Автор неизвестен

Лекции о сущности религии


   Лекции о сущности религии
   ПРЕДИСЛОВИЕ
   Лекции, которые я здесь отдаю в печать, были прочитаны мною с 1 декабря 1848 г. по 2 марта 1989 г. в городе - не в университете - Гейдельберге по предложению тамошних студентов, но перед смешанной аудиторией.
   Я их выпускаю в качестве восьмого тома моего "Полного собрания сочинений", потому что закончить это издание "Сущностью христианства" - было бы бессмысленно; это совершенно не соответствовало бы тому плану и той идее, которые лежат в основе моего собрания сочинений. Соответственно этому я сделал "Сущность христианства" своим первым, то есть самым ранним, сочинением и поэтому сознательно начал собрание своих сочинений с "Разъяснений и дополнений к "Сущности христианства". Но так как "Сущность христианства" также должна была войти в собрание моих сочинений, то она теперь в печати появляется как мое последнее сочинение, то есть как выражение моей последней воли и мысли. Эта обманчивая видимость должна быть вскрыта, христианство должно быть поставлено на то место, которое ему принадлежит в действительности. Это я делаю в этих лекциях, которые примыкают к дополнениям первого тома; эти лекции дальше излагают, развивают и объясняют те мысли, которые выражены очень кратко в "Сущности религии".
   Так как я, как известно, не христианин, то есть не принадлежу к жвачным животным, ибо, как говорит Лютер, "христианин пережевывает пищу, как это делают овцы", то, хотя я и отдаю эти лекции в печать в том виде, в каком они были прочитаны, однако я их снабдил новыми доказательствами, разъяснениями и примечаниями, причем по мере возможности вычеркнул все то, что казалось мне простой жвачкой, - так, я выпустил целую лекцию, которая относилась к моим "Основам философии". Однако, я оставил первые лекции, хотя они не содержат ничего такого, что не было бы напечатано в моих других сочинениях, но что было выражено в них другими словами и отрывочно; я это сделал, исходя из того предположения, что эти мои лекции могут попасть в руки к таким людям, которые не имеют остальных моих сочинений, по крайней мере философских.
   Что эти лекции появляются лишь теперь, это никого не должно удивить. Что может быть более своевременным теперь, чем напоминание о 1848 г.? При этом напоминании я, однако, должен заметить, что эти лекции были единственным проявлением моей общественной деятельности в так называемую революционную эпоху. Во всех, как политических, так и неполитических, волнениях и совещаниях этой эпохи, свидетелем которых я был, я принимал участие лишь в качестве критического зрителя или слушателя по той простой причине, что я не могу принимать никакого деятельного участия в безуспешных, а следовательно, и бессмысленных предприятиях. Но я в самом начале этих волнений и совещаний уже предвидел или предчувствовал их исход. Известный французский литератор недавно поставил мне вопрос, почему я не принимал участия в революционном движении 1848 г.? Я ответил: Господин Тайандье! Если революция вспыхнет вновь и я приму в ней деятельное участие, тогда вы можете быть, к ужасу вашей религиозной души, уверены, что эта революция победоносная, что пришел день страшного суда над монархией и иерархией. Но, к сожалению, я не доживу до этой революции. Однако я принимаю участие в великой и победоносной революции, но в той революции, истинные действия и результаты которой обнаружатся лишь в течение веков, ибо, знайте, господин Тайандье: согласно моему учению, которое не признает никаких богов, а следовательно, также и никаких чудес в области политики, согласно моему учению, которого вы совершенно не знаете и в котором вы ничего не понимаете,-хотя вы позволяете себе судить обо мне, вместо того, чтобы изучать меня, - согласно моему учению, пространство и время суть основные условия всякого бытия и сущности, всякого мышления и деятельности, всякого процветания и успеха. Не потому, что парламенту не хватало религиозности, как комическим образом уверяли в баварском рейхсрате, - большинство его членов были религиозные люди, а ведь господь бог также соображается с большинством - революция имела столь постыдный и столь безрезультатный конец,-но потому, что у нее не было никакого чувства места и времени.
