— Моя история не будет веселой, потому что я нынче настроен не особенно хорошо, хотя коронование Куколки для меня большой праздник! Кстати, Куколка! Благополучно ли вы несете ваши секретарские обязанности?
   — О, спасибо! Я вам бесконечно благодарен. С редактором мы ладим, хотя знаете что? Он мне говорил, что собирается оставить «Вершины»… Его приглашают редактировать большую ежедневную газету. Хотите, я вас помирю, и он устроит вам в газете заведование литературным отделом?
   — Нет, где там! Я его так тогда отделал, что придется мне жить отдельно от этого отдела — простите за плохой каламбур. А за вас я рад, очень рад, Куколка! Вы оправдываете мои надежды!
   Мотылек собрал лицо в клубок морщин, странно поглядел на Куколку и сказал:
   — Однако к делу. Моя история под стать моему настроению — будет во вкусе болезненного, причудливого, как орхидея, художника Гойи. Тем более что и в истории этой главное действующее лицо — художник! Итак —

 
О художнике, который не мог попасть домой

 
   Я, подобно Меценату, люблю побродить по разным трущобам, поэтому да не покажется вам удивительным, что однажды судьба, прихоть и ноги занесли меня в мрачный трактиришко на Обводном канале, нечто подобное той «Иордани», где Телохранитель при первом знакомстве удержал Мецената от карточной игры с елейным убийцей…
   Трактир, в который я попал, был переполнен публикой, плохо одетой и еще хуже воспитанной, что неопровержимо доказывалось двумя висящими на стене суровыми плакатами:

 
За потребованное платить вперед
   и
За головные уборы гостей, положенные на стол, хозяин не отвечает

 
   Я полчаса просидел среди шумливой рвани, попивая скверное теплое пиво, как вдруг мое внимание приковал к себе один человек, сидевший налево от меня в полутемном углу этого прокопченного дымом и пропитанного зловонием устаревших кушаний трактира.
   Лицо этого человека было бело как мел, углы рта опустились в какой-то невыносимой смертельной тоске, а глаза угрюмо и будто испуганно сверкали из-под надвинутой на лоб широкополой шляпы. Он тоже поглядел на меня длинным тяжелым взглядом из своего угла и вдруг задал странный вопрос:
   — А вы чего сюда пришли?
   Вот это маленькое словечко «а» впереди фразы и особое ударение на местоимении «вы» главным образом и поразило меня. Благодаря этому фраза приобретала определенную окраску. «Я, мол, пришел сюда потому, что иначе не могу, а какие дьяволы тебя принесли в такое место?»
   — Я зашел случайно — люблю понаблюдать низы, — вежливо отвечал я на его странный вопрос. — И потом, не находите ли вы, что в этой грязи и отчаянности падения есть своего рода живописность?
   — Не правда ли? — ответил он, забирая свою бутылку вина и перекочевывая к моему столику. — Но на этакую картину ни кармина, ни берлинской лазури не потребуется ни капельки — сплошная сепия и терр-де-сиена, с щедрой примесью жженой кости!
   — Вы художник?
   — Художник. Слушайте, будем пить и разговаривать — у меня есть деньги, я вас угощу. Только, пожалуйста, разговаривайте, разговаривайте больше!..
   — Что это, у вас как будто странное настроение? — с любопытством спросил я.
   — Ничего не странное! Ничуть не странное — самое обыкновенное! Но… будем разговаривать! Говорите что-нибудь — не могу выносить молчания.
   Я принялся рассказывать ему какой-то вздор, и он слушал меня с интересом, даже иногда оживлялся, но сейчас же потухал, и уголки его губ опускались самым демонски угрюмым образом.
   «Черт его знает, — подумал я, — не убил ли нынче этот Веласкес какого-нибудь человека?»
   — Слушайте, — вдруг спросил я, оглядываясь на шумевшую сзади толпу оборванцев, среди которой я чувствовал некоторую опору в безумной смелости моего вопроса. — Вы сегодня никого не убили?
