Пусть, свободою влеком,
   Он скребётся в ней ночами
   Под серебряным замком
   За стальными обручами.
   Утянув на дно свинцом,
   Пусть сознанье пьёт и волю,
   Дышит пламенем в лицо
   И шипами руки колет,
   И во сне клыком кривым
   Перекусывает вены..
   Ты и он – две головы
   Изумрудной Амфисбены —
   Несвои в чужом миру,
   Прочно сцеплены хвостами.
   Всё играете в игру,
   Всё меняетесь местами..

В садах его души

   В садах Его души
   Я – мёртвая вода.
   Он дал мне эту жизнь,
   А имени не дал.
 
   Для стороны иной
   Из контуров чужих
   Он создал образ мой,
   А сердце не вложил.
 
   Он чёрной нитью строк
   Зашил мои глаза
   И вывел за порог,
   А путь не указал.
 
   Гнал от себя, как мог,
   Держа что было сил..
   Он свет во мне зажёг,
   А тьмы не погасил.

Му-му

   Вроде, легче гребётся и веселей
   Под шуршание камыша!..
   А у барыни руки – твоих белей
   И чернее твоей – душа.
 
   А у барыни – кружево по краям
   Платья модного из джерси,
   Мастерская багетная на паях
   И расстроенный клавесин.
 
   За потупленным взором – остра игла,
   А за словом – стальной крючок, —
   Не заметил и сам, как тебя взяла
   Под серебряный каблучок.
 
   Ты несчастлив, немолод и нехорош,
   Ты живёшь невпопад, не всласть.
   И прикажет она умереть – умрёшь,
   Украдёшь – повелит украсть.
 
   Хоть тебе это всё, как засову – ржа
   И как ободу – колея…
   Если жертвы и правда не избежать,
   Что же… пусть ею буду я.
 
   А по качеству идола и обряд —
   Плюнь с досады через корму.
   Если сердце сбоит столько лет подряд,
   Надо действовать по уму.
 
   Я – твой шанс отличиться, последний шанс.
   Камень к шее вяжи смелей!
   Видно, жизнь иногда убивает нас,
   Чтоб не сделать ещё сильней.
 
   Вот и всё… Отдышись, отведи глаза,
   На теченье посетуй зло,
   Развернись тяжело и плыви назад,
   Пошевеливая веслом.
 
   И не думай о том, что с рассветом – в путь
   По долинам и пустырям,
   Что тебе с этих пор не дано уснуть
   Даже в стенах монастыря.
 
   Что однажды откроется кровосток
   На нательном твоём кресте
   За тремя поворотами на восток,
   На одиннадцатой версте.

Татьяна Архангельская. Нелинейное
Нью Хэмпшир, США

*****

   Дряхлеют миры, а созвездия меркнут.
   Но длится стремительный бег водомерки –
   открыв нелинейного времени суть,
   она не желает во мраке тонуть.
 
   Сцепленье молекул. Блестящая плоскость.
   А сверху и снизу – зияющий космос.
   И твердь, толщиною с бумажный листок,
   уже провисает под тяжестью строк…
 
   И всё же – пиши безрассудные вирши!
   Взахлёб суетись или мудрствуй, как риши.
   Скользи одержимо по глади пруда.
   Покуда опять не порвётся вода…

*****

   Наслаивался цвет – горчичный на зелёный,
   пурпурный синевой немного отливал.
   Менялся силуэт худеющего клёна,
   вздымался поутру хандры девятый вал.
 
   И деревянных лет круги темнели мокро
   на очень старом пне в растрёпанном саду.
   И дом смотрел на мир сквозь вымытые стёкла,
   мечтая улететь на юг. И стайки дум
 
   скакали по земле, смешавшись с воробьями,
   и пили свежий дождь из лужи не спеша.
   Садовник-ветер мёл труху под тополями
   прозрачною метлой. Озябшая душа,
 
   накинув мягкий плед, молилась ли стихами,
   молитву ль нараспев читала, как стихи,
   на странном языке. Слова огнём вскипали —
   и таяли, как снег, коснувшийся щеки.
 
   Вздыхая сквозняком из подоконной ниши,
   дом слушал, а к рассвету смежил шторы век
   в каморке наверху, под самой-самой крышей,
   где осенью болел хозяин-человек.
 
   И мир поплыл во тьму, качаясь чуть заметно, —
   похожей на ковчег медлительной ладьёй.
   Шептались мысли всех мечтающих про лето,
   пропитанных насквозь июньской синевой.
 