   Мартовская революция все еще была плодом, хотя и незаконным, христианской веры. Конституционалисты верили, что стоило только монарху сказать: "Да будет свобода, да будет "справедливость!" - и тотчас настанут справедливость и свобода. Республиканцы верили, что стоило только пожелать республику, чтобы ее тем самым вызвать к жизни; верили, таким образом, в сотворение республики из ничего. Первые переместили в область политики христианскую веру в чудодейственное слово, вторые - христианскую веру в чудесные действия. Но знайте, господин Тайандье, обо мне хотя бы столько, что я абсолютно неверующий. После этого как же вы можете привести в связь мои дух с духом парламента, мою сущность с сущностью мартовской революции.
   Брукберг, 1 января 1851 г.
   ПЕРВАЯ ЛЕКЦИЯ.
   Приступая к своим "Лекциям о сущности религии", я должен прежде всего признаться в том, что только призыв, определенно выраженное желание части учащейся здесь молодежи побудили меня сделать этот шаг, преодолев свое собственное упорное сопротивление.
   Мы живем в такое время, когда нет надобности, как было когда-то в Афинах, издавать закон, гласящий, что каждый в момент восстания обязан определить, на чьей он стороне; мы живем в такое время, когда каждый - и тот, который воображает себя наиболее беспартийным, даже против собственного сознания и воли, является, хотя бы только в теории, человеком партии; мы живем в такое время, когда политический интерес поглощает собой все остальные, и политические события держат нас в непосредственном напряжении и возбуждении; в такое время, когда - особенно на нас, неполитических немцев возлагается обязанность забыть все ради политики. Ибо как отдельный человек ничего не достигнет и не сделает, если у него нет силы в течение некоторого времени сосредоточиться над тем, в чем он собирается чего-либо достигнуть, так и человечество в известные эпохи должно позабыть ради предстоящей ему задачи все остальные, ради одной деятельности всякую другую, если оно думает осуществить что-то дельное, что-то законченное. Правда, предмет этих лекций, религия, теснейшим образом связан с политикой, но наш главнейший интерес в настоящее время - не теоретическая, а практическая политика; мы хотим непосредственно, действуя, участвовать в политике; нам недостает спокойствия, настроения, охоты, чтобы читать и писать, чтобы поучать и учиться. Мы достаточно долгое время занимались и довольствовались тем, что говорили и писали, мы требуем, чтобы, наконец, слово стало плотью, дух материей, довольно с нас как философского, так и политического идеализма; мы хотим теперь быть политическими материалистами.
   К этим общим, коренящимся во времени, причинам моего нежелания преподавать присоединяются еще и личные соображения. Я по натуре, - если брать ее теоретическую сторону, - гораздо менее предназначен быть учителем, чем мыслителем, исследователем. Учитель не устает и не должен уставать тысячу раз повторять одно и то же, - с меня же довольно сказать что-либо один раз, если только у меня имеется сознание, что я это хорошо сказал. Меня интересует и приковывает к себе предмет лишь до тех пор, пока он мне ставит еще препятствия, пока я им целиком не овладел, пока мне с ним еще как бы приходится бороться. Но как только я его одолел, то я спешу к другому, новому предмету, ибо мой умственный взор не ограничен пределами одной специальности, одного предмета: меня интересует все человеческое. Правда, я меньше всего ученый скупец или эгоист, собирающий и сберегающий только для себя; нет, то, что я делаю и мыслю для себя, я должен делать и мыслить и для других. Но я чувствую потребность поучать чему-либо других лишь до тех пор, пока, уча их, я и сам поучаюсь. С предметом же этих лекций, с религией, я давно закончил свои счеты; в своих сочинениях я исчерпал его со всех существеннейших или, по крайней мере, труднейших сторон. Затем, я по своей природе совсем не любитель ни многописания, ни многоговорения. Я, собственно говоря, могу говорить и писать только тогда, когда предмет держит меня в состоянии аффекта, когда он меня воодушевляет. Но аффект воодушевления не зависит от воли, не регулируется по часам, не является в определенные, заранее намеченные дни и часы. Я вообще могу говорить и писать только о том, о чем, мне кажется, стоит говорить и писать. Стоит же, на мой взгляд, говорить и писать лишь о том, что не разумеется само собой или что не исчерпано уже другими. Поэтому я беру, даже и в своих писаниях, из предмета всегда лишь то, о чем нет ничего в других книгах, по крайней мере ничего, меня удовлетворяющего, исчерпывающего. Остальное я оставляю в стороне. Мой ум поэтому афористичен, в чем меня упрекают мои критики, но афористичен совсем в другом смысле и по другим совсем основаниям, чем они полагают; афористичен, потому что критичен, потому что различает сущность от видимости, необходимое - от излишнего. Наконец, я прожил долгие годы, целых двенадцать лет, в деревенском уединении, исключительно занятый наукой и писанием, и благодаря этому утратил дар речи, устного изложения или, во всяком случае, не потрудился его в себе развить, ибо я не думал, что мне придется опять, - говорю опять, так как я в прежние годы читал лекции в одном из Баварских университетов, - да еще в университетском городе, устное слово сделать орудием своей деятельности.