   Нисколько не удивившись моему дикому вопросу, он болезненно поморщился и заторопился.
   — Нет, тут не то. Это совсем другое! Впрочем, о смерти не стоит. Вы же сейчас говорили об Анатоле Франсе! Вернемся к Анатолю Франсу.
   Вернулись мы к Анатолю Франсу, потом перешли к Малларме, переехали на Барбе д’Оревильи — всех трех странный художник знал превосходно.
   Особенно взволновала и растрогала его история, которую я незадолго до этого прочитал во французских газетах: однажды на рассвете на скамейке одного из бульваров Парижа нашли мертвого старика, как потом оказалось, поэта. И в карманах его ничего не обнаружили — ни денег, ни документов, — кроме трех вещей: свертка рукописных стихов, штопора для откупоривания бутылок и пряди тонких женских белокурых волос, завернутых в полуистлевшую бумажку. Вот что было в кармане трупа на бульварной скамейке. Смерть настоящего поэта!
   — Вот это я понимаю, — воскликнул художник, выслушав историю парижского поэта. — Да, это так! Он был настоящий поэт, как и я, может быть, настоящий художник!
   Я огляделся: трактир уже опустел, так как незаметно нахлобучилась на беспокойную голову столицы сырая петербургская ночь.
   Слуга изжеванной судьбой наружности, усыпанный веснушками, как паркет маскарадного зала — конфетти, подошел к нам и твердо предложил:
   — Идите домой. Заведение закрывается.
   — Голубчик, мы еще немножко… Еще полчасика посидим. Я заплачу!
   — И что это вы за господин такой! — угрюмо и подозрительно проворчал слуга. — И вчера не хотели уходить, и позавчера… У нас с полицией строго — такой час, что закрываем!
   — Может, кабинетик какой есть или вообще комнатка?.. Вы бы нам — полдюжины вина, телятинки холодной и свечей пару! Ничего больше не потребуется, и можете спать…
   — Собственно, и мне пора домой, — нерешительно пробормотал я.
   — Дорогой, милый, — ни за что! Останьтесь. Вы еще расскажите что-нибудь, выпьем вина — хорошо? Не оставляйте меня одного!
   Я не совсем благосклонно пожал плечами и по темной скрипучей лестнице поднялся следом за ним наверх.
   Уселись. Выпили еще вина.
   Только наш неожиданный, причудливый, призрачный Петербург может щегольнуть такой зловещей комбинацией: мрачная сырая комната без всякой мебели, кроме тяжелого стола, покрытого сырой дырявой скатертью, комната, где будто застоялся запах старого убийства, за окном густая, как кисель, сырая ночь, дышащая в лицо тифом, а против меня — тускло освещенный единственной свечкой человек, из опущенных углов рта которого вопияла смертная тоска, а глаза испуганно, умоляюще вонзались в меня с молчаливым криком: не умолкайте! Говорите о чем угодно, но не молчите!
   Однако наступил момент, когда я совершенно иссяк и умолк, устало прикрыв глаза веками.
   — Ваши родители живы? — вдруг спросил меня художник вне всякой связи с предыдущим разговором.
   — Отец жив; мать умерла.
   — Умерла?!! Неужели? А что ж вы с ней сделали, когда она умерла?
   — Да что ж с покойницей делать? Как полагается — похоронили честь честью.
   — А как?!! Как это делается? Расскажите!
   Я невольно отодвинулся от него к окну. Мелькнула мысль: сумасшедший.
   — Вы думаете, я сумасшедший? Даю вам слово — нет. Тут не то. Тут другое. Не знаю, поймет ли кто-нибудь меня…
   Я решительно встал с места.
   — Вот что, дорогой маэстро! Если вам мое общество приятно — вы сейчас же немедленно расскажете мне, что с вами такое делается! Если нет — сейчас же ухожу! Ну вас к черту с вашими истерическими вопросами и с тоскующими глазами птицы Гамаюн! В чем дело?
