколько книжек в Южной Америке и во Франции. В 1949 году переехала в Чехословакию, где работала переводчицей, преподавателем, писала статьи, рассказы. В семье Волконских царил русский дух, все члены семьи говорили на русском языке и мечтали вернуться «домой».
   Вернулась в Россию в 1960 году одна лишь Ольга Александровна Волконская, остальные члены семьи умерли за границей. Поселилась и до самой смерти жила в Перми, работала в агентстве печати «Новости», была принята в Союз писателей.
   Печататься Волконская начала с 1943 года. За границей у нее вышла книга «История и эволюция русской поэзии», Буэнос-Айрес, 1944 год. Там же и в том же году вышел сборник рассказов «Тени заката», а спустя три года — популярная книга «А. Пушкин. Жизнь и творчество», роман «Эмигранты». Печатала она и очерки о прибытии советских кораблей в Южную Америку — «Сахалин» и «Азербайджан».
   Словом, вполне, как говорится, творчески состоятельный, патриотически настроенный человек, но ведь перестраховка-то, да еще местная! Она же вперед нас родилась, и вот, дабы «чего не вышло», решили местные издатели подстраховаться — и послали рукопись первой книги бывшей эмигрантки «наверх». Я возмутился и письмом попросил Александра Николаевича помочь автору, учитывая ее «прошлое», что она ж дитем была… и т. д. и т. п.
   Но не зря говорится, что земля круглая! Рукопись Волконской уже была прочитана Александром Николаевичем Макаровым.
    Дорогой Виктор Петрович!
    К сожалению, Ваше письмо несколько опоздало — рецензию на книжку О. Волконской я отослал еще до Нового года. Ваше мнение для меня имеет значение, и, получи я письмо раньше, я бы, вероятно, немножко подмаслил рецензию. А так, боюсь, она скуповата: книжку, по-моему, издать надо, но в особый восторг она меня не привела. Ужасный идиотизм — эта манера посылать книжки «наверх». Чепуха какая-то! Как будто «наверху» не могут ошибаться, как будто один столичный рецензент с его субъективным вкусом только и способен решить судьбу книги. «Парижские рассказы» мне понравились меньше, аргентинские больше и, по правде говоря, меня несколько огорчила эта разномерность, да и манерничанье цветистостью. Но все это, право же, не имеет отношения к изданию книжки. И как Вы, вероятно, уже знаете, я высказался за издание. Если Вы имеете какуюто связь с издательством, то поднажмите со своей стороны, мол, конечно, рецензия требовательная и даже придирчивая, но ведь, мол, критик-то строг, как известно, и все-таки считает, что книгу надо издать. Может, даже предположить, что общий критический тон рецензии объясняется трусоватостью рецензента, мол, старался так написать, чтоб обеспечить пути отхода, буде вышедшая книжка вызовет не тот реагаж. Поскольку в рецензии я сделал предположение о возможности выделить в отдельную книгу аргентинский цикл, я не писал о заглавии книги. Очень советовал бы автору изменить его, если книга будет выходить в этом виде: «Фиалки и волки» — в этом есть что-то претенциозное.
    Что же касается того, что происхождение и былое автора тормозит издание книги, так это уж совсем бог знает что! На месте издательства я наоборот возрадовался бы и даже предпослал предисловие (от издательства или кого-то из писателей-пермяков, или самого автора), — вот, дескать, читайте: человек сама все видела, и не со стороны, а изнутри, и выросла там, и даже печаталась там, а вернулась на Родину, и т. д. и т. п.
Ваш А. Макаров.
    Дорогой Виктор Петрович! Очень рад, что с Волконской обошлось все благополучно. Молодого совещания явно не будет, это уже и официально известно, но будет какой-то пленум, и м. б. Вы все же приедете в Москву. На «отклик» Вы не напросились. Мне шлют немало книг, но, как правило, именно на присланные-то и не откликаюсь. Так что Вы — редкое исключение, и виною не вы, а Ваша книжка. Кстати, я тут пропагандировал ее одному югославу и даже дал в инкомиссию Ваш адрес, буде им захочется связаться с Вами. В Москве эту книжку найти трудно.