   Время, когда я навсегда сказал "прости" официально академической карьере и поселился в деревне, было такое страшно печальное и мрачное время, что подобная мысль никоим образом не могла возникнуть в моей голове. Это было то время, когда все общественные отношения были до такой степени отравлены и заражены, что свободу и здоровье духа можно было сохранить, лишь отказавшись от какой бы то ни было государственной службы, от всякой публичной роли, даже роли приват-доцента, когда все продвижения на государственной службе, каждое начальственное разрешение, даже разрешение читать лекции (venia docendi) достигались лишь ценой политического сервилизма и религиозного обскурантизма, когда свободно было только печатное научное слово, но и оно было свободно в чрезвычайно ограниченных пределах и свободно не из-за уважения к науке, а, скорее, из-за низкой оценки ее, -вследствие ее действительной или мнимой невлиятельности и безразличия для общественной жизни. Что же было делать в такое время, особенно сознавая, что питаешь мысли и настроения, враждебные господствующей правительственной системе, как не замкнуться в одиночестве и не воспользоваться печатным словом как единственным средством, позволяющим не подвергаться наглости деспотической государственной власти, конечно, налагая на себя при этом самоограничение и сохраняя самообладание.
   Впрочем, отнюдь не одно отвращение к политике загоняло меня в одиночество и обрекало лишь на писание. Я жил в непрерывной внутренней оппозиции к политической правящей системе того времени, но я также находился в оппозиции и к идейным правящим системам, то есть к философским и религиозным течениям. Чтобы дать себе ясный отчет в существе и причинах этого расхождения, я нуждался в длительном, ничем не нарушаемом досуге. Но где же можно лучше найти таковой, как не в деревне, где человек, свободный от всякой сознательной и бессознательной независимости, от расчетов, тщеславия, удовольствий, интриг и сплетен городской жизни, предоставлен только самому себе. Кто верит в то, во что верят другие, кто учит и мыслит, чему учат и что мыслят другие, кто, короче говоря, живет в научном или религиозном единении с другими, тому не нужно от них телесно отделяться, у того нет потребности в уединении; но она есть у того, кто идет своей дорогой или кто порвал со всем миром, верующим в бога, и хочет этот свой разрыв оправдать и обосновать. Для этого необходимо свободное время и свободное место. Только по незнанию человеческой природы можно думать, что в каждом месте, при всякой обстановке, в каждом положении и при всякого рода отношениях человек способен свободно мыслить и исследовать, что для этого ничего другого не требуется, как только его собственная воля. Нет, для действительно свободного, беспощадного, необычного мышления, - если только это мышление должно быть действительно плодотворным и решающим, - требуется и необычная, свободная жизнь, не отступающая ни перед какими препятствиями. И кто духовно хочет дойти до основы всех человеческих вещей, тот и чувственно, телесно должен опереться на эту основу. Основа же эта - природа. Только в непосредственном общении с природой выздоравливает человек и отбрасывает от себя все надуманные сверх или противоестественные представления и фантазии.