   Он подошел к окну и, вперив в него лицо, долго вглядывался в серую слепую слизь, которая в Петербурге пышно именуется «ночь».
   Потом отвечал. Не мне, а этой унылой ночи:
   — У меня умерла жена.
   — Это огромное несчастье, — деликатно ответил я. — Но нельзя же быть таким… странным!
   — Я знаю. Но у меня нет мужества вернуться домой… И потом — не смейтесь! — я не знаю, как это делается!!
   — Что делается?!
   — С покойниками. Первый раз в жизни. Пятые сутки брожу по трущобам. Дома не был.
   — А жену когда похоронили?
   — Не хоронил еще. Дома лежит. Слабое сердце. Получила телеграмму о смерти отца — не выдержала. Упала. Разрыв сердца.
   — Безумец вы! Пять дней — и она лежит непогребенная?! Почему не похоронили?!
   — Поймите — мы здесь одни жили: без друзей, без знакомых… Ну, вот — смерть. А как с ней обращаться, со смертью-то — не знаю. Первый раз в жизни. Ушел я из дому и… не могу туда вернуться. И страшно, и не знаю: что же делать с ней. Жену я очень любил — поймите. А там… ведь это обмывать как-то нужно, свечи разные. Псалтырь читать — откуда я все это знаю? Вот и отдаляю момент возвращения. Пью. Страшно там, поди. На полу так и лежит. Пять дней. И чем дальше, тем все страшнее пойти.
   — Знаете что? Стол этот достаточно большой. Ложитесь-ка на нем до утра. А мне дайте ваш адрес, ключ, я все устрою — потом вернусь за вами, когда уже будет готово…
   Он поглядел на меня, как на Бога, благоговейно сложив руки, и покорился во всем, как дитя. Лег на стол, положив под голову пиджак, вздохнул и сказал извиняющимся тоном:
   — Я над ней больше суток просидел. Пожалуй, даже не плакал — все смотрел на мертвое лицо. А когда обоняние мое почувствовало странный и неприятный запах, совсем жене не присущий, — испугался и убежал из дому.
   Было уже светло. Я заехал к себе домой, захватил там квартирную хозяйку, старуху, очень понимающую во всех этих погребальных штуках, потом в участок, взял околоточного и доктора, вошли мы в мастерскую художника. Действительно, на полу лежит женщина, и первый, кто устроил ей погребальный обед, были крысы, порядком объевшие покойницу. Да… Нелегко дышалось в этой комнате!
   К вечеру вся процедура была закончена, мастерская проветрена, покойница запрятана в мокрую зловонную трясину, именуемую в столице кладбищенской могилой, и я торжественно ввел во владение мастерской художника, терпеливо дожидавшегося меня в трущобе на Обводном канале. И что ж вы думаете? Когда он вошел в мастерскую, первым долгом поглядел на то место на полу, где лежала жена, благодарно поцеловал меня, пробормотал: «Сейчас буду писать ее в раю, куда она, я полагаю, попала», — и, как ни в чем не бывало, принялся загрунтовывать свежий холст. Писал до вечера. Это он хорошо делал. Потом я видел картину… Прекрасная! Этакая мистическая вещь. На выставке была.

 
   Мотылек обвел удовлетворенным взглядом притихших слушателей и добавил:
   — А что вы думаете, Меценат! Этот непрактичный художник, это божье дитя любил «живую жизнь» еще больше, чем мы с вами!
   — Ты меня обокрал, Мотылек! — печально улыбнулся Меценат. — Я хотел рассказать историю в том же грустном зловещем стиле, а ты меня опередил!
   — О, милый Меценат, — поощрительно возразила Яблонька. — Вовсе не обязательно, чтобы история была веселая. Мотылек, например, очень угодил мне своим рассказом во вкусе Гойи. Начинайте и вы!