    Последнее время я совсем замучился от общ. работ. Перевыборы в райсовет, депутатский отчет (больше, слава богу, не буду — сослался на болезнь), сунули за каким-то чертом в «Лит. газету» на общественных началах. Словом, работы тьма, а толку нет.
    Напишите мне, как будет время, когда-нибудь, просто так, о чем вздумается.
Ваш А. Макаров.
   Я и впредь буду ставить письма в этой книге «порциями», но придерживаясь точной хронологии. Как мне кажется, сосредоточивая свои комментарии в одном месте, а не за каждым следующим письмом, я даю возможность больше слушать моего старого друга и обнаружить вместе со мною, что он был не просто критик, не просто ранимый и загнанный временем человек, но еще и крупный мыслитель (я знаю, Александр Николаевич воспринял бы это высокое слово по отношению к себе с иронической усмешкой), но мне и настаивать на том не надо — непредвзятый читатель сам убедится в этом, читая письма покойного. Я же все, что было памятно, постараюсь написать в конце и вставить между «зарядом» писем, не мешая им, дополню тем, что было, на мой взгляд, в наших отношениях заслуживающим внимания, что так или иначе поучительно для всех нас и по сию пору.
    Дорогой Виктор Петрович!
    Письмо Ваше пришло в Тарусу, а я целый месяц просидел в Москве, где меня терзали и резали «мудрые врачи». То ли от купанья, то ли еще от чего у меня была флегмона (говоря по-русски — сучье вымя) какой-то необъятной величины. Впрочем, провалялся месяц и сейчас еще не понимаю, то ли совсем прошло, то ли еще нет. Все это, конечно, пустяки. Но вот Ваша беда так беда. Но я надеюсь, что все же кончится благополучно. Очень расстроило меня Ваше письмо, и самое главное то, что бессилие, в каком иногда оказываешься, мучительней любой боли. Правда же, иногда сталкиваешься с такими явлениями, что переживаешь какое-то чувство вроде того, что охватывало тебя на московской крыше во время первых бомбежек — все видишь, а сделать ничего не можешь.
    Вероятно, спасение только в одном — в работе, дык ведь вот немощи мешают.
    Года три назад умер у меня флотский товарищ — журналист. При жизни он выпустил еще в 49-м году маленькую книжицу стихов в Крымиздате. А после смерти оказалось, что у него в столе лежали любопытные и оригинальные повести, и не о море, а о борьбе с басмачами в Ср. Азии, где он воевал с ними в 1931 году. Вот их хочется протолкнуть в Воениздат. Был он удивительный человечище, весь, казалось, ушедший в газетную работу (он был ответственным секретарем «Кр. черноморца»), номера не делал, а прямо-таки лепил, формовал. Детина — рост 184, лицо и фигура — хоть статую высекай — идеальный боевой моряк, а вкус поэтический у него был настоящий, хотя, может быть, несколько романтически утонченный. Любил Грина. И вот эта рафинированность ума и чувств в сочетании с могучей фигурой создавали какое-то особое обаяние. И как-то очень располагали к себе. Мне не случалось встретить человека, который к нему не был бы расположен. А то, что писал не показывая — то ли из скромности, а может быть, потому, что был раним сердцем. Не знаю. Вот мне и надо написать предисловие, да так, чтобы сборнику цену почувствовали и в издательстве, где вопрос об издании еще не решен, а я вот уж несколько дней сажусь за бумагу и ни черта не выходит. Может быть, потому, что личное отношение мешает, вижу не столько материал, сколько его самого.
    Спасибо за «Хлебозары». Удивительно Вы пишете, не знаю, как насчет звучания, но запахом полей, хлебов, грозы повеяло от этих страничек. Пересылаю рассказ в «Знамя» со своим всхлипом — очень мне хочется, чтоб его напечатали. Я только не давал бы этого подзаголовка — стих-ние в прозе — это ведь издатель Тургенева его выдумал… Ну, а Вам о старческом думать совсем рано.
