Вот вы-то, Хуанчо Лусеро, можете податься отсюда! Жизнь приготовила вам
прогулочку с хорошей провожатой, она вам все двери откроет, даже на
небо,донья Монета...
- Не знаю, поедем ли мы... - ответил Хуанчо Лусеро.
- А не поедете, давайте нам, - мы отправимся.
- Да если мы с деньгами и здесь останемся, начхать нам тогда на всех
гринго.
- У кого деньги, тому нечего петушиться, слышь, Хуанчо, - вмешался
кто-то из соседнего кружка.В драку лезть - бедняку, а богач, миллионер
кулаками не машет, за него другие дерутся; вон те, вояки, за вас постоят.
веселиться, и хватит о всяких бедах. - Хуанчо стал протискиваться сквозь
толпу, чтобы распорядиться насчет спиртного.
Бастиансито Кохубуль читал вместе с "Помом" (помощником телеграфиста)
новые телеграммы. Им предлагали автомобили, сейфы, радиолы, пишущие машинки,
мебель, дома, квартиры, туристские путешествия, виллы, дачи...
- За кого нас принимают эти люди? - удивлялся Кохубуль. - Предлагают
нам все, кроме плугов, инструментов, плодоочистительных машин, зерна... - и
рассмеялся:- Ха-ха! Вот я уже и в автомобиле, и в квартире с сейфом...
Ха-ха-ха! Если б они знали, что мне больше всего граммофон иметь хочется...
Вот-вот, куплю граммофон с пребольшущей трубой!
- Да что это вы говорите, дон Бастия, - робко заметил Пом.
- Не Бастия, а Бестия, - прервал чтение телеграмм красивый малый с
рыжей копной волос, краснокожий, как кедр, большой приятель Кохубуля. - Его
надо называть дон Бестиансито. Ну-ка, назови его дон Бестия...
- Не буду, - ответил Пом. - Это неуважительно.
- Ас каких пор ты уважать-то его стал? Когда прослышал, что он
миллионер? Ну и люди! Есть доллары, значит, надо уважать. Он, видите ли,
изменился. Уже не тот, что был. Другим стал. Дарохранительница!
Неприкосновенная личность! Сокровищница! Святыня! Гляди, я его схватил: мясо
как мясо!
- Здорово ты надрызгался, вот что я тебе скажу,пробурчал Бастиансито,
потирая руку, за которую ущипнул его рыжий.
- Что, что? - вскинулся тот.
- Пьян ты, говорю...
Рыжий икнул и обернулся к другим:
- Не пьяный я, а веселый! Понятно? Не пьяный, нет! Различать надо...
Но гости, а также Хуан Состенес Айук Гайтан, его супруга Арсения и
Крус, жена Лино Лусеро, ему не ответили. Он снова икнул. Качнулся на
нетвердых ногах.
- Ничего не поделаешь, - - продолжал Кохубуль, обращаясь к Гауделии,
своей жене, и Сокорро, старшей дочке, которые подошли к нему. - Во всей этой
куче телеграмм, глядите-ка, нам хоть бы для смеха какую-нибудь борону, или
мельницу для бананов, или сверло предложили... Даже сверла нет, чтоб мозги
нам просверлить теперь, когда... Трубастый граммофон,вот чего я хочу. Пусть
трубит, как в Судный день, чтоб все со страху на одно место сели...
И пока донья Гауделия и дочка его Сокорро читали телеграммы, Бастиан не
отставал от Пома:
- Ни плуга, ни плодоочистки, ни мельницы, ни бороны, ничего, что нам...
- Ничего, что вас может унизить! - перебил его Пом, которому надоела
эта литания. - Не мое дело судить, но, думается мне, ни к чему предлагать
эти штуки, они вам больше не нужны. Ведь с такими деньгами вы не будете
сажать бананы, фасоль, маис на берегу, ходить за коровами, а если и будете,
то как гринго: приедут, поглядят, на местах ли надсмотрщики, и уберутся
восвояси...
- Уберутся, а скуку свою здесь оставят... - вынырнула, и пропала, и
снова вынырнула пьяная огненная голова. - Только затем сюда и приезжают
гринго, хандру свою подбрасывать. И не будь господа бога, который иногда
ураган посылает, давно бы мы все от сплина подохли. Извините за словечко, а?