   — Яблонька может вертеть мной, как ребенок погремушкой. Тряхнула — и я начинаю греметь. Позвольте мне назвать свою историю —

 
О сумасшедшем, которого обманули

 
   Два года тому назад проживал я летом в одном из своих имений… Река, сенокос, парк, огромный плодовый сад — хорошо! Приехал ко мне в гости приятель, кандидат прав — Зубчинский. Уселись мы с ним на веранде, увитой диким виноградом, играть в шахматы — оба были страстные шахматисты. Сбоку столик, на столике белое вино со льдом, ягоды, бисквиты — хорошо! Передвигаем фигуры, болтаем о том о сем, вдруг он, сделав удачный ход, на минутку призадумался, посмотрел на меня странными глазами и говорит:
   — Что, если шахматного коня сеном накормить? Можно тогда партию выиграть?
   Шутка была глупая. Я пожал плечами, снисходительно усмехнулся и говорю:
   — Что за дикая мысль пришла тебе в голову?
   — Нет не дикая! (И смотрит на меня нехорошими глазами.) Нет-с! Не! Дикая! Сено — великая вещь. Если теноров кормить сеном, они как соловьи будут петь! А вам все жалко?! Лошади у вас живут без сена — безобразие!
   — Николай Платоныч, — испуганно говорю я. — Что это ты, от жары, что ли? Опомнись!
   Завизжал он дико, пронзительно:
   — Не потерплю! У самого сенокосы по пятьсот десятин, а он лошадей с голоду морит!! Во мне, может быть, душа лошади — и я страдаю! Подлецы!!
   Волосы у него сделались влажными, встали дыбом.
   Я его взял за руку, а он как обожженный отскочил, закричал, перекинулся через перила веранды и давай по клумбам сигать, точно жеребенок…
   — Ход коня! — кричит снизу. — Видишь? Парируй, подлец!
   Прыгал он, прыгал, наконец, очевидно, острый пароксизм прошел, утомился, притих, улегся на ступеньках веранды и принялся тихо, жалобно плакать.
   Я долго стоял над ним в раздумье. Положение было жестокое и глупое. Что Зубчинский мой сошел с ума, — я, конечно, не сомневался. Но что с ним делать дальше? Помешательство, очевидно, буйное. Связать его и запереть в сарай — жаль. Все-таки приятель. До ближайшего доктора двадцать верст, до губернского города, в котором была и лечебница для умалишенных, — около тридцати. Но как довезти его туда, этакое сокровище? Сумасшедшие необычайно подозрительны, хитры, и, конечно, мой Николай Платоныч сразу догадается, куда я его везу… А догадается — страшных вещей может наделать. Силища у них в этом состоянии непомерная — и Телохранителю, пожалуй, не справиться.
   Пока я стоял так над ним в раздумье, приблизился мой управляющий — человек со светлой головой, бывший провинциальный актер, потянувшийся за мной на лоно природы. Он из окна своего флигеля видел, какие курбеты выделывал на клумбах мой кандидат прав, и поспешил на помощь.
   Я отвел его в сторонку, посвятил в двух словах во всю эту глупую историю, спрашиваю:
   — Что делать?
   — Не иначе как в город везти нужно, в сумасшедший дом.
   — Да ведь как его отвезешь-то? Ведь он тут все переломает и нас перекалечит.
   — Хитростью надо взять.
   Призадумался я — и вдруг, как птица крылом по воде, зацепилась у меня в мозгу мимолетная, но очень светлая мысль.
   — Вот что… — сказал я. — Вы можете часа на четыре притвориться сумасшедшим?
   Смотрит на меня управляющий умными глазами, ухмыляется:
   — Конечно, могу. Актером я был неплохим.
   — Ну и ладно. Попробую подловить на это беднягу. Сядьте-ка там за столом и скроите физиономию по возможности наиболее идиотскую. А я с ним поговорю.
   А Николай Платоныч плакал, плакал и затих. Задремал, что ли… Сел я около него на ступеньки веранды, потряс его за плечо и говорю:
   — Николай Платоныч, а, Николай Платоныч!
   Поднял он измученное, осунувшееся лицо и спрашивает:
   — Что тебе?