    Очень хочу, чтобы осень для Вас оказалась плодотворной, чтобы принесла она Вам, как и полагается осени, щедрые дары — и полное выздоровление близких, и творческий запал, и полные куканы хариусов. А мне уж, видно, этой осенью у Вас не побывать, куда же я, недорезанный, поеду?
    Пожелайте от меня Вашей жене поскорее выздороветь окончательно.
Ваш А. Макаров.
    Дорогой Виктор Петрович!
    Спасибо Вам за письмо. О своей статье говорить больше не буду, тем более что лежит на столе груда читательских писем, на которые, кажется, опять придется отвечать. А я замотался и еще не раскрыл папку с письмами при всей моей доброте, существующей в Вашем воображении. Должен был еще в декабре сдать книжку о Демьяне Бедном, маленькую, популярную, листа на четыре, и вот только что закончил ее вчерне. Работы еще на добрый месяц. От всех прячусь, никуда не хожу, изоврался сам и мои домашние: то говорят, что я в Тарусе, то, что в Калязине, а я жму. Увы, пишется не ахти, странички три-четыре в день, а наутро глядишь — бред собачий. Нет ничего хуже спешки, а мы живем только в спешке, подгоняемые то сроками, то нехваткой денег. Поверите ли, за всю зиму не вырвался за пределы Москвы, ни в лес, ни на лед, ни просто в деревню. И при всем при этом перед всеми печатными органами в неоплатном долгу, все смотрят на тебя, как на зверя, — обещал, а не написал. И в самом деле — я вконец испортился — всем обещаю и ничего не успеваю. А когда-то гордился тем, что любое обещание не только выполнял, но и в срок. Словом, охоты много, а силы не те, и никак не может с этим человек примириться.
    Очень верно Вы пишете об Аннинском и Бушине. И очень они разные. Левушка Аннинский, верно, пококетничать не прочь, но литературу любит, хотя как-то погородскому, больше именно литературу, чем то, для чего она. Впрочем, это беда bqeu горожан, а может быть, это даже достоинство: думать, что литература и есть то, на чем свет клином сошелся. Что существует она сама по себе и для себя, но талантлив Лев Ал-дрович несомненно. Бушин же, по-моему, кроме себя, ничего не любит. Странный он какой-то. Он ведь когда-то был в семинаре у меня по Литинституту, я принял этот семинар от Веры Смирновой и года полтора вел его. На защите диплома я попытался сказать Бушину, что беда в том, что он больше любит себя, чем литературу, коей намерен заниматься. Он принял это с вежливой улыбкой и вообще мне при встрече всегда улыбается. Не читаю я его статей.
    Я очень жалею, что, отказавшись от всех земных радостей, почти не следил за журналами и еще не прочел Ваших рассказов в «Лит. России» и «Огоньке». Как прочту, напишу, как о «Двух солдатах», когда они появятся. И почему это Вы все шлете в «Лит. Россию» да «Огонек»? Прислали бы хоть раз в «Знамя». А, может быть, повесть показали бы, а?
    Вот уж не думал, что Вас хватит инфаркт. У меня их было два. Остается утешаться тем, что «инфаркт — залог здоровья». Пить, курить не станете (разве лишь тайком), а будете только работать. Веселенькая жизнь! Иногда, честное слово, я бешусь, когда врачи меня уверяют, что мне даже есть после 7–8 часов вечера поздно, а вот работать пожалуйста… Самое смешное, чем больше стареешь, тем больше хочется выкинуть нечто несусветное, в бандиты, что ли, пойти? Из дому сбежать? Поступок престарелого Толстого — это ведь юношеский поступок. Как и «Хаджи-Мурат» — юношеское произведение. А пока не спешите. Потихоньку входите в ритм. Самый страшный враг для нас с Вами не водка, а спешка, дергание.
