– Убирайтесь, сейчас мне не до вас – опять боль донимает. Анастасио, погаси коптилку. Заприте этого субчика в коррале, и пусть Панкрасио и Сало глядят за ним в оба. Завтра решим.

VI

   Луис Сервантес еще не научился распознавать предметы в мерцающем свете звездных ночей и потому, отыскивая для отдыха место поудобней, плюхнулся всем телом прямо на кучу влажного навоза под уисаче, неясно выступавшим из темноты. В изнеможении, доведенный до полного безразличия к окружающему, он растянулся во весь рост и закрыл глаза, намереваясь спать до тех пор, пока грозные стражи не разбудят его или пока не припечет утреннее солнце. Вдруг он почувствовал рядом с собой что-то теплое, затем услышал глубокое тяжелое дыхание. Сервантес пошарил вокруг дрожащими руками и нащупал жесткую щетину борова, который захрюкал, очевидно обеспокоенный неожиданным соседством.
   Все попытки пленника заснуть оказались бесплодными, но не из-за боли в простреленной ноге и разбитом теле, а потому, что он вдруг отчетливо осознал крах всех своих надежд.
   Да, он не смог вовремя понять, что одно дело орудовать скальпелем или со страниц провинциальных газет метать громы и молнии в мятежников, а другое – с оружием в руках гоняться за ними по горам. Он уразумел свою ошибку после первого же марша, уже в чине младшего лейтенанта кавалерии. Переход был совершенно немыслимый – четырнадцать лиг[13] за день. Сервантес не мог ни встать, ни сесть, ноги у него словно одеревенели. А еще через неделю, во время первой стычки с повстанцами, он окончательно убедился в своем промахе.
   Он готов был поклясться на святом распятии, что в тот момент, когда солдаты подняли винтовки и прицелились, кто-то позади него оглушительно заорал: «Спасайся, кто может!» Слова эти прозвучали так отчетливо, что горячий, благородных кровей, конь Сервантеса, не раз побывавший в бою, повернул назад и понесся во весь опор. Он остановился, лишь когда оказался на таком расстоянии от поля сражения, что уже не было слышно даже свиста пуль. Случилось это, как нарочно, на закате солнца, когда блуждающие тревожные тени населяют горы и из ущелий быстро поднимается мрак. Разве не логично, что Луису Сервантесу пришло в голову поискать себе прибежище среди скал, чтобы отдохнуть душой и телом и попытаться вздремнуть? Но, увы, солдатская логика – вещь весьма обманчивая, и незадачливый младший лейтенант убедился в этом на следующее же утро, когда полковник пинками поднял его и выволок из убежища на свет божий. Лицо у Луиса распухло от побоев. И это еще не все: происшедшее вызвало у офицеров такой приступ веселости, что они, нахохотавшись до слез, дружно вымолили беглецу прощение. Полковник не расстрелял Луиса, но хорошенько пнул его в зад и послал в обоз помощником повара.
   Жестокое оскорбление, разумеется, принесло ядовитые плоды. Хотя Луис Сервантес переменил мундир лишь «in mente» [14], но он стал замечать горе и нищету обездоленных, он проникся сочувствием к великому делу порабощенного народа, алчущего справедливости, и только справедливости. Oн сблизился с простыми солдатами, и – чего уж больше! – даже мул, павший от усталости во время изнурительного перехода, вызывал теперь у него слезы сострадания.
   Луис Сервантес приобрел доверие рядовых. Нашлись солдаты, которые даже открыли ему опасные тайны. Один из них, человек на редкость серьезный, замкнутый и нелюдимый, как-то раз признался Луису: «Я плотник. Была у меня старушка мать, лет десять прикованная к стулу ревматизмом. Однажды в полночь трое жандармов выволокли меня из дому, утро я встретил в казарме, а к вечеру оказался в двенадцати лигах от родной деревни. Месяц назад наш отряд проходил там. Матери моей больше нет, а она была единственным моим утешением в жизни. Теперь я на свете один, как перст. Но видит бог, отец наш небесный, вот эти самые патроны не для врагов предназначены. И если – да поможет мне пресвятая богоматерь Гваделупская – перебегу к Вилье[15], то, клянусь праведной душой моей матери, федералисты заплатят мне за все».
   Другой солдат, молодой, смышленый, но болтун, каких свет не видывал, пьяница и курильщик марихуаны[16], отозвал однажды Луиса в сторону и, уставившись на него осовелыми, словно остекленевшими глазами, прошептал: «Знаешь, кум, те, что по ту сторону… Понятно? Они-то гарцуют на отличных конях из самых лучших конюшен Севера и Центра, сбруя у них из чистого серебра. А мы трясемся на старых клячах, которым только колесо у нории[17] вертеть. Кумекаешь, друг? Им платят блестящими тяжеленькими песо, а для нас убийца[18] штампует бумажки. Вот оно как…»
   И так – все. Даже старший сержант по наивности признавался: «Я – доброволец, а это и вовсе глупость. Конечно, сейчас, шастая по горам с винтовкой, можно за несколько месяцев получить столько, сколько в мирное время не скопишь за всю жизнь, даже если работать как мул. Но только не с этой братией, друг, только не с ней».
   И Луис Сервантес, который уже разделял скрытую, но непримиримую и смертельную ненависть солдат к сержантам, офицерам и прочему начальству, почувствовал, как с глаз у него спала пелена, и он ясно увидел конечную цель борьбы.
   И вот сегодня, когда он с таким трудом добрался до единомышленников, они не только не приняли его с распростертыми объятиями, но бросили в этот свинарник!
   Наступал день: под навесами пропели петухи; куры, дремавшие на ветвях уисаче, зашевелились, расправили крылья, распушили перья и слетели на землю.
   Луис посмотрел на своих стражей: они лежали на навозе и храпели. В памяти его возникли лица этих двух мужчин, увиденных им накануне. У одного из них, блондина Панкрасио, оно было веснушчатое, безбородое, лоб низкий и выпуклый, челюсти выдались вперед, уши прижаты к черепу, во всем облике что-то звериное. Другой, Сало, казался не человеком, а форменным выродком: запавшие глаза, злобный взгляд; прямые, совсем гладкие волосы, спадающие на затылок, лоб и уши; вечно разинутый золотушный рот.
   И, съежившись, Луис снова почувствовал, как невыносимо поет все тело.