   Но как раз тот, кто годы проводит в одиночестве, - хотя бы и не в абстрактном одиночестве христианского анахорета, или монаха, а в одиночестве гуманном, - и только в письменной форме поддерживает связь свою с миром, тот утрачивает охоту и способность говорить, ибо существует огромная разница между устным и письменным словом. Устное имеет дело с определенной реально-присутствующей публикой, письменное же - с неопределенной, отсутствующей, существующей только в представлении писателя. Устная речь обращена к человеку, письменная же - к человеческому духу, ибо люди, для которых я пишу, для меня существа, живущие лишь в духе, в представлении. Писанию не хватает поэтому всех прелестей, вольностей и, так сказать, общественных добродетелей, присущих устному слову; оно приучает человека к строгому мышлению, приучает его не говорить ничего такого, что не могло бы выдержать критики; но именно благодаря этому оно делает его несловоохотливым, ригористичным, требовательным к себе, колеблющимся в выборе слов, неспособным легко выражаться. Я обращаю, господа, ваше внимание на это, - на то, что я лучшую часть моей жизни провел не на кафедре, а в деревне, не в университетских аудиториях, а в храме природы, не в салонах и не на аудиенциях, но в уединении моего рабочего кабинета, чтобы вы не приходили на мои лекции с ожиданиями, в которых вы почувствовали бы себя обманутыми, чтобы вы не ждали от меня красноречивого, блестящего изложения.
   Так как писательская деятельность была до сих пор единственным орудием моей общественной деятельности, так как я ей посвятил прекраснейшие часы и лучшие силы моей жизни, так как я лишь в ней выявил свой дух, ей одной обязан своим именем, своей известностью, то естественно, конечно, что я свои сочинения положил в основу этих лекций и беру их своей руководящей нитью, что я придаю своим сочинениям роль текстов, а своим устам роль комментатора и что таким образом я возлагаю на свои лекции задачу изложить, пояснить, доказать высказанное мною в сочинениях. Я считаю это тем более подходящим, что я в своих сочинениях привык выражаться с величайшей сжатостью и резкостью, что я в них ограничиваюсь лишь самым существенным и необходимым, опускаю все скучные посредствующие звенья и предоставляю собственному разумению читателя делать самоочевидные пополнения и выводы, но что именно через это я рискую вызвать величайшие недоразумения, как это достаточно доказано критиками моих писаний. Но прежде чем назвать те сочинения, которые я беру текстом своих лекций, я считаю целесообразным дать коротенький обзор всех моих литературных работ.
   Мои сочинения подразделяются на сочинения, имеющие своим предметом философию вообще, и на сочинения, которые трактуют главным образом религию или философию религии. К первым относятся: моя "История новой философии" от Бэкона до Спинозы; мой "Лейбниц"; мои "Пьер Бэйль", очерк из истории философии и человечества;
   мои философско-критические работы и основные философские положения. К другой категории принадлежат - мои "Мысли о смерти и бессмертии"; "Сущность христианства"; наконец, разъяснения и дополнения к "Сущности христианства". Но, несмотря на это различие в моих сочинениях, все они, строго говоря, имеют одну цель, одну волю и мысль, одну тему. Эта тема есть именно религия и теология и все, что с ними связано. Я принадлежу к людям, без сравнения более предпочитающим плодотворную односторонность бесплодной, ни к чему не нужной разносторонности и многописанию; я принадлежу к людям, которые всю свою жизнь имеют в виду одну цель и на ней все сосредоточивают, которые, правда, очень много и очень многое изучают и постоянно учатся, но одному лишь учат, об одном лишь пишут, убежденные, что только это единство является необходимым условием для того, чтобы что-нибудь исчерпать до конца и провести в жизнь. Вот почему соответственно этому я во всех моих сочинениях никогда не упускаю из виду проблем религии и теологии; они были всегда главным предметом моего мышления и моей жизни, хотя, разумеется, трактовал я различно, в разное время, соответственно менявшейся у меня точке зрения. Я должен, однако, отметить, что в первом издании моей "Истории философии" отнюдь не из-за соображений политических, а из-за юношеских капризов и антипатий - я выпустил в печати все, непосредственно относящееся к теологии, во втором же издании, вошедшем в мое собрание сочинений, я восполнил эти пробелы, но уже не с моей прежней, а с нынешней точки зрения.