    Повесть Вы одолеете, и не одну. Это спервоначалу кажется страшно. Да, вот еще что. Как правило, после инфарктов месяцев шесть, а то и год уходит на раскачку. Так было у меня оба раза. И если увидите, что у Вас что-то плохо двигается, не пугайтесь, все пройдет.
Ваш А. Макаров.
   Итак, наступил 1964 год, в который мы наконец-то встретились с Александром Николаевичем и сразу же подружились без натуг и притирок. Может, это произошло отчасти потому, что в письмах мы уже о многом переговорили, «подготовили почву» для дружеских отношений и какого-то жадного и естественного стремления в общении друг с другом.
   Во всяком разе, с того, уже далекого года, я почти никогда и нигде в Москве более не останавливался, а только у Макаровых, — да и не отпускал меня Александр Николаевич. «Успеете еще, успеете нашататься по столице, нагуляться, натрепаться, — говорил он, — тут по вас соскучились, и дамочки ваши, да и мужчины… некоторые…»
   Он зажимал букву «р», точнее, не зажимал, а как бы катал во рту кедровый орешек, что дало основание некоторым литераторам, в особенности тем, кого он не баловал вниманием, считать его евреем и чуть ли не скрытым, злобным семитом. Но если судить о нацпринадлежности по картавости, то часть населения Вологодской области, один знаменитый писатель вместе с половиной населения его родного района — должна попасть из-за картавости в евреи.
    Дорогой Виктор Петрович!
    Что-то больно мне тошно. Ездил в Воронеж на какие-то обсуждения книг, издаваемых «Сов. писом» по отделу критики. Вернулся и захандрил. Правда, и поехал-то в каком-то состоянии душевной невесомости. Может быть, потому, что весна и на улице «сырость и слякоть», может быть, потому, что всякие совещания на меня нагоняют тоску. Главная беда в том, что застрял где-то на 4/5 статьи об Аксенове и теперь не знаю, попадет ли в № 6. И вроде знаю, что хотел бы сказать, а фразы не склеиваются, все рассыпается, как только садишься за бумагу. Радует только, если это может радовать, что врачи связывают такое состояние не просто с полным обалдением, а с каким-то временным «кризисом кровеносной системы» и усиленно пичкают меня пчелиным молочком, и колют всякими витаминами, после чего, по их мнению, я неминуемо взыграю и заекаю селезенкой. Удивительно поганое состояние. Лень даже из комнаты в комнату пройти, целый день валяюсь в постели и читаю французские романы — Саган, Симона, Сименона — целый ворох прочел, и в голове вертятся одни многолюбивые бабы да неудачливые преступники, которых изловляет удачливый Мегре. Вот так скажи кому, чем занимается советский критик, засмеют. А мне, ей-богу, не до смеха. И надо бы мне развязаться с Аксеновым, ох как надо, чтобы на этом пока поставить точку — сложить книжонку из статей последних лет и не писать хотя бы год никаких патриотических статей. А как не писать — жить же ж надо ж и т. п., положение обязывает. Вспоминается Михаил Голодный — удивительной был души, доброты и скромности человек, и немало в свое время посмеивались над ним, что в разговорной речи он иногда не в ладах был с русским языком и прорывались у него «одессизмы». Так вот, о нем шутили, что он про своего злейшего врага, критика Елену Усиевич, говорил: «Усиевич, пишет критических статей. Я бы тоже мог писать критических статей, но партия мне говорит: «Голодный, пиши стихов». А мне вот редакция говорит: «Пиши критических статей». А мне все кажется, что я пишу не то, что надо, и в редакцию несешь с каким-то неясным отвращением — сам, мол, чего-то недодумал, да там еще советов поднакидают, да к тому же все скорей да скорей… Ну да ладно, бог с ним, вот, дает бог, доживу до лета и поведу здоровую жизнь пойду-выйду на быструю речку, сяду я да на крут бережок и замечтаю — вот да бы написать бы о людях, которых знал когда-то, только ведь таланту нету. А ведь действительно, каждый из нас, наверное, носит в душе образы людей, которые составляли часть самого тебя, «без которых нет меня», и очень странно, что людей этих нет и никто о них, кроме тебя, может быть, и не напишет, и не помнит, и не знает, что это были за удивительные люди.