VII

   Еще в полусне Деметрио провел рукою но вьющимся волосам, отбросил прядь, спадавшую на влажный лоб, и открыл глаза. Потом явственно услышал мелодичный женский голос, который уже различал сквозь сон, и повернулся к двери.
   Наступил день, и через соломенные стены хижины пробивались солнечные лучи. Та самая девушка, что накануне предложила ему кувшин с восхитительно холодной водой (он всю ночь мечтал об этой воде), стояла теперь в дверях с горшком пенящегося молока, все такая же милая и приветливая.
   – Козье, но больно хорошее. Вы только попробуйте.
   Деметрио благодарно улыбнулся, привстал, взял глиняный горшок в руки и начал пить маленькими глотками, не сводя с девушки глаз.
   Она смутилась и потупилась.
   – Как тебя зовут?
   – Камила.
   – Мне нравится твое имя, а еще больше голосок.
   Камила залилась краской, а когда он попытался взять ее за руку, она испуганно схватила пустой сосуд и поспешно выскользнула из хижины.
   – Не так, кум Деметрио, – серьезно заметил Анастасио Монтаньес. – Первым делом их приручить надобно… Ох и покалечили мне жизнь эти бабенки! Я, брат, в таких делах поднаторел основательно.
   – Мне полегчало, кум, – отозвался Деметрио, пропустив мимо ушей слова Анастасио. – Похоже, лихорадка прихватила; к счастью, ночью я сильно вспотел, а утром проснулся – как рукой сняло. Только вот чертова рана покоя не дает. Позовите-ка Венансио – пусть полечит.
   – А что будем делать с тем барчуком, которого я подшиб вчера вечером? – осведомился Панкрасио.
   – Хорошо, что напомнил, – я совсем о нем забыл.
   Деметрио задумался и, как всегда, долго размышлял, прежде чем принять решение.
   – Вот что, Перепел, подойди поближе. Разузнай, где тут часовня. Она, кажется, милях в трех отсюда. Отправляйся туда и стащи у священника сутану.
   – На кой она вам ляд, кум? – изумился Анастасио.
   – Коли этот барчук подослан убить меня, мы без труда выудим у него правду. Я объявлю, что его расстреляют. Перепел переодевается священником и исповедует его. Если он грешен, пристрелю, если нет – он свободен.
   – К чему столько канители? Прикончить его, и все тут, – презрительно бросил Панкрасио.
   Когда Перепел вернулся с сутаной, уже вечерело. Деметрио приказал привести пленного.
   Луис Сервантес не спал и не ел двое суток. Лицо у него осунулось, глаза запали, бескровные губы пересохли.
   – Делайте со мной, что хотите, – медленно и неуверенно промолвил он. – Вижу, что ошибся в вас.
   Воцарилось долгое молчание. Потом он заговорил снова:
   – Я думал, вы с радостью примете того, кто пришел предложить вам помощь. Пусть она невелика, но польза-то от нее только вам. Что лично я выиграю от победы или поражения революции?
   Постепенно Сервантес воодушевился, глаза его, в которых застыло безразличие, снова засверкали.
   – Революция нужна безграмотным беднякам, тем, кто целую жизнь был рабом, всем несчастным, которые даже не знают, что несчастны оттого, что богачи превращают в золото их слезы, нот и кровь…
   – Ха! К чему это? Меня давно от проповедей воротит, – прервал его Панкрасио.
   – Я хотел сражаться за святое дело обездоленных, а вы отвергаете меня. Ну что ж, делайте со мною, что вам вздумается.
   – А вот я сейчас накину эту веревочку на твою шейку… Смотрите, какая она у него холеная да беленькая!
   – Теперь мне понятно, зачем вы сюда пожаловали, – почесывая затылок, сурово произнес Деметрио. – Я расстреляю вас, ясно?
   И, повернувшись к Анастасио, добавил:
   – Увести его. Если захочет исповедаться, позвать священника.
   Анастасио, невозмутимый, как обычно, мягко взял Сервантеса за руку:
   – Пойдем, барчук.
   Через несколько минут появился одетый в сутану Перепел. При виде его повстанцы чуть не лопнули со смеху.
   – Ну и ловко же язык у этого барчука подвешен! – воскликнул мнимый священник. – Сдается мне, он подсмеивался надо мной, когда я задавал ему вопросы.
   – Сказал он что-нибудь?
   – То же, что вчера.
   – Чует мое сердце, кум, не за тем он пришел, чего вы опасаетесь, – заметил Анастасио.
   – Ладно, так и быть, покормите его, но глядеть за ним в оба.