   — Послушай… У меня, брат, большое несчастие!
   — А что такое?
   — Мой управляющий с ума сошел.
   В его тусклых глазах блеснул интерес.
   — Да что ты? Гаврилов? С ума сошел? С чего же это он?
   — А черт его знает. Понимаешь, стал уверять, что он нынче утром крысу проглотил.
   — Вот дурак-то! Как же это человек может проглотить крысу?
   — То же самое и я ему говорю! Никаких резонов не принимает — сидит внутри крыса, да и только!
   — А знаешь что? Дай я с ним поговорю. Может, урезоню.
   Подошел к управляющему. Стал разглядывать его с огромным интересом и сочувствием.
   — Послушайте, что с вами случилось?
   — Крыса внутри сидит. Нынче нечаянно проглотил.
   — Ну, Гаврилов, голубчик! Подумайте сами: ведь это вздор. Как это человек может проглотить крысу? Ведь вы человек интеллигентный, знаете строение гортани, пищевода…
   У моего Гаврилова лицо до того тупо-идиотское, что смотреть противно.
   — Раз я вам говорю, что у меня внутри крыса, значит, она там. Вот приложите руку к животу — слышите, как скребет когтями внутри?
   — Поймите, что никакое живое существо не выдержит температуры желудка…
   — Не морочьте голову… Вы подкуплены хозяином.
   Плюнул Николай Платоныч, отошел ко мне.
   — Форменный сумасшедший! Я ему логически доказываю, что не может быть живая крыса в человеческом животе, а он черт его знает что несет. Послушай… Давай его полечим, а?
   — Чем же его лечить?!
   — Покормим сеном. Живые соки, которые находятся в стебельках свежего сена, могут оказать очень благодетельное действие на серое вещество мозга. Понимаешь — сочное сено! Накормим его, а?
   Я сделал вид, что размышляю.
   — Сено, конечно, очень полезная вещь. Но как его дозировать? Очень сильная доза может оказаться убийственной. Здесь без доктора не обойдешься.
   — Так отвези его в сумасшедший дом, там его поставят на ноги.
   — Я бы и отвез, но одному трудно. Друг Николай Платоныч, выручи! Давай его вместе отвезем.
   — Послушай… А вдруг он догадается, куда мы его препровождаем?
   — А ты с ним поговори. Соври что-нибудь.
   Николай Платоныч сомнительно покачал головой, приблизился к Гаврилову и сказал, хитро на меня поглядывая:
   — Вот что, друг Гаврилов! Мы тут обсудили этот вопрос с крысой и решили вас везти в город на операцию. Раз крыса в желудке, нужно его вскрыть и извлечь оттуда инородное тело. А потом уж я буду долечивать вас сеном — согласны?
   — Я боюсь докторов! Вообще же есть у меня один приятель — доктор, да он в доме умалишенных служит.
   Глаза сумасшедшего радостно блеснули.
   — Ну, вот мы вас к нему и отвезем. Конечно, знакомый доктор лучше!
   Он подошел ко мне на цыпочках и подмигнул на Гаврилова с дьявольски лукавым видом:
   — Все устраивается как нельзя лучше. Этот болван со своей глупой крысой внутри сам лезет в лапы психиатров. Вели закладывать лошадей — мы его живо домчим.
   И вот, когда мы уселись в экипаж, нужно было видеть, с какой трогательной заботливостью относился настоящий сумасшедший к поддельному. Он закрывал ему ноги пледом, хлопотливо засовывал за жилет клок сена («Жизненная эссенция сена очень хорошо размягчает инородные тела внутри организма…»), изредка во время пути обращался к Гаврилову, сочувственно кивая головой:
   — Ну, что, Гаврилов?.. Успокоилась крыса?
   — Нет, ворочается, проклятая.
   — Ах ты ж, история какая. Ну, потерпи, голубчик… вот привезем тебя, сделаем операцию — и все как рукой снимет.