Я что-то сказал? Spleen... Сплин!
- Знаешь, есть такие семейки, где все в разных партиях состоят, а за
одним столом едят. Вот и ты, лаешь на гринго, а твой двоюродный братец,
судья, их защищает. Он даже на праздник не пришел, боялся, как бы
"Тропикальтанеру" не стали ругать.
- Замолчи, Бастиан, не говори мне про это дерьмо собачье!
Донья Гауделия сделала вид, что ничего не слышала, и удалилась со своей
дочкой Кокитой и с телеграммами - весь ворох с собой забрала. Кстати, надо
было взглянуть и на грудного малыша.
Макарио Айук Гайтан потешался над лихими шутками, которые отпускал
бритоголовый старик с белыми усами. Макарио сказал, что они, наверно, уже не
будут работать на побережье, ни на побережье, ни в другом месте, и что ему
остается только нанять старика с белыми усами, бритую башку, чтобы тот
смешил его своими выходками.
- Нанять? - переспросил старик обиженно. - Нанять меня, старого Лариоса
Пинто? Нанять? - выпятил он щуплую грудь и покрутил белесые усы сухими
стариковскими пальцами. - Не затем ушел я из столицы, сбежал, обучившись
стольким вещам, из города, чтобы меня нанимали. Мне всегда претила роль
наемного имущества, назовите его хоть чиновником или служащим; меня тошнит
от одной мысли, что надо сдавать себя внаем. Впрочем, мысли - это
принадлежность свободных людей! А я приехал на побережье запроданным, - вот
ведь благодать! - запроданным одной иностранной компании, компании, которой
продали всю эту страну и почему-то не продали заодно и нас с вами. Это мне
кажется явной несправедливостью. Но Лариос Пинто не мог отстать от родины, и
потому я приехал запроданным.
Вокруг старика образовалась группка любопытных слушателей.
- Нет, друг мой и приятель Макарио, нечего и говорить о найме, это меня
оскорбляет. Ты меня купишь. Нанимают только публичных девок, а всех
остальных женщин покупают.
Громовой хохот раздался в ответ.
- Великое счастье, Макарио, сделаться твоим рабом! Перестать быть рабом
этих проклятых янки! Извиняюсь, моих божественных господ, которые приковали
меня к подневольному труду моими же потребностями и пороками, - надо же мне
есть, да и поспать я не прочь! Я принадлежу им и всегда буду принадлежать,
если Макарио Айук Гайтан не заплатит того, что я стою, и не купит меня...
Снимет ярмо и поставит клеймо, будь оно проклято! Почему бы не заявить во
всеуслышание, что рабов надо клеймить?
Число слушателей, потешавшихся его забавной болтовней, все росло.
- С тех пор как я здесь, верьте мне, я счастлив, потому что рабство -
это то же супружество, а ведь в нем человек находит самый смак своего
счастья. Но, правда, нужно приноравливаться, забывать о законах, защищающих
от эксплуататоров, не страдать из-за того, что эти законы остаются лишь на
бумаге, и не требовать их выполнения, ибо тогда ты будешь не просто рабом, а
рабом, распятым самыми презренными из центурионов.
- Да здравствуют свободные люди! - закричал Поло Камей, до которого
явно не доходили слова Лариоса.
- Согласен. Да здравствуют свободные люди! Тот, кто говорит, что есть
рабы, не хочет сказать, что у нас не остается места для свободных людей. Но
на них скоро будут смотреть как на выродков, как смотрят ныне на пропойц;
про таких скажут: погляди-ка, - и ткнут пальцем, - вон чудак гуляет на
свободе.
Снова раздался взрыв смеха. Камей, маленький решительный человечек,
пробился сквозь толпу к Лариосу.
- Старый пошляк! Если кто и купит тебя, как купили гринго, так только
одни азиаты!
- Согласен на пошляка, хуже быть трепачом! Камей ринулся на него.
- Потише, Поло, - вмешались люди, - чего лезешь в бутылку?
- Говоришь, желтая опасность? -ухмыльнулся Лариос. - Я предпочел бы
ходить с косичкой, как китаец, чем...
- Да нет же, Поло, это все шутки; кто пожелает быть рабом!
- Вот этот! - проворчал Камей. Схватив за плечи, его вынудили дать
задний ход, как говорят автомобилисты.