   Первое имя, которое упоминается здесь в связи с религией и теологией, есть имя Бэкона Веруламского, которого многие не без основания называют отцом современной философии и современного естествознания. Он многим служит образцом благочестивого, христианского естествоиспытателя, ибо он торжественно признал, что не хочет применять своей критики профана (что было им сделано в области естествознания), к вопросам религии и теологии, он-де только применительно к человеческим вещам неверующий, в вещах же божественных он самый верноподданнически верующий. Ему принадлежит знаменитое изречение: "поверхностная философия уводит от бога, более глубокая приводит к нему обратно", - изречение, которое, как и многие другие положения прежних мыслителей, было когда-то и в самом деле истиной, но перестало теперь уже быть таковой, хотя нашими историками, не делающими различия между прошедшим и настоящим, оно и до сих пор за таковую признается. Я показал, однако, в моем изложении, что те принципы, которые Бэкон признает в теологии, он отрицает в физике, что старый, телеологический взгляд на природу - учение о намерениях и целях в природе - есть необходимое последствие христианского идеализма, производящего природу от существа, действующего намеренно и сознательно, что Бэкон христианскую религию вытеснил из той ее старой позиции, охватывающей весь мир, которую она занимала у истинно верующих в средние века, что он лишь как частный человек осуществлял свой религиозный принцип, а отнюдь не как физик, не как философ, не как исторически действующая личность, и что поэтому неправильно превращать Бэкона в христианско-религиозного естествоиспытателя. Второй, интересный для философии религии человек - это младший современник и друг Бэкона, Гоббс, знаменитый главным образом благодаря своим политическим взглядам. Он тот из современных философов, к кому впервые приложен был страшный эпитет: атеист. Ученые господа, впрочем, в прошлом веке долго спорили, был ли он действительно атеистом. Я же разрешил этот спор в том смысле, что признаю Гоббса одинаково и атеистом, и теистом, ибо Гоббс, как и весь современный мир, принимает, правда, бога, но этот гоббсовский бог все равно, что и не бог, ибо вся его действительность есть телесность, божественность же его, - так как Гоббс не может указать для нее никаких телесных качеств, - с принципиально-философской точки зрения есть только слово, а не сущность. Третьей значительной личностью, в религиозном отношении, однако, не представляющей существенных особенностей, является Декарт. Его отношение к религии и теологии я впервые охарактеризовал в "Лейбнице" и "Бэйле", потому что Декарт лишь после появления моего первого тома был провозглашен образцом религиозного и, в частности, католически-религиозного философа. Но я и относительно него доказал, что Декарт-философ и Декарт-верующий - два лица, целиком друг Другу противоречащие. Наиболее значительные для философии религии, наиболее оригинальные фигуры, рассмотренные мной в этом томе, это-Яков Беме и Спиноза; оба они отличаются от вышеназванных философов тем, что являют собою не только противоречие между верой и разумом, но оба устанавливают самостоятельный религиозно-философский принцип. Первый из них - Яков Беме кумир философствующих теологов или теистов, другой - Спиноза - кумир теологизирующих философов или пантеистов. Первого его поклонники в самое последнее время прославили как вернейшее целительное средство против того яда моего учения, которое и составит содержание этих моих лекций. Я же недавно, в моем втором издании, сделал Якова Беме вторично объектом самого основательного изучения. Мое вторичное изучение привело меня, однако, к такому же выводу, как раньше, а именно, что тайна его теософии заключается, с одной стороны, в мистической натурфилософии, с другой - в мистической психологии; так что у него не только нельзя найти опровержения моей точки зрения, но, наоборот, находится подтверждение ее, то есть точки зрения, согласно которой вся теология разлагается на учение о природе и учение о человеке. Заключением в названном томе является Спиноза. Он - единственный из новых философов, положивший первые основы для критики и познания религии и теологии; он - первый, который определенно выступил против теологии; он-первый, который классическим образом формулировал мысль, что нельзя рассматривать мира как следствие или дело рук существа личного, действующего согласно своим намерениям и целям; он - первый, который оценил природу в ее универсальном религиозно-философском значении. Я с радостью поэтому принес ему дань моего удивления и почитания; я его упрекал только в одном - в том, что это существо, действующее не согласно поставленным целям, не соответственно своим сознанию и воле, он - еще в плену у старых теологических представлений - определил как совершеннейшее, как божественное существо и тем отрезал себе путь к развитию, что он рассматривал сознательное человеческое существо лишь как часть, лишь как "модус", выражаясь языком Спинозы, вместо того, чтобы рассматривать его, как предельное завершение бессознательного существа.