   Приехали. У ворот дома умалишенных Зубчинский заботливо помог Гаврилову выйти из экипажа и, деликатно поддерживая под локоть, стал всходить с ним по ступенькам лестницы.
   Я шел сзади, а сердце отчего-то тоскливо ныло.
   На наше счастье в приемной находился в тот момент доктор с ассистентом и два здоровенных служителя в белых халатах.
   — Чем могу служить? — деловито спросил доктор. Оставаясь благоразумно около входных дверей, я сделал незаметный знак доктору и сказал:
   — Да вот приятель у меня захворал. Не можете ли вы его освидетельствовать?
   — Понимаете, доктор, — развязно вступил в разговор Зубчинский. — Вообразил он, что в его животе сидит крыса, и…
   — Дело, собственно, не во мне, — вежливо шагнул вперед, кланяясь и делая знак доктору, Гаврилов. — А мы привезли к вам господина Зубчинского…
   Доктор опытным взглядом окинул лица обоих и сразу понял, в чем дело.
   — То есть он шутит, — насильственно улыбаясь и странно дрожа, сказал заискивающе Зубчинский. — Если крыса действительно сидит внутри, то препарат свежего сена…
   — Хорошо, хорошо. Но вы, господин Зубчинский, пока отдохните, вы устали с дороги. Уведите этого господина в восьмой номер!
   Глаза Зубчинского странно округлились, он дернулся вперед, но четыре могучие руки уже клещами держали его сзади. Он увидел ясно сразу, все в один момент: Гаврилова, деловито что-то шепчущего на ухо доктору, и меня, отворачивающего от него смущенное лицо, меня, который уговорил его помочь, меня, который уже взялся за ручку двери, чтобы уйти, покинуть его.
   И страшный, как лязг железа, стон прорезал застоявшийся больничный воздух:
   — Обманули!!! Доктор, они меня обманули!! Погиб!!
   Не помня себя я выскочил из приемной, кубарем скатился с лестницы и опомнился только тогда, когда Гаврилов догнал меня на улице, усадил в экипаж и мы выехали снова на степной простор среди желтеющих полей. Гаврилов молчал, но, если бы даже он заговорил, я бы не слышал его голоса. Все заглушалось этим до сих пор звенящим в ушах пронзительным криком, в котором слилось все человеческое отчаяние, ужас, страшный упрек и огромное страдание при столкновении с подлостью людской:
   — Обманули!!!

 
   Рассказ произвел большое впечатление. После общего молчания лежащий около Яблоньки Новакович вздохнул своей могучей грудью так, что даже приподнялся корпусом, и сказал задумчиво:
   — Эти две истории — ваша, Меценат, и Мотылька — навалились на меня, как две надгробные плиты. Я возлагаю большие надежды на Яблоньку в смысле освежения этой склепообразной, скелетоподобной атмосферы. Рассказывайте, что хотите, Яблонька, и если даже вы заткнете какой-нибудь иллюминатор дельфином, все равно окружающие будут в восторге.
   Яблонька погладила нежной, как лепестки розы, рукой огромную голову белого медведя и, сжав значительно губки, погрузилась в задумчивость… Потом решительно тряхнула жидким золотом своих растрепавшихся волос.
   — История моя так же коротка, — улыбаясь, сказала она, — как и случай с двуногой собакой, хотя я и не так ленива и односложна, как ее автор Кузя. Так как у нас уже установилось правило, чтобы давать рассказываемым историям заглавия, то моя история должна называться несколько легкомысленно —

 
Связался черт с младенцем

 
   Два года тому назад жила я с родными на даче. При даче был небольшой парк, который непосредственно переходил в лес, отделяясь от него деревянным высоким забором. По сю сторону забора стояла скамья, на которой я любила сиживать с томиком Тургенева или Гончарова, пригретая солнышком, овеянная смолистым ароматом деревьев…
   Сижу однажды, читаю, вдруг — слышу за забором шорох. Сначала я подумала, что это пробирается кто-нибудь из гуляющих дачников, переждала немного, опять углубилась в чтение, вдруг ухо мое ясно уловило за забором чье-то дыхание. Человек всегда инстинктивно чувствует, что за ним наблюдают, и я это сразу почувствовала: за забором в щель меня кто-то разглядывал…
   — Кто там? — строго спросила я.