VIII

   На следующий день Луис Сервантес еле-еле поднялся со своего ложа. Волоча раненую ногу, он бродил от жилища к жилищу в поисках кипяченой воды, спирта и ветоши. Камила с неизменной своей добротой достала ему все, что требовалось.
   Когда он принялся промывать рану, она уселась рядом, с любопытством, свойственным всем горянкам, наблюдая за тем, как он лечится.
   – И где это вы научились так лекарничать?… А зачем воду-то кипятить?… Смотри-ка, до чего интересно! А что это вы на руки налили? Ух ты, и впрямь водка… Ну и ну, а я-то думала, что водка только от колик помогает… А! Стало быть, вы дохтуром собирались сделаться?… Ха-ха-ха, умереть со смеху!… А почему сырая вода вам не сподручней?… Вот потеха! Выходит, в некипяченой воде зверушки водятся? Фу! Сколь ни глядела, а ничегошеньки не видела!
   Камила расспрашивала Сервантеса с такой непосредственностью, что незаметно перешла с ним на «ты».
   Занятый своими мыслями, он больше не слушал ее.
   Где же вооруженные до зубов люди на отличных конях, получающие жалованье чистыми полновесными песо, которые Вилья чеканит в Чиуауа[19]? Неужто это всего-навсего два десятка оборванных завшивевших мужланов, не у каждого из которых найдется даже полудохлая, облезлая кляча? Выходит, правду писали правительственные газеты, да когда-то и он сам, утверждая, что так называемые революционеры – всего-навсего обыкновенные бандиты, под благовидным предлогом объединившиеся в шайку, чтобы утолить свою алчность и кровожадность? Выходит, все, что о них рассказывают люди, сочувствующие революции, – сплошная ложь? Но почему газеты на все лады кричат о новых и новых победах федералистов, а казначей, приехавший из Гвадалахары в бывший отряд Луиса, проговорился, что родственники и приближенные Уэрты перебираются из столицы в портовые города, хотя их покровитель, не переставая, вопит: «Я любой ценой восстановлю порядок!»? Выходит, революционеры или, если угодно, бандиты свергнут таки правителя. Будущее за ними, а значит, идти нужно с ними, только с ними.
   – Нет, на этот раз я не ошибся, – почти вслух заключил Луис.
   – Что ты сказал? – спросила Камила. – Я уж думала, тебе мыши язык отгрызли.
   Луис Сервантес нахмурил брови и с недружелюбным видом оглядел эту разновидность обезьянки в индейской юбке, ее бронзовую кожу, белоснежные зубы и широкие приплюснутые ступни.
   – Послушай, барчук, ты, видно, ловок сказки рассказывать?
   Луис презрительно пожал плечами и молча удалился.
   Девушка, словно зачарованная, провожала его глазами, пока он не скрылся на тропинке, ведущей к ручью.
   Она была так поглощена своим занятием, что вздрогнула, услышав окрик соседки, кривой Марии Антонии, тайком наблюдавшей за ней из своей хижины:
   – Эй, ты, подсыпь ему любовного зелья. Может, и повезет…
   – Тьфу! Это уж вы сами делайте.
   – Захотела бы и подсыпала. Да я не терплю барчуков. Бр-р!…