   И миру снился сон – менялись все константы,
   срывались кольца лет – легко, как береста.
   И старый пень в саду очнулся в новом марте,
   чтоб выпростать ладонь зелёного листа.

*****

   Это просто осколок остывшего некогда солнца,
   на который налипло немного космической пыли…
   Мы к нему беззащитно телами несильными жмёмся,
   и не помним – зачем и за что нас сюда поселили.
 
   Здесь давно появились шоссе, небоскрёбы, газоны,
   космодромы, полярные станции… гелиостаты.
   Но Земля до сих пор больше любит горбатых бизонов,
   отвечая за тварь, приручённую ею когда-то.
 
   Мы так долго боролись, мы крылья из воска лепили,
   возводили притоны для тьмы и соборы для света.
   И, питая надежду огнём бесконечных усилий,
   рвали бешено путы чужой, нелюбимой планеты.
 
   Но, устав от бесплодных исканий единственной двери,
   постепенно мутируя, ближе к земле припадая,
   бесконечное множество вер понапрасну примерив,
   мы планету изгнания домом уже называем.
 
   Лишь порой в полнолуние… Небо становится ближе…
   В наши ноздри впивается звёздный мучительный запах…
 
   Мы выходим из раковин, лунную радугу лижем,
   бьём хвостами от боли – и горы становятся прахом.

Темур Варки. К.У.Э.
г. Москва, Россия

Казашке

   Говорят, нам не место в московской тщете-суете.
   Ты в подлунной Орде родилась, я – у мира на крыше.
   Дочь Великой степи, что мы здесь потеряли и ищем,
   В этих джунглях бетонных, неласковых, в жирной черте
   Кочевой неоседлости? Где наши седла с тобой?
   Позабыты в Кыпчакской степи, где буран табунится,
   Где примятый ковыль, и купается в нем кобылица,
   И волнуясь, дрожит и щекочет нас влажной губой.
   Там ветра ворожат. И сшибаясь, Тэнгри и Тобет[2]
   Вечный бой продолжают и маками степь осыпают.
   Прожил век волкодав, и набухшая морда тупая
   Отступила. Волчица со стаей пришла на обед.
   Не спасти нам табун. Нам самим бы уйти от клыков.
   В новый век 21-ый врывается та же погоня,
   Запах жертвы почуявши, бани кровавой и бойни.
   Век продажи, кинжальных щенков и зыбучих песков.
   Но, однако, недолгим союзом с тобой я горжусь.
   Разве в дни роковые Москву не спасали мы джузом? —
   Чтобы брови твои, нисходящие к точке союза,
   Вовлекали Великие Луки в пленительный джуз.[3]
   Помнишь утро охоты? – Пустили по следу борзых,
   И летели два вихря в игре кыз-куу над снегами…[4]
   Я тебя на подъеме, на скифском настиг арс-кургане,[5]
   И едва не лишился меня мой согдийский язык.
   Ты в февральской Москве подрумянила щеки слегка.
   Мир опять изменен, перелистан и перелицован,
   Но хотелось бы вновь оказаться под шубой песцовой,
   Даже если опять я на время лишусь языка.
   Я в трамвае за миг по снегам и векам пролетел…
   И – свою остановку. Тебя же не выдал и мускул.
   Мы могли бы с тобой рифмоваться на трепетном русском
   И болтать и шутить о московской тщете-суете.

Слышишь, Урсула?..

   Время сломалось, стуча пианолою Креспи,
   И безрассудно бежит, спотыкаясь, по кругу.
   Слышишь, Урсула, – звенящее соло испуга
   По лабиринтам войны, сумасбродства и мести?
   Порче подверглись и время, и климат, и нравы.
   Страх и блаженство едва поспевают за карой.
   В нашем Макондо сильны Мелькиадеса чары,
   Но и они не спасают от прочих и равных.
   Но и пергамент, где маятся чахлые тени
   Тех, кто корпит над разгадкой, не видя разора,
   Не просветляет безумно горящего взора
   И не спасает родившихся от вырождений.
   Все повторяется, только намного быстрее.
   Дети и внуки твои пробегают по нотам.
   Косят толпу обезумевшую пулеметы
   Так, что не помним и знать не хотим о расстреле.
   Помнящих в нашем Макондо лишают рассудка.
   Помнящим в нашем Макондо стреляют в покрестье.
   Здесь, как вчера, – понедельник и добрые вести,
   Что родила от хороших людей проститутка.
   Здесь, как вчера, обещают дома ветеранам
   После дождя, что начнется в четверг, по прогнозам.
   Дождь тот продлится лет пять, и достанутся ВОЗу
   Те, кто еще не успел в непечатные страны.
   В нашем Макондо за миром иным не угнаться,
   Пусть там чудесное время течет без ошибки.
   Сын твой, Урсула, из золота делает рыбки,
   Из одиночества, и получая 17,
   Плавит и делает снова, себя не жалея
   И не желая себе ничего за страданья,
   Что причинил он свободе, добро насаждая
   Тем беспощаднее, чем становилось страшнее.
   Слышишь, Урсула, – во лжи оглушительной ложа
   В невыразимой тоске, в неугаданном плаче,
   Тьма муравьиная съела наш страх поросячий,
   Так на любовь одиночеств к подобным похожий.