- А кто же мы, по-вашему?! - вырвалось у Лариоса.
- Врет! Пустите, я покажу ему, какой я раб! Поло Камей не раб!
Вмешался пьяный с рыжей шевелюрой:
- Не р-р-рабу, а жену даю я тебе! - И тут же извинился:- Пр-р-рошу
прощения, я помешал свадьбе?.. А кто тут невеста?
От Лариоса он качнулся к Камею, потом обратно, ощупал их одежду,
стараясь понять, кто из них двоих невеста, - пьяный туман застилал глаза.
Выходка пьяного разрядила атмосферу, даже спорщики расхохотались.
- Ну-ка, еще по глотку! - закричал Макарио, обняв Лариоса и Камея. -
Эй, там, в столовой! Скажите, чтобы нам вынесли по стаканчику!
Пьянчуга поддакнул:
- Не возр-р-р-ражаю...
- Против чего не возражаешь, дружище? - спросил его Лариос.
- Тр-р-рахнуть по стаканчику...
Его шатнуло назад: он делал больше шагов назад, чем вперед, но, пятясь,
не удалялся, ибо, топчась и кружась на месте, задом двигался вперед. И
болтал:
- Хватить стаканчик... Вспомнить мать родную... да и заплакать... А у
меня нет ни стакана, ни матери, ни крова, ни пса... Ни крова... пса...
во-пса-минаний, которые бы лаяли на меня... Потому я и не плачу... А это
очень трудно... удержать ночь... Руки-то тяну, а она ускользает... Такая
мягонькая, никак не удержать... Пойду, силой рассвет не пущу... Мы только и
можем силу на всякие глупости тратить. А если взять бы волю железную... да и
воткнуть ее в небесное колесо ночных часов?.. - И, спускаясь по ступенькам в
ночь, он запел: - "Аи, тирана, тирана, тирана!.."
Фейерверк, бушевавший вокруг "Семирамиды", рассыпал на земле горящие
угольки и пепел. В ветвях кокосовых пальм по-прежнему торчали головы пеонов,
парней и мальчишек, с восторгом взиравших на празднество. Где тут орехи, где
головы? А над ними звезды. Где тут ангелы, где звезды? Незатухающая ночь.
Утренняя звезда. Жены ночных сторожей почесывали одной ногой другую в
ожидании мужей, а мужья ушли на работу больными. Сгорая в огне лихорадки.
Слабый фитилек дыхания в живых трупах. Ночной сторож -днем труп, не
работник. Зачем заставляют работать трупы? Кричит смерть. Зачем берут
работать трупы? Я призываю их! Этих, этих самых с костями, прозрачными от
голода, с ватными глазами, с зубами как решетка, на которой жарится
молчанье... в ожидании хлеба!.. Верните мне моих мертвых!.. Но с плантаций,
где жизнь превзошла самое себя в щедром расточении жестокостей, не донеслось
даже эха в ответ, никто не ответил смерти, только машинки стучали вдали,
маленькие машинки под руками time-keepers {Учетчиков (англ.).}, на каждой из
которых отстукивались числа, цифры, поденная плата...
- Тоба!
Одиноко прозвучало имя. И осталось одно только имя. Жемчужные грозди
теплой дымки плыли над горячими береговыми песками, на которых закипает
жгучее тропическое море; эту дымку раскаляет песок и развевает ветер, эта
дымка окутывает тела таких женщин, как Тоба.
- Тоба!
В какой частице воздуха, в каком мгновении времени, в каком миге
вечности был Хуамбо Самбито, когда услыхал это имя, только что произнесенное
Гнусавым неподалеку от конвойных, между праздничным светом, заливавшим
патио, и тенью дерева гуарумо.
- Тоба!
Таинство кровного родства. Еще до того, как он стал самим собой, он уже
был братом Тобы. Он не знал ее, никогда не видел, но оба они вышли из одного
мира, водянистого, сладковатого, из одной ватной рыхлости плоти, как
червяки, - об этом, терзаясь, думал он сейчас, слыша имя своей сестры. Тоба.
Таинство кровного родства.