   Антипод Спинозы -Лейбниц; ему я посвятил отдельный том. Если Спинозе принадлежит честь превращения теологии в служанку философии, то первому германскому философу нового времени, а именно Лейбницу, наоборот, принадлежит честь и бесчестие за то, что философия попала опять под башмак теологии. Это Лейбниц выполнил в особенности в своем знаменитом труде "Теодицея". Лейбниц, как известно, написал эту книгу из галантности по отношению к одной прусской королеве, потревоженной в ее вере сомнениями Бэйля. Но подлинная дама, для которой Лейбниц написал эту книгу и за которой он ухаживал, - это теология. Тем не менее он не удовлетворил теологов. Лейбниц во всех случаях держался обеих партий и именно поэтому не дал удовлетворения ни одной. Он не хотел никого обидеть, никого задеть; его философия есть философия дипломатической галантности. Даже монады, то есть существа, из которых состоят, согласно Лейбницу, все предметы, воспринимаемые нашими чувствами, - даже монады, не оказывают друг на друга никакого физического воздействия, только бы не повредить которой-либо из них. Но кто не хочет, хотя бы и не намеренно, обижать и задевать, тот лишен всякой энергии и всякой действенной силы, ибо нельзя шагу ступить, не раздавливая существ, нельзя выпить ни капли воды, не проглотив инфузорий. Лейбниц - человек промежуточный между средневековьем и новым временем, он как я его назвал - философский Тихо-де-Браге, но именно благодаря этой своей нерешительности он и до сего дня - кумир всех нерешительных, лишенных энергии голов. Поэтому уже в своем первом издании, вышедшем в 1837 году, я сделал теологическую точку зрения Лейбница объектом критики, а вместе с ней и всю теологию вообще. Точка зрения, с которой я производил эту критику, была собственно говоря, спинозистская или абстрактно-философская и заключалась она в том, что я строго различал между теоретической и практической точками зрения человека, приурочивая первую к философии, а вторую - к теологии и религии. Стоя на практической точке зрения, человек говорю я - все вещи относит только к себе, к своей пользе и выгоде; стоя же на теоретической точке зрения он эти вещи относит к ним самим. Необходимо поэтому, говорю я там, проводить существенное различение между теологией и философией; кто смешивает их, смешивает по существу различные точки зрения и создает в силу этого нечто уродливое. Рецензенты этой моей работы долго останавливались на этом различении; но они упустили из виду, что уже Спиноза в своем "Теолого-политическом трактате" рассматривает и критикует теологию и религию с этой же точки зрения и что даже Аристотель, если бы он только сделал теологию предметом своей критики, не мог бы иначе ее критиковать. Впрочем, эта точка зрения, с которой я тогда критиковал теологию, отнюдь не есть точка зрения моих позднейших сочинений, отнюдь не есть моя последняя и абсолютная точка зрения, а лишь относительная, исторически-обусловленная. Поэтому-то я и подверг в новом издании моего сочинения "Изложение и критика философии Лейбница" теодецею и теологию Лейбница, равно как и его связанную с ними пневматологию или учение о духе, новому критическому рассмотрению.