По следам Эвридики

   Чинно ли, суматошно,
   Каждый в делах своих,
   Едет Москва в метрошный,
   Едет Москва в Аид.
   На смертоносных трактах,
   Линиях несудьбы,
   Больше самих терактов —
   Страх получить гробы.
   Здесь ты, я знаю точно.
   В том ли вагоне, том?
   В городе суматошном
   Спим мы с тобой вальтом.
   И в подземелье этом
   Сколько, не знаю, лет
   То ли иду по свету,
   То ли иду на свет.
   Свет, о который, знаю,
   Бился змеиный яд.
   Где ты, моя родная?
   Где ты, душа моя?
   Там, на верху далеком,
   Где хохотала ты,
   Солнце – не кареоко,
   Весны мои – пусты.
   Мне не хватает друга
   Ближе, чем Дионис.
   Жду, на последнем круге
   Скажешь мне: обернись.

Влад Васюхин. *****
г. Москва, Россия

Памяти Сезарии Эворы

   Бабушка Сезарушка
   пела, утешала,
   души наши черствые,
   словно хлеб держала.
 
   Не барьер – наречие,
   если всем близка
   эта африканская
   русская тоска.
 
   «Полюшко-поле,
   полюшко-широко поле…»
 
   Диву босоногую
   в золотых цепях
   слушал я, не пряча
   слезы второпях…

Рыбный рынок Риальто
Из цикла «Итальянская тетрадь»

   Денису Крупене

   Ненавижу рыбный рынок!
   Пусть свежи и пусть прекрасны
   его влажные соблазны —
   от тунца до мелких рыбок,
 
   от креветок до омара,
   гребешков и осьминога.
   Пусть их вдоволь, пусть их много,
   все – из моря, без обмана.
 
   «Почему вы, господин,
   не желаете сардин?»
 
   Я когда их утром вижу,
   слышу крик: «Frutti di mare!»,
   мне что много их, что мало…
   Ненавижу, ненавижу!
 
   «Ты в уме ли, в самом деле?
   Ты на кухне не был робок…»
   «Я, увы, живу в отеле —
   ни кастрюль, ни сковородок.
 
   Ну куда с унылым рылом
   потащу улов напрасный?..»
   Шел туда я, как на праздник…
   Ненавижу рыбный рынок!

Баллада о чертенке

   Кто помнит Джакомо Капротти,
   что был кудряв и плутоват?
   Его хозяина напротив
   поныне вспомнить всякий рад.
 
   Еще бы! Это сам да Винчи.
   Универсальный человек,
   чей гений тщательно довинчен,
   чей нимб нисколько не поблек.
 
   А он, родившийся в сарае
   смазливый сын обувщика,
   известен прозвищем Салаи —
   Чертенок. Это – на века.
 
   Возможно, большего бастарда
   еще не видел белый свет.
   Как в подмастерья к Леонардо
   попал такой вот с юных лет?
 
   Да Винчи знал, что у салаги
   имелась тяга к воровству,
   однако чудному Салаи
   прощал все, словно божеству,
 
   за губы, что нежней настурций,
   о чем известно не из книг.
   Он был наложник и натурщик,
   сердечный друг и ученик.
 
   А вот и новость для бомонда:
   теперь уже сомнений нет,
   что знаменитая Джоконда —
   Чертенка милого портрет.
 
   Он был обласкан и облизан,
   он гордо принял свой удел:
   «Да не видать вам Мона Лизы,
   когда б я платье не надел!»
 