И его затрясло, как в припадке. Гнусавый держал ее за руку; вот она вся
- белые глаза; габача, накинутая на плечи и едва прикрывающая коленки; ноги
в сандалиях на резине; длинные руки, бесконечно длинные, окунутые в тень,
лижущую ее тепло, которое, он знал, вышло из той же материнской утробы. Он
не помнил ее. Его бросили в лесу на съедение ягуару. Так поступили родители.
Рот наполнился горькой слюной.
Тоба его тоже узнала. Точь-в-точь как на том обрывке фотографии, что
прислала ей сестра Анастасиа. Внизу подпись: "Это твой брат Хуамбо. Он
гордый. Со мной не говорит. И я с ним тоже". Ее глаза смуглой куклы, белые
глаза из белого фарфора с черными кружочками посередине остановились на лице
мулата. Она протянула ему руку. Гнусавый живо отпустил ее локоть и хотел
вмешаться. Тоба его остановила.
- Старший брат, - пояснила она, - старший брат, рожденный на другом
берегу. - И, подавая Хуамбо руку, сказала ему:- Мать жива. Отец умер, здесь
похоронили.
Вдали лаяли собаки. Их лай сливался со скрипом повозок, направлявшихся
к месту работы.
- Где мать, Тоба? Я хочу тебя об этом спросить.
- Там, дома... - и ткнула пальцем в ночь. - Там, дома... Это сеньор,
друг... - представила она Гнусавого.
- Хувентино Родригес, к вашим услугам, - сказал тот, протягивая Хуамбо
руку.
- Я с удовольствием пожму ее, друг. Сладкая рука. Рука сладкой дружбы.
Есть руки, которые с первого раза кажутся горькими.
- На мои руки не падали слезы, никто не плакал по мне, - сказал
Хувентино.
- Так лучше. Правда, Тоба?
- А когда женщина льет слезы в пригоршни мужчины, - прибавил Хувентино,
- надо просить ее потом целовать ему руки, чтобы исчезла соленая горечь и
они стали бы сладкими навек.
- А если мужчина один плачет над своими руками? - заметил мулат.
- Твоя мать, Хуамбо, будет их целовать, и они станут сладкими, как
патока...
- Меня бросили в лесу на съедение ягуару.
- Неправда это. Тебя подарили сеньору американцу, Хуамбо.
- Человек хуже ягуара, Джо Мейкер Томпсон хуже ягуара. Сейчас он
старый, а раньше... - И мулат перекрестился. - Где мать, Тоба? Этот вопрос
жжет мне губы. Меня, Хуамбо Самбито, этот вопрос жжет всю жизнь.
- Мы пойдем, Хуамбо, туда, к матери. Туда, домой. Хувентино-сеньор
пойдет на праздник. Хувентино-сеньор будет танцевать с нарядной женщиной. Мы
вернемся, вернемся сюда, и Хувентино-сеньор будет с Тобой. Тоба его целует.
Ни на что не сердится.
Мулаты ушли. Собаки лаяли, не переставая. Круглый, отрывистый лай - они
лаяли на повозки, вертя головами по ходу колес.
Гнусавый молча и растерянно, завороженный ее словами, как заклинанием,
глядел вслед мулатам. Потом полез вверх по ступеням в веселящийся дом, где
можно раздобыть спиртное.
Не одну, три стопки двойного рома опрокинул он в свою утробу.
Провозглашал тосты, смеялся, а перед глазами стояла Тоба. Тоба-статуя, Тоба,
грезящая наяву, пахнущая имбирем, с точеными грудями, совсем без живота.
Тоба, простирающая руки к звездам, покорная его ласкам. Тоба в его
остервенелых объятиях, с готовностью, без устали отвечающая на поцелуи. Тоба
с твердыми коленками, огрубевшими от частых коленопреклонений перед святыми
образами. Тоба, с волосами, разлившимися по земле бурлящей черной кровью в
завитках пены, хрустящих на его зубах, как жженый сахар. Тоба с пепельными
ногтями мертвеца.
- Браво, Паскуалито Диас! - крикнул он алькальду, который все еще
кружился с циркачкой.
- Ты откуда, Хувентино?
- Из темноты...
- Кто тебя прислал?
- Прислали посмотреть, не найдется ли тут и для меня чего-нибудь.
- Она говорит...
- Если угодно, сеньорита... - прервал его Хувентино, - скажите "да" и
потанцуем.