IX

   – Тетушка Ремихия, одолжите яичек. Моя пеструха утром села на яйца, а у меня сеньоры гостят – им позавтракать надо.
   Соседка таращила глаза – после яркого солнечного света она очутилась в полумраке убогой хижины, полной к тому же густого дыма из очага. Но уже через несколько секунд она отчетливо различила очертания предметов и разглядела в углу носилки с раненым, изголовье которых упиралось в закопченную лоснящуюся стену.
   Соседка присела на корточки рядом с тетушкой Ремихией и, украдкой поглядывая в сторону, где лежал Деметрио, шепотом спросила:
   – Ну, как он? Полегчало? Вот и хорошо! Смотри, совсем еще не старый. Только очень уж бледный, в лице ни кровинки. А, понимаю. Значит, рана еще не закрылась? А может, тетушка Ремихия, полечим его?
   Обнаженная по пояс тетушка Ремихия, не отнимая худых жилистых рук от жернова метате[20], продолжала растирать никстамаль [21].
   – А вдруг они не согласятся? – отзывается она, не прерывая своего утомительного занятия и почти задыхаясь от натуги. – У них свой дохтур, значит…
   – Тетушка Ремихия, – пролезает в дверь другая соседка, предусмотрительно согнув тощую спину, – не найдется ли у вас лаврового листа? Хочу для Марии Антонии отвар сделать – у нее с утра резь в животе.
   На самом деле это лишь предлог посмотреть да посплетничать. Поэтому соседка бросает взгляд в угол, где лежит Деметрио, и подмигивает хозяйке – дескать, как здоровье больного.
   Тетушка Ремихия опускает глаза, давая понять, что гость спит.
   – Ах, вы тоже здесь, тетушка Пачита! А я и не заметила.
   – Дан вам бог удачи, тетушка Фортуната. Как спалось?
   – Какое там спалось! Мария Антония со своим «старшим» валандается. Да и как всегда, у нее колики.
   Соседка присаживается на корточки, бок о бок с тетушкой Пачитой.
   – Нет, голубушка, у меня лаврового листа, – отвечает тетушка Ремихия, на мгновение отрываясь от работы. Она откидывает волосы, упавшие ей на глаза и вспотевшее лицо, запускает обе руки в глиняную миску и вытаскивает полную пригоршню вареного маиса, с которого стекает мутная желтоватая вода. – У меня-то нет, но вы сходите к тетушке Долорес: у нее всегда разной травки в достатке.
   – Долорес еще с вечера ушла в Кофрадию. Сказывают, ее позвали к тетушке Матиас – у той девчонка рожает.
   – Неужто, тетушка Пачита? Быть не может!
   Три старухи сбились в кружок и еле слышно, но с воодушевлением принялись чесать языки.
   – Видит бог, истинная правда!
   – Помните, я еще первая сказала: «Что-то Марселина потолстела». А меня и слушать не стали.
   – Ах, бедняжка! И хуже всего, что младенец-то вроде or Насарио, а ведь он ей дядя.
   – Да сжалится над ней господь!
   – Да нет, дядюшка Насарио тут ни при чем. Это все штучки проклятых федералистов.
   – Вот и еще одну у нас осчастливили.
   Кумушки так разболтались, что Деметрио наконец проснулся.
   На минуту старухи примолкли, затем тетушка Пачита вытащила из-за пазухи ручного голубя. Он чуть не задохся у нее и теперь широко разевал клюв, жадно хватая воздух.
   – По правде сказать, я принесла птицу, чтоб сеньора подправить. Но раз за ним смотрит лекарь…
   – Это дохтура не касаемо, тетушка Пачита. Тут дело особое…
   – Не обессудьте, сеньор, я вам подарочек принесла, хоть и маленький, – сказала старуха, подходя к Деметрио. – Самое лучшее средство, когда кровь идет.
   Деметрио не стал возражать. Ему уже клали на рану куски смоченного водкой хлеба. Когда их снимали, от живота валил пар, и больной чувствовал, что внутри у него все горит от жара.
   Тетушка Ремихия извлекла из тростниковой корзины длинный кривой нож, которым обычно срезают плоды нопаля[22], взяла в другую руку голубя, повернула его брюшком кверху и, с ловкостью заправского хирурга, одним махом рассекла птицу пополам.
   – Во имя Иисуса, Марии и святого Иосифа! – осенив себя крестом, сказала она и быстро приложила к животу Деметрио две теплых кровоточащих половинки голубя. – Вот увидите, сразу полегчает.
   Повинуясь указаниям тетушки Ремихии, Деметрио повернулся на бок и затих.
   Тетушка Фортуната поведала о своих печалях. Она очень расположена к сеньорам революционерам. Месяца три тому назад федералисты увели с собой ее единственную дочь, и с тех пор она сама не своя.
   В начале рассказа Перепел и Анастасио Монтаньес, пристроившиеся подле носилок, подняли голову и, раскрыв рот, слушали тетушку Фортунату, но она пустилась в такие подробности, что Перепел, не дослушав даже до половины, заскучал и вышел на солнышко погреться; а когда старуха торжественно закончила повествование словами: «Надеюсь, господь и пресвятая дева Мария содеют так, что ни один из этих треклятых федералистов не уйдет от вас живым», – Деметрио, повернувшись лицом к стене и ощущая большое облегчение от голубя, приложенного к животу, мысленно строил планы похода на Дуранго[23], а Монтаньес издавал храп, напоминавший звуки тромбона.