   Ну что ж, на этом повороте
   оставим Джакомо Капротти.
 
   …Не знаю, может, это враки,
   но ровно пять веков назад
   его убили в пьяной драке.
   Чертенок опустился в ад.

Памяти Анны Жирардо

   Все забыла – от и до —
   перед смертью Жирардо.
   Села в черное ландо,
   хохотнула: «А бьенто!»[6]
 
   Опустевшее гнездо…
   Поминальное бордо…
   «Ну а ты пока играй!
   Будет каждому свой рай».

Игорь Джерри Курас. Полоумный звездочёт
г. Бостон, США

***

   Какой-то полоумный звездочет
   немыслимо растрёпанной вселенной
   напутал всё, и вот ко мне течёт
   то локоть твой, то локон, то колено.
   Мне был твой лоб (прекрасен и округл)
   явлён, как чудо, – и губами гладил.
   Ты отвернулась – я прижался сзади:
   держал в руках.
   Не выпускал из рук.
   Я был с тобой, как будто был всегда.
   Как будто так замыслилось издревле:
   и мы, грехом сроднённые во древе,
   и змей, и плод. И смертная судьба.
   Мы задохнулись, умерли. В садах
   испуганные встрепенулись птицы.
   Кружась, они боялись опуститься
   туда, где мы.
   Я здесь.
   Иди сюда.
   Иди ко мне, пока ещё шаги
   сурово не приблизились, и посох
   едва правей шагающей ноги
   ещё не прорезает землю косо.
   Иди, пока не взвилась борода
   внезапно запрокинутая ветром.
   Пока ещё не требуют ответа,
   иди.
   Иди ко мне.
   Иди сюда.

***

   С точки зренья шмеля в середине цветка,
   изогнувшего стебель дугой,
   даже этот, ничем не приметный закат
   зреет каплей нектара тугой.
   Чтобы только остаться один на один
   с неразгаданной формулой дня,
   чтобы тени длиннее: суровых осин —
   и моя, с точки зренья меня.
   Под бумажным плафоном, на ощупь, едва —
   то сплавляла меня, то звала;
   и мозги мне запудрила напрочь, и два
   бутафорских прозрачных крыла.
   И не мог ни взлететь, ни поднять головы,
   ни подумать: хочу ли ещё?
   Три листа распластались. Лесные стволы
   сплетены ядовитым плющом.
   Как пять пальцев своих я тебя изучил,
   след росы на руке сладковат.
   Пусть на ощупь, как шмель – только хватит ли сил
   сквозь ничем не приметный закат?
   Чтобы восемь часов на исходе витка
   потянулись нектаром тугим.
   С точки зренья шмеля в середине цветка;
   с точки зренья меня перед ним.

***

   Кленовый свод, побитый синевой —
   весь лес повис в росе и птичьем свисте.
   И гусеницы – там, над головой,
   (клянусь, я слышу!) поедают листья.
   Прими меня: как солнце, как росу;
   прими меня, как сладкую микстуру
   лесной травы. Прими меня в лесу
   за волка. Приручи, и волчью шкуру
   примни на мне, как приминают мох,
   на шею мне набрось свой узкий пояс —
   и я пойду с тобой, и, видит Бог,
   у ног твоих я лягу, успокоясь.

Марлен

   Wenn die Soldaten
   Durch die Stadt marschieren

   Марлен, Марлен! Отмеряно у тлена
   мгновенье только. Серебрится пена:
   воды не жаль, и веников не жаль.
   И мыльная всплывает гигиена
   на киноленте Лени Рифеншталь.
   Там мальчики немецкие. Хрусталь
   воды озёрной, и луга, и сено.
   Вот, есть ещё плечо – и есть колено;
   глаза пока глядят и смотрят вдаль.
   А там, вдали – окопы и гангрена,
   огонь, геенна; чернозём и сталь.
   И никому не выбраться из плена.
   Марлен, Марлен! К чему моя печаль?
 
   Бостонская элегия
   «Подождите: Лермонтов, значит, мучитель.
   Тютчеву – стрекозу;
   с одышкою – Фет».
   Лазарь Моисеевич – старый учитель
   на скамейке с ворохом русских газет.
   На скамейке в бостонском парке.
   Над речкой
   пахнут незнакомо чужие кусты.
   Строго через мост – к остановке конечной
   красные вагончики едут пусты.
   Вдоль по небу ходят тяжёлые тучи,
   отражаясь пятнами злыми в реке.
   А старик бубнит на великом, могучем,
   никому не нужном своём языке.