- Если дон не возражает, я потанцую с юношей,сказала циркачка, строя
глазки Хувентино, чтобы раззадорить ревнивого алькальда. Может, он наконец
расщедрится на пропуска в Аютлу.
И, делая первое па, она спросила:
- Как вас зовут?
- Хувентино Родригес...
- Имя мне вроде знакомо. Вы не были в порту на празднике?
- Я работал кассиром в труппе "Асуль Бланко". Потом приехал сюда и стал
школьным учителем.
Едва Хувентино промолвил это, как циркачка вдруг захромала. Они
остановились. Алькальд, не сводивший с нее выпученных глаз, - нос дулей с
двумя сопящими мехами, - тотчас подскочил. Туфли, нога ли, пол - в чем дело?
Ковыляя, она схватила под руку дона Паскуалито и распрощалась с Хувентино
кивком головы.
- Что случилось? - допытывался алькальд. - Он тебя обидел? Или от него
скверно пахнет?
- Он учитель! Тебе этого мало? Я потому и захромала. Школьный учитель!
Приехать на побережье в поисках миллионера и вдруг - учитель! Это называется
сесть в лужу. Нехороший, бросил меня с ним! Ты же знал, что он учитель.
Теперь поговорим о другом: когда У меня будут пропуска?
- Завтра обязательно.
- Точнее сказать - сегодня, новый день уже начался.
- Но сначала самое главное: ты мне дашь несколько поцелуйчиков.
- А если я вам скажу, что разучилась целовать... Она обращалась к нему
то на "ты", то на "вы".
Когда переходила к обороне, говорила "вы", когда атаковала, выманивая
пропуска, говорила "ты".
- Едва ли. Этот ротик стольких целовал...
- Да, многих. А теперь не умею, тем более вас: вы целуетесь с открытыми
глазами. Когда целуешься, надо прятаться, скрывать зрачки...
- Я так и целовался, пока однажды у меня не стащили вечную ручку. И
никто меня не разуверит, что это было не во время поцелуйного затмения.
- Подумайте, что он говорит! Называет меня воровкой!
- Да, воровка, - ты украла мой покой, мое сердце! Подставь мордочку!
- Ах, оставьте, дон Паскуалито, на нас смотрят. Вы же алькальд.
- Мордочку...
- Никакой мордочки, даже если была бы вашей свинкой!
- Тогда клювик...
- Я вам не птица... чтоб иметь клювик...
- Один поцелуй...
- С удовольствием: один чистый поцелуй на высоком лбу.
- Чистый не хочу...
- Потом я сделаю все, как вам захочется, а сейчас идем танцевать. Я не
люблю по праздникам в углы забиваться, тем более с мужчиной. Этот вальс вам
по вкусу? Чем целовать, лучше несите меня в объятиях, хотя вы и не выполнили
обещания насчет пропусков в Аютлу.
- Завтра... - Они уже кружились в танце. Телеграфист Поло Камей
довольно долго танцевал
с другой циркачкой. Он отбил ее у одного из Самуэлей. Ей нравилась
гитара, но мало-помалу, с той легкостью, с какой женщины верят словам
мужчины, говорящего о любви, она очаровалась другими струнами, натянутыми
меж телеграфных столбов над землей, - они ведь почти как гитарные.
Камей оставил свою подругу на попечение коменданта, который пригласил
их выпить по рюмочке.
- Побудьте с ней, я тотчас вернусь, - сказал телеграфист. В его голове
созрел план, как сделать шах и мат этой плутовке, и он пошел отыскивать
Хувентино Родригеса. Тот говорил с доньей Лупэ, супругой Хуанчо Лусеро.
Когда Поло Камей вернулся за своей милой, комендант не хотел отпускать
ее, однако, получив от нее обещание вернуться и дотанцевать с ним вальс,
который отстукивала маримба, уступил и решил подождать. Но тут явился
Росалио Кандидо Лусеро и позвал его слушать игру одного из Самуэлей.
- Ах, ах... - При словах Камея у циркачки разгорелись глазки, вся она
так и встрепенулась. - Ах, совсем как тот миллионер, который завещал
наследство этим сеньорам...
- А вы, однако, любите щекотку...
- Откуда вам знать? Фу, пошляк, не смейте так говорить!
- Кто любит щекотку, у того всегда пушок над губой, а у вас такой
соблазнительный ротик.