X

   – Кум Деметрио, почему вы не позовете барчука полечить вас? – осведомился Анастасио Монтаньес у командира, все еще изнывавшего от лихорадки и жара. – Вы бы посмотрели, как он ловко сам себя лечит! Уже совсем оправился, даже не хромает.
   Но тут запротестовал Венансио, приготовивший баночки с жиром и кучу грязной корпии:
   – Если к Деметрио притронется кто другой, я за последствия не отвечаю.
   – Послушай, друг, да ты же не доктор, а пустое место! Ты что, забыл, как сюда попал? – сказал Перепел.
   – Нет, я все помню, Перепел. Ты вот, например, оказался с нами, потому что стянул часы и колечки с брильянтами, – огрызнулся взбешенный Венансио.
   – А хоть бы и так! – расхохотался Перепел. – А ты отравил свою невесту, потому и удрал из деревни.
   – Брешешь!…
   – Ан нет. Ты же дал ей шпанских мушек, чтобы… Возмущенный крик Венансио потонул в громком хохоте собравшихся.
   Деметрио, по-прежнему угрюмый, приказал всем замолчать и, застонав, бросил:
   – Ладно, тащите сюда этого студента.
   Явился Луис Сервантес. Он откинул одеяло, внимательно осмотрел рану и покачал головой. Жгут из грубой ткани глубоко врезался в кожу; опухшая нога, казалось, вот-вот лопнет. При малейшем движении Деметрио едва сдерживал стон. Студент перерезал жгут, тщательно промыл рану, приложил к ней большие куски влажного полотна и забинтовал бедро.
   Деметрио проспал весь вечер и ночь, а утром проснулся в самом благодушном настроении.
   – У этого барича легкая рука, – сказал он.
   – Очень хорошо, – тут же изрек Венансио. – По только надо помнить, барчуки – как плесень: всюду пролезают. Из-за них-то и гибнут плоды революций.
   И так как Деметрио слепо верил в ученость брадобрея, то на следующий день он сказал Луису Сервантесу, когда тот пришел лечить его:
   – Вот поставите меня на ноги и отправляйтесь-ка лучше домой или на все четыре стороны.
   Луис Сервантес счел за благо промолчать.
   Прошла неделя, другая. Федералисты не подавали признаков жизни; к тому же, фасоль и маис на соседних ранчо были в изобилии, а местные жители испытывали такую ненависть к властям, что с радостью помогали повстанцам. Поэтому люди Деметрио без особого нетерпения ожидали полного выздоровления своего командира.
   Все эти долгие дни Луис Сервантес оставался печален и молчалив.
   – Сдается мне, барчук, вы влюбились, – пошутил однажды после перевязки Деметрио, начавший проникаться симпатией к Луису.
   Мало-помалу симпатия эта дошла до того, что Масиас поинтересовался, как живет юноша. Спросил, выдают ли ему повстанцы положенную порцию мяса и молока. Луис Сервантес вынужден был признаться, что довольствуется лишь той пищей, которая перепадает ему от сердобольных старух на ранчо, где он пристроился, а бойцы продолжают видеть в нем назойливого чужака.
   – Нет, барчук, они ребята добрые, – возразил Деметрио. – С ними только поладить надо. Вот увидите, с завтрашнего дня у вас ни в чем недостатка не будет.
   И действительно, с вечера того же дня положение стало меняться. Растянувшись на камнях и глядя на предзакатные облака, багряные, словно огромные сгустки крови, несколько человек из отряда Масиаса слушали Венансио: он рассказывал захватывающие эпизоды из «Вечного жида». Кое-кто, убаюканный медоточивым голосом цирюльника, уже начал похрапывать, но Луис Сервантес был весь внимание, и едва рассказчик заключил свое повествование неожиданной антиклерикальной тирадой, он восторженно воскликнул:
   – Великолепно! Да у вас талант!
   – Талант вроде есть, – скромно согласился Венансио, – только вот родители у меня умерли рано, и я не смог получить образование.
   – Это пустяки. После победы нашего дела вы легко добьетесь диплома. Недели три практики в больницах, отличная рекомендация командира Масиаса, и вы врач. При ваших способностях это вам ничего не стоит.
   С того вечера Венансио стал с Сервантесом подчеркнуто дружелюбен, перестал величать его барчуком и называл не иначе как ласкательно – Луисито.