***

   Памяти В.М.Л.

   Заметил ты, как схожи невпопад
   с огнями звёзд окошки городские?
   Как серебристы млечных эстакад
   огни потусторонние, пустые?
   Как удивлённо с угасаньем дня
   меняется пространства перспектива?
   Как горизонта линия плаксива?
   Закрой глаза, смотри – она в огнях.
   Погаснет день: поблёкнув, догорят
   все звуки голосов, слова простые —
   река покроет рябью всё подряд,
   и фонари застывшие остынут.
   Смешаются в одном предсмертном сне
   с огнями звёзд, и с огоньками окон
   и день, и ночь; и бабочка, и кокон —
   закрыв глаза, увидишь их ясней.
   Вдоль серебристых млечных эстакад
   в последнем сне за горизонтом тая,
   заметишь ли, как схожи невпопад
   и яркий свет, и темнота слепая?

Наталья Малинина. Распахнутое время в сад
г. Ярославль, Россия

В сенях

   Там – седоков заждавшись юрких,
   Припал к стене велосипед;
   Там – на щеке моей дочурки
   Варенья вороватый след;
   Там – переложенных соломой
   Созревших яблок аромат.
   В сенях родительского дома —
   Распахнутое время в сад.
   …Постиран лёгкий сарафанчик —
   С бретелек капает на руль,
   А под окошком бродит мальчик;
   Усну ль?
   Дрожит в оконце луч упрямый,
   И вижу я в дверной просвет —
   Мелькает между яблонь мама.
   Которой нет.

И ты

   – Мама, бабушка умерла навсегда?
   Навсегда-навсегда?
   Даже если громко заплакать?
   Даже если на улицу – в холода —
   без пальто, босиком, ну… совсем… без тапок?
   Даже если дядь Борин вреднючий Пират
   вдруг сорвётся с цепИ и меня укусит —
   всё равно она не придёт меня обнимать,
   пожалеть, полюбить, пошептать: «Не куксись,
   всё до свадьбы, увидишь, сто раз заживёт,
   вот поверь мне – нисколько не будет больно…
   Слушай сказку, золотко ты моё,
   про жука с Дюймовочкой… И про троллей…
   Скоро папа должен прийти,
   Разберётся, ужо, с дядь Борей.
   Ишь, наделал Пират историй:
   покусал ребёнка, помял цветы!
   – Мам, а ты не умрёшь навсегда?
   Я без тебя спать не буду, играть и кушать…
   – Никогда не умру… Не верь никому, не слушай.
   – Мам, и я не умру?
   – И ты.

Где мама пела

   Брату

   Горел в печи огонь, она гудела –
   В том доме под горой, где мама пела.
   Тянул в окошки сад свои ладони,
   Локтями опершись о подоконник.
   Под жаром утюга гордячкой спелой,
   Простынка с чердака слегка хрустела,
   И испускала дух в горячем паре:
   Ласкался к ней утюг в хмельном угаре…
   Ты был ещё так мал, но неумело
   Тихонько подпевал, и мама пела…
   О ржи, о васильках, о женской доле,
   О ласковых глазах красотки Оли,
   О смерти, о любви… Но в том и дело,
   Что мне не повторить, как мама пела…
   От этого родства куда нам деться?
   Кисельны берега парного детства…
   Где сад глядит в окно – морозно-белый.
   Где жар над утюгом.
   Где мама пела.

Из другой главы

   Тихий голос моей любви так и не был тобой услышан.
   На ладони твои легли лепестки облетевших вишен.
   Белой замятью – те слова, что цвели, да на землю пали!
   …Ненаписанная глава молчаливой моей печали:
   залит солнцем вишнёвый сад – узловатых стволов узоры,
   где бликующий долгий взгляд и застольные разговоры
   меж деревьями – о стихах, о растущих цветах и детях,
   где моё счастливое «а-ах!» и твоё «больше-всех-на-свете»;
   впереглядку – душистый чай, вперемешку – поток признаний
   с поцелуями невзначай на смешливом хромом диване;
   где сбывается тайный сон – задохнуться в тугих объятьях,
   где прерывистый тихий стон объявляет «нон грата» платью.
   …Мелких пуговок стройный ряд устоит под твоим напором,
   но трофеем в сраженье скором упадёт мой дневной наряд.
   …Где в упругом согласье тел приоткроется суть сиамства,
   где шмелёвому постоянству – лип дурманящий беспредел;
   …где заливистый смех воды в час полива над садом грянет —
   где ещё не боюсь беды, что не в этой главе настанет.