- Нет, нет, поговорим о другом. Расскажите подробнее об этом сеньоре.
Может, он миллионер, а не школьный учитель?
- Все возможно... Швей, тот и вовсе был бродягой, когда шлялся по
плантациям, продавая портняжный приклад, и хохотал яростно и пронзительно,
словно лаял. Издали слышно было.
- Вы тоже слышали?
- Я - нет, люди слышали.
- И оказался таким богачом...
- Потому-то я думаю, что и этот сеньор... Я, конечно, не беру на себя
смелость утверждать, и, если бы не моя профессия... Но...
- Расскажите, или вы мне не доверяете?..
- Я получил очень странные послания на его имя, телеграммы, в которых
его запрашивают, не собирается ли он продавать ценности и акции, которые,
вне всякого сомнения, ему принадлежат...
- Откуда его запрашивают?
- Из Нью-Йорка. А он-то еще и гнусавый...
- Говорит, будто буквы глотает...
- Кажется, кубинец. Впрочем, все это - одни предположения, а тайна
остается тайной.
- Почему вы не представите его мне?
- Как только кончится этот фокс. Как замечательно вы танцуете фокстрот!
Да и вообще вы прекрасно танцуете.
- Нет, лучше сейчас. Пойдемте... Он там, в дверях залы... Под
предлогом, что мы идем выпить... Представьте мне его, и мы все вместе
выпьем, у меня во рту сухо.
В то время, как Поло Камей знакомил Хувентино Родригеса с
приятельницей, мимо, опираясь на руку алькальда, проплывала вторая циркачка;
она сказала сестре, что уже очень поздно и пора уходить.
- Очень поздно? Очень рано, хотите вы сказать!..возразил Поло Камей с
улыбкой, взглянув на свои ручные часы.
- Потанцую с сеньором, и уйдем...
- Ты хочешь танцевать вот с этим?;- спросила алькальдова пассия, не
скрывая неудовольствия.
- Моей сестре ни к чему знать, кто вы... - провоцировала Родригеса,
танцуя с ним, любопытная подруга Камея. Не получив ответа, она слегка
отстранилась от учителя, чтобы взглянуть на него в упор, словно в чертах его
лица таилась разгадка связанной с ним тайны: Родригес мог быть кем угодно,
только не школьным учителем, которого он неизвестно зачем изображал.
- Это вы и есть?
- Это я.
- Скажите, кто вы?
- А зачем вам знать, кто я?
- Как только я вас увидела, - я танцевала тогда с телеграфистом, - у
меня сердце так и запрыгало. Предчувствие меня не обманывает, я знаю, кто
вы, ведь в цирке я гадаю на картах. Я дочь цыганки и умею отгадывать прошлое
и будущее. У твоего приятеля, например, на лбу печать скорой смерти...
- Пойдем, Паскуаль. Мою бедную сестрицу этот человек совсем охмурил. Не
говорила ли я тебе, что от него так и несет школьным духом? - И, проходя
мимо другой пары - Гнусавого с циркачкой, - старшая сестра, кисло
улыбнувшись, подала сигнал бедствия - SOS.
- Мы уходим! Больше нельзя...
- Ну и уходи, - огрызнулась младшая. - Я остаюсь с моим партнером!
Наконец вернулся Поло Камей, подготовив в своей конторе все, что
требовалось: план был смелым, но и женщина не из робких.
- Не хотите ли пройтись? Здесь так жарко... Правда, на улице тоже жара,
но меньше... - предложил Гнусавый, увидев возвращавшегося Камея.
- Там дышится легче, как сказано в "Тенорио". Девчонкой я играла роль
доньи Инее, моей душеньки... Ну и фамилии же в Испании. Иметь такую фамилию,
как Альмамия! {Альма мия - душа моя (исп,).}
Они брели по тропке; вокруг благоухала зелень, окропленная росой и
первыми лучами солнца. И в доме и тут было одинаково душно.
- Это правда, что вы загадочная личность? Куда вы меня ведете? У вас
есть потайная хижина? Вы чем торгуете? Всякой всячиной для портных?
- За нами кто-то идет, - сказал Родригес, обняв ее за талию.
- Да... - Она прижалась к его плечу.
- Вон телеграфная контора. Пойдем быстрее. Укроемся там.