   И вслед за этим услышала шорох чьих-то быстро удаляющихся шагов.
   Тут же этот пустяк сразу и вылетел из моей головы, но вечером, когда я вернулась с прогулки по озеру в свою комнату, мне в глаза бросилась странная вещь: на туалетном столике, прислоненный к зеркалу, стоял образ святителя Николая Чудотворца в золоченой ризе. Вне себя от удивления, я позвала прислугу, опросила всех домашних — все выразили полное недоумение: такого образа ни у кого в доме не было и в мою комнату никто не заходил, тем более что дверь была мною заперта.
   Мы все в душе немного Шерлоки Холмсы, поэтому я, оставшись одна, стала на колени и внимательно освидетельствовала ковер. Следов, конечно, никаких не было, но по линии от раскрытого окна до туалетного столика я обнаружила несколько песчинок, лежавших небольшими островками на определенном друг от друга расстоянии. Конечно, это мне ничего не объяснило, так как и сама могла занести на подошвах эти песчинки, — пришлось предать чудотворный случай с Николаем Чудотворцем забвению.
   Но дня через два повторилось то же самое: утром чье-то дыхание за забором и шорохи, вечером на туалетном столике я обнаружила флакон французских духов, уже откупоренный и начатый.
   Я опять взяла всех на допрос, и снова все отозвались полным незнанием, а горничная посоветовала запирать мое окно, выходящее в сад.
   Я так и сделала, но на четвертый день окно оказалось открытым, а на столике лежало несколько книг в великолепных переплетах, но по содержанию их подбор был самый странный: два тома Энциклопедического словаря, том стихов Бодлера, роскошное издание «Бабочки Европы» Мензбира и «Семь смертных грехов» Эжена Сю в русском переводе…
   Мне сделалось не по себе. Очевидно, кто-то через окно являлся в мою комнату, как к себе домой, и хотя ничего не уносил, а, наоборот, одаривал меня же, но, согласитесь, неприятно чувствовать, что «мой дом — моя крепость», это фундаментальное правило англичан, уже кем-то неоднократно нарушено.
   На другое утро я, не переставая размышлять об этой дурацкой истории, захватила томик Бодлера и «Бабочки Европы» с целью рассмотреть все это и направилась к своей любимой скамейке. Снова за забором шорох и чье-то дыхание… Я подождала немного, сделала вид, что всецело погружена в разглядывание раскрашенных политипажей — и вдруг, как молния, внезапно обернулась назад. Взгляд мой успел схватить чью-то рыжую голову в жокейской фуражке, при моем движении вдруг провалившуюся вниз с легким восклицанием.
   — Послушайте, молодой человек, — строго сказала я. — Подглядывать неблагородно. Лучше уж покажитесь, чем прятаться за забором, как заяц.
   — Я не прячусь, — сконфуженно пробормотал рыжий «молодой человек», снова выглянув из-за забора. — Я тут… вообще на сад любуюсь.
   Вдруг взгляд моего нового знакомца упал на книгу Мензбира, которую я держала в руках, и лицо его засияло от удовольствия:
   — Понравилось вам, барышня? — спросил он, указывая грязной рукой на книгу. — Книжонка, кажется, стоящая. А? Чудеса, можно сказать, природы!
   И тут я сразу догадалась, кто был автором всех этих нелепых подношений.
   — Значит, это вы лазите через окно в мою комнату? — сурово спросила я, еле удерживая улыбку при виде его смущенного лица.
   — Простите, барышня. Я ж ничего и не взял у вас. Наоборот, презентовал кой-чего на память.
   — Зачем же вы это делаете?
   — Очень вы мне приятны, лопни мои глаза! На вас и поглядеть-то — одно удовольствие. Сломайте мне два ребра, ежели вру!!