XI

   – Слушай, барчук, я тебе кое-что сказать хочу, – вымолвила Камила однажды утром, когда Луис Сервантес зашел к ней в хижину, чтобы промыть себе рану кипяченой водой.
   Уже несколько дней девушка ходила сама не своя. Ее ужимки и недомолвки порядком надоели молодому человеку; поэтому сейчас, неожиданно прервав свое занятие, он поднялся на ноги и, глядя на нее в упор, спросил:
   – Ну, что же ты мне хочешь сказать?
   Камила почувствовала, что язык у нее прилип к гортани и она не может вымолвить ни слова; лицо ее заалело, как вишня. Девушка так втянула голову в плечи, что коснулась подбородком обнаженной груди. Застыв на месте и пристально, как дурочка, уставившись на рану, она еле слышно выдавила из себя:
   – Ты погляди, как славно затягивается. Прямо бутон кастильской розы, да и только.
   Луис Сервантес с явным раздражением нахмурился и снова занялся своей раной, не обращая больше внимания на девушку.
   Когда он кончил перевязку, Камила уже исчезла.
   Три дня девушка не показывалась. Теперь на зов Луиса Сервантеса откликалась ее мать, тетушка Агапита. Она кипятила ему воду и бинты. Он счел самым разумным ни о чем не расспрашивать. Однако через три дня Камила появилась снова и принялась пуще прежнего жеманиться и делать разные намеки.
   Безучастие Луиса Сервантеса, занятого своими мыслями,
   придало девушке смелости, и она наконец решилась:
   – Послушай, барчук, я хочу тебе кое-что сказать. Понимаешь, я хочу, чтобы ты еще раз спел мне «Аделиту» [24]… Для чего? А ты сам не догадываешься? Чтобы петь ее часто-часто, когда вы все уйдете, и ты тоже будешь далеко, так далеко, что и не вспомнишь обо мне.
   Слова ее раздражали Луиса Сервантеса, как царапанье стального ножа о стекло.
   Девушка, не замечая этого, продолжала с прежним простодушием:
   – Ох, барчук, что я тебе расскажу! Если бы ты знал, какой нехороший этот старик, что у вас за начальника. Вот как на духу, что у меня с ним вышло. Понимаешь, этот самый Деметрио хочет, чтобы еду для него стряпала только моя мать, а приносила я. Так вот, в прошлый раз вошла я к нему с чампуррало [25], и как ты думаешь, чего учинил этот старый черт? Берет он меня за руку и сжимает ее крепко-прекрепко, а потом начинает щипать меня под коленками. Ну я и отвесила ему добрую затрещину, ух, справную! И говорю: «Но-но, еще чего! Полегче, старый охальник! Отпустите меня! Кому я сказала, бесстыдник?» Повернулась задом, вырвалась и бежать. Как тебе это нравится, барчук, а?