Анданте Фавор`и

   Я мечтаю, как будет у нас когда-то:
   на веранду пройти… И задёрнуть шторы;
   … neither slow nor fast … анданте,
   … и чтоб брызгали соком упругие помидоры…
 
   Рыжих зёрен такие смешные капли,
   словно ноты, на чёлке твоей повисли;
   я читаю мелодию – в такт ли, так ли? —
   и смолкают ненужные нам и слова, и мысли.
 
   «Ларго, ларго, адажио, ленто, ленто» —
   не спеша, не смущаясь родства с природой,
   мы с тобой приручаем свою планету,
   как зверька никому неизвестной ещё породы;
 
   и себя изучая – на вздрог ли, на вздох, наощупь,
   сочиняем неспешно анданте своё – «Аmore»;
   наши тени сольются, и станет, конечно, общей
   Апп`ассионата, зач`атая в фа-мажоре.

Игорь Козин. Бабочка
Россия

экспонат

   давно была остра отточена
   звезды сияния игла
   безмолвием холодной ночи но
   достигнуть цели не могла
   и был напрасен проникающий
   светостолетия укол
   её пока поэт гуляя и
   мечтая под не подошёл
   без страха
   что сквозь темь вселенскую
   лишь только бросит в небо взгляд
   его как бабочку в коллекцию
   мечтой нездешней
   пригвоздят

предзимнее

   перекрестив метелью накроет сном
   зимняя ночь под реквием волчьей стаи
   больше вселенной злобный маленький гном
   если кормить хорошо
   к утру вырастает
 
   вот и теперь я вижу что он сильней
   день ото дня становится
   жрёт паскуда
   крохи последние скудной души моей
   глупой души без надежды и веры в чудо
   но огонёк какой-то горит ещё
   тьмой окружён одиноко дрожит мерцая
   если погаснет тогда уже точно – всё –
   вновь не зажечь его
 
   и никто не узнает
   был ли вообще когда-то живым мертвец
   маленький Будда почти позабытым летом
   несший разгадку тайн меж раскосых век
   не пожелав словами сказать об этом
 
   Космос ночами ближе
   Словно заворожён
   счастьем –
   замок прочен.
   Время отдать должок,
   хочешь
   или не хочешь.
   В хватке когтистых лап
   гимны добру
   немы.
   Лучшая похвала: «мне бы твои проблемы».
   Выпил всю кровь вампир – рифма-любовь,
   Словом
   перетасует мир
   вышний крупье снова.
   Пусть и не зная как,
   знаю одно – выжил.
   Если не облака,
   Космос
   ночами
   ближе…

мы и небо

   ищем руду не там, плавим в закатах неба,
   красок полутонам веря как будто богу
   и, закалив мечи светом ночного неба,
   росами наточив, прямо с утра в дорогу
 
   долгую, в не туда, к линии той, где небо
   синее, как вода, сходит за край земли
   где бы нам ни идти – это дорога в небо
   шорох шагов затих, слышишь?
   мы рядом прошли…

бабочка

   в том что всё не находим рая
   мы как будто и ни при чём
   нас заботливо укрывает
   чёрный демон
   своим плащом
   но сквозь дырочки в балахоне
   нам доступен волшебный вид
   мир как бабочка на ладони
   шевельнёшься
   и улетит

Маргарита Ротко. Фабрика света
г. Киев, Украина

В той, что на П…

   …место, где свет исчезает и глохнут птицы,
   место, где боль обжигает павлиньи перья,
   словно горшки, на тёмных холодных гайках
   и на гвоздях для фокусников нездешних…
 
   Место, где звёзды такие в зрачках – хоть выпей!
   Выпотроши до слепоты в сто взглядов
   взгляд почерневший. Сядь на матрац и слушай,
   как за закрытой дверью молчат драконы,
   как за закрытой дверью хрипит полковник
   (без переписки), как за закрытой дверью
   воет река в безумие, а монашки
   веру стирают в желчи офелий белых,
   лилиеносных…
 
   Слушай, салага, слушай!
 
   Будь, как старик с верблюдом у белой башни,
   будь, как старик с клюкою у белой марли,
   будь, как загробный сон, – и зовёт, и пусто…
   Будь здесь, а там – не будь: там, как вошь, раздавят…