И они скользнули, как две тени, в маленькую залу, скудно освещенную
керосиновой лампой, где нервный перестук аппаратов Морзе лишь усугублял
таинственность обстановки.
Нож тишины внезапно прикончил шумный праздник, тишины, которая вдруг
снова наполнилась страшным шумом. Это заставило мнимого миллионера и
циркачку поспешить обратно, в "Семирамиду".

В поселке кусуков, где жила Тоба, брат и сестра тоже услышали, как
оборвалось веселье, заглохли голоса и маримба и как затем разразился
скандал. Тем и должна была кончиться свистопляска, подумал Хуамбо. Слишком
много пили пива и водки.
Прежде чем войти в ранчо, мулаты трижды обошли его слева направо, потом
трижды справа налево. Самбито смотрел вниз, на чахлые травинки, на комья
тощей земли, рассыпавшиеся под ногами. Тоба глядела в небо.
- Кто все портит? - спрашивала она бога. - Ты сотворил все так хорошо,
кто же портит?
Тоба просунула руку сквозь щель в двери, подняла щеколду и скользнула в
приоткрывшуюся дверь. Перед образом черного Христа теплилась лампадка. В ее
мерцающем свете трудно было что-нибудь различить, но, освоившись в пляшущей
тьме, они шагнули вперед. Тоба все тут знала. Здесь, в этом углу, - сундук
из белого дерева, разрисованный красными змейками. Там - тележка каменщика,
прислоненная к тростниковой стене. Две корзины с жестким, накрахмаленным,
неглаженым бельем. Низкий комод. Большой портрет в виде медальона. И почти
вровень с комодиком - ворох живой одежды. Одежда и жизнь, и больше ничего,
как это бывает у очень старых людей. Белая рубашка, темный череп, прикрытый
жидкими волосами; щели глаз, смыкавшихся под тяжестью век. У старухи уже не
было сил поднять веки.
- Мать, сын...
- Хуамбо? - спросила она, помолчав и пошевелив четками в руке.
- Да, я Хуамбо... - Мулат сделал к ней несколько шагов, неловких шагов
чужака.
- Мать, сын пришел спросить вас об одном...
- Тоба! - Хуамбо тревожно оглянулся на сестру.У меня не хватает духу, я
не могу, лучше ты...
- Мать, сын хочет спросить, правда ли отец и мать бросили его в лесу,
чтобы съел ягуар?
Лоб Хуамбо покрылся испариной. Лоб и руки. Он съеживался, съеживался в
комок, читая себе приговор в том густом молчанье, которое разлилось вокруг
после вопроса сестры. Молчанье, густое, тяжелое, булькающее, как масло.
Кто менял, кто вдруг сменил масло в машине времени тогда, когда Хуамбо
хотел, чтобы минуты скользили в нежном масле любви, а не тонули в вязкой пу-
зырчатой смазке молчанья?
- Отец избитый, мать раненая, Хуамбо Самбито маленький, "чос, чос,
мой_о_н, кон!" маленький... Я раненая, отец весь избитый... Мистер Мейкер
Томпсон очень хотеть Самбито... Просит его подарить... Очень хотеть... Мы,
отец и мать, уходить с Анастасией... Они убивать... Они сжигать... На том
берегу худо... Здесь получше... На Атлантике много горя...
Нежное масло уже заливало стучащее сердце сына. Кровь прыгала, скакала,
как веселая заводная игрушка. Грудь распирало. Надо затаить дыхание, дать
сердцу успокоиться.
- Где твоя голова? Я благословляю ее, сын... Хуамбо присел на корточки.
- Во имя отца - чос! сына - чос! и святого духа - мой_о_н кон! Так
научились мы молиться, Хуамбо, чтобы бог освобождать нас от этих проклятых
протестантов, еретиков, евангелистов... Они на том берегу жечь, убивать...
На Атлантике много горя, много горя...
- Тоба, я не хочу говорить матери, но лучше бы меня оставили в лесу на
съедение ягуару.
- Они не понимали, Хуамбо...
- Мейкер Томпсон хуже ягуара, он съел мое нутро, и я предал их, Тоба,
предал, а у предателя, хоть и живого, нет нутра. Я предал своих, потому что
служил ему верно, как пес. Сколько раз я хотел подсыпать ему в виски яду!