    Не знаю, писал ли я Вам, что вот уже скоро год, как сгорел у, меня один друг, скорее, конечно, друг в прошлом, в парнях вместе гуляли, а потом дороги наши разошлись: я — литератор, он же один из «малых сих» — из деревни уехал, воевал, Вернулся полуинвалидом, женился наконец на той, с которой лет десять еще перед войной шлялся, да отец ее замуж не выдавал; отец-то выдавал, детей куча и старшая в семье хозяйкой была. Да, женился, переехал в Москву, какойто подвал, яму какую-то себе оборудовал и еще лет пятнадцать в этой яме прожил, пил, конечно, виделись редко, да и говорить-то не о чем было, только смотрел он на меня влюбленными глазами, а я тщетно искал в его одутловатом, посеревшем лице черты того озорного певуна и шутника, каким его помнил, и вдруг как-то звонок: «Дядя Саша! Это говорит Валя Буянова, у нас папа умер». — «Что? Как?» — «Сгорел на работе». Я чуть не фыркнул — как это Макашка, в общем-то лентяй с золотыми руками (все умел), мог сгореть на работе, как какой-нибудь партийный работник. Оказывается-таки сгорел. Дежурил ночью в какой-то сушилке, выпил, наверное, и сгорел вместе с сушилкой. И вот уж год не дает мне покоя, как говорили в старину, его тень. Все кажется, вспоминается Михай с гармошкой, с драками на «канаве», где встречались враждующие деревни… Но кому нужна эта романтизация прошлой деревни? И другие помнятся — целая череда сильных, юных, и куда это все потом в человеке девается, ведь все же эти деревенские ребята были до чертиков талантливы, сами пели, сами играли на драных гармошках; конечно, транзисторы через плечо — это признак культуры, только, по-моему, оболванивают эти транзисторы почем зря. Словом, «век иной, иные птицы, и у птиц иные песни, я любил бы их быть может, если б мне иные уши». Вам еще везет. Вы все же где-то дома, у родового корня, а у меня и дома нет — места детства давно под водою, а там, где юность прошла, от коренного населения почти никого нет, так, какая-то смесь племен, наречий, состояний — те, что селятся ближе к Москве, но не в родительском доме. А в Тарусе, конечно, хорошо, но ведь там я дачник и природа-то все же не наша, не калязинская.
    Ну ладно, что-то меня в жар кинуло, надо, видимо, ложиться.
    Статей моих оппонентов я не читал, так, глянул только. Это, наверное, очень я поступаю плохо. Но мне не хочется влезать в эти споры ни о чем, что, вероятно, тоже свидетельствует о том, что критик я липовый — не интересуюсь тем, что по мнению критической среды есть главный смысл ее существования.
    А в Кемерово мне хотелось бы поехать. И предлагали. И я вроде согласился. Да вот не знаю, как, выйдет ли?
    Кланяйтесь супруге и семейству.
Ваш А. Макаров.
    Дорогой Виктор Петрович!
    Давно о Вас ничего не слышал — что, как, где? Конечно, я скотина, целое лето собирался написать запрос и дотянул до поздней осени. Все завтра да завтра. Но я что-то уж всерьёз беспокоиться начал. Как здоровье? Семья? Что с повестью? Очень о Вас стосковался. А вот до письма не добрался. Скажешь жене — очень охота Астафьеву написать — и на этом успокоишься.
    Лето прожил в Тарусе, занимался какими-то поделками, ничего путного не сотворил. До чертиков надоели качания нашего литературного маятника, только и думаешь о том, как бы проскочить промежду тик и